Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Воскресенье 4 страница



Йорг растерянно переводил взгляд с Марко на Хеннера и на Кристиану. Карин, сидевшая сегодня рядом с ним, положила ему руку на плечо:

– Не дай ему свести себя с ума! Марко добивается заявления в прессу, и добивается своего всеми средствами. Ты хочешь еще подумать, и ты имеешь на это полное право. Публикация заявления назначена, кстати, на завтра. Или ты обошел Йорга на повороте и издал его уже сегодня? – Она строго посмотрела на Марко.

Марко покраснел и, запинаясь, начал заверять, что ничего такого не предпринимал.

– Надеюсь, что ты покраснел только потому, что я строго на тебя посмотрела.

 

 

Карин продолжила свою речь:

– По-твоему, Йорг – ничтожество, если он не будет тем, кем собирался стать? По-твоему, ничтожества все, чьи надежды не исполнились? В таком случае мало останется таких, кто что-то значит. Я не знаю ни одного человека, чья жизнь сложилась бы так, как он когда-то мечтал.

– Интересно, кем же ты еще хотела бы стать? Я думал, что раз у вас нет папы, то выше епископата ничего уже не может быть, – не удержался Андреас. Карин его раздражала.

Эберхард рассмеялся:

– Бывает, что тебе с неба сваливается такое, о чем ты даже не мечтал. Однако это не меняет дела, и в большинстве случаев мечты так и остаются мечтами. Я самый старший среди нас, и я тоже не знаю ни одного человека, чьи мечты исполнились бы в действительности. Это не значит, что вся жизнь пошла насмарку: жена может быть мила тебе, даже если ты женился не по великой любви, дом может быть хорош, даже если не стоит под сенью деревьев, профессия может быть респектабельной и вполне сносной, даже если не изменяет мир. Все может быть вполне достойным, даже если это не то, о чем мы когда-то мечтали. Это еще не причина для огорчений и не причина, чтобы добиваться чего-то насилием.

– Не причина для огорчений? – Марко сделал глумливую гримасу. – Вы хотите все прикрыть красивенькой ложью?

Хеннер нащупал руку Маргарет и пожал ее под столом. Она улыбнулась ему и ответила на его пожатие.

– Нет, – сказала она. – Это не причина для огорчений. Мы живем в изгнании. Мы теряем то, чем были, чем хотели быть и чем, возможно, нам предназначено было стать. Вместо этого мы находим другое. Даже когда нам кажется, что мы нашли то, что искали, это на самом деле оказывается чем-то другим. – Она еще раз пожала руку Хеннера. – Я не хочу спорить о словах. Если ты видишь в этом причину для огорчений, я могу тебя понять. Но так уж оно есть… Разве что… – Маргарета улыбнулась. – Возможно, в этом сущность террориста. Он не может вынести мысли, что живет на чужбине. Взрывая бомбы, он отвоевывает край, откуда он родом и где жили его мечты.

– Мечты? Йорг боролся не за мечту, а за то, чтобы сделать мир лучше.

Дорле громко расхохоталась:

– Где-то я прочитала: «Fighting for peace is like fucking for virginity». [53] Иди ты со своей борьбой!

– Мне нравится этот образ! Мои лаборатории и вы, две мои женщины, – это мое изгнание. В детстве я мечтал быть великим путешественником, открывать неведомые страны, первым пересечь какую-нибудь пустыню или девственный лес, но всюду кто-то уже успел побывать. Потом я хотел стать одним из великих любовников, как Ромео и Джульетта или Паоло и Франческа. [54] Тоже не получилось, но вот у меня есть вы и мои лаборатории – чего еще может пожелать себе человек! – Левой рукой Ульрих послал воздушный поцелуй жене, а правой – дочери.

– Настал час истины? – Андреас обвел взглядом собравшихся. – Я хотел стать юристом революции, не теоретиком, а практиком, который, как Вышинский[55] в роли прокурора или Хильда Беньямин[56] в роли судьи, осуществляет революционное правосудие. Тоже не вышло, слава богу, и я не хочу возвращаться туда, где родилась эта мечта.

– Моя мечта родилась поздно. Вернее сказать, я долго не замечала, что живу в изгнании. Что на самом деле я хочу не преподавать, а писать книги. Что мне надоели ученики, которых я была бы рада чему-нибудь научить, если бы они хотели чему-то у меня научиться, но у них не было никакого желания что-то у меня брать, поэтому я должна была все время их заставлять. Нет, я хочу вырваться из моего изгнания и вернуться к себе! Я хочу жить в окружении придуманных мною персонажей и историй. Я хочу писать хорошо, но, если потяну только на дешевый бульварный роман, я и на это согласна. Я хочу сидеть у окна, за которым открывается вид на равнину, и писать с утра до вечера, и чтобы одна кошка лежала у меня на столе, а другая – у моих ног.

«Ай да Ильза! » – подумали остальные. Этого они не ожидали, такой Ильзы они еще не знали. Она опять вся светилась, хотя и не белокурой миловидностью, зато уверенностью в себе и деятельной энергией. И это было заразительно – остальные повеселели. Один за другим они рассказывали, кто о чем когда-то мечтал, в какое изгнание его занесло из-за этой мечты и как он потом с этим примирился. Даже Марко принял участие в этой игре: оказывается, он хотел стать машинистом, а очутился в изгнании революционной борьбы. Йорг слушал, пока не высказались все остальные, и заговорил последним:

– По-вашему, выходит, что моим изгнанием стала тюрьма. Я научился в ней жить. Но чтобы примириться… Нет, я с ней не примирился.

– Еще бы, – сочувственно поддержал его Ульрих. Он хотел смягчить впечатление. – Но ведь, кроме того что мы смиряемся со своим изгнанием, у нас остается память о нашей мечте и о наших попытках осуществить ее. Вот я тогда прошел пешком от Северного моря до Средиземного. Смейтесь, смейтесь! А ведь это, как-никак, две с половиной тысячи километров, и я потратил на это полгода. В Сахаре или в бассейне Амазонки я не побывал, зато европейский пешеходный маршрут номер один – это вам тоже не шутки, и я никогда не забуду, как, проведя студеную ночь в палатке у Сен-Готарда, [57] я под дождем одолел оставшиеся километры подъема, а затем при солнечном свете спустился в Италию.

Этим выступлением он вслед за раундом мечты открыл раунд «А помните, как однажды…». Помните, как мы по пути на съезд в Гренобле поставили палатки и нас смыло со склона дождем? Как на съезде в Оффенбурге[58] у нас была индийская кухня и у всех начался понос? Как Дорис выиграла конкурс «Мисс Университет» и выступила с чтением отрывка из манифеста? Как Гернот, который слышать не желал о политике, а на демонстрации против войны во Вьетнаме очутился лишь потому, что ему нравилась Ева, [59] вдруг закричал: «Американцы, вон из Вьетнама! »? Каждый припомнил один-два безобидных эпизода.

Они долго сумерничали, не зажигая свечей; в сумерках, когда день перетекает в ночь, былое, одушевляясь теплом, перетекало в настоящее. Они вспоминали времена, которые уже отошли в прошлое, не затрагивая настоящего. Но воспоминания были живы, и друзья ощущали себя одновременно старыми и молодыми. И в этом тоже чувствовалась особенная задушевность. Когда Кристиана наконец зажгла свечи и они могли как следует разглядеть друг друга, им было приятно различать в старом лице соседа молодое лицо, которое только что оживила их память. Молодость сохраняется у нас в душе, мы можем возвращаться к ней и снова видеть себя молодыми, однако она уже в прошлом; и в сердцах у них пробудилась грусть и сочувствие друг к другу и к самим себе. Ульрих привез с собой не только ящичек шампанского, но еще и ящичек бордо, и они выпивали за старых друзей и старые времена, вглядываясь в промежутках между тостами в отблески свечей в красном вине, как вглядываешься на берегу в набегающие волны или, сидя у камина, в языки пламени.

Им вспоминались все новые и новые события. А помните, как на лекции профессора Ратенберга мы выпустили живых крыс? Как во время речи президента ФРГ мы отключили громкоговоритель? Как после повышения цен на проездные билеты в трамвае мы заблокировали стрелки трамвайных путей железными клюшками? Как повесили на мосту на автостраде плакат против пытки одиночным заключением? А когда полиция сняла плакат, мы написали текст краской прямо на бетоне? Как мы позаимствовали запретительные дорожные знаки в Управлении дорожного строительства и остановили движение на главной улице, чтобы провести там демонстрацию? Этот случай вспомнила Карин и, рассказав его, смущенно засмеялась. Ей было немного совестно, однако она вновь ощутила приятное замирание сердца перед соблазном запретного плода, которое испытала тогда, залезая на двор управления, перед той волнующей атмосферой ночной тьмы, дождя и мелькающих лучей фонариков, перед добрым чувством товарищества.

– Да, – сказал Йорг. – С дорожными знаками получилось здорово. При летнем похищении[60] мы снова воспользовались этой придумкой.

 

 

Герд Шварц с хохотом передразнил:

– А вы помните, а вы помните…

До сих пор он ничего не говорил, все даже забыли о его присутствии. Никто не ожидал от него каких-то воспоминаний, но Марко и Дорле, от которых тоже не приходилось ожидать ничего подобного, все-таки принимали участие в разговоре, вставляя иногда удивленные или насмешливые замечания. Герд Шварц весь вечер просидел молча. И вот он заговорил с очень четкой артикуляцией и самым язвительным тоном.

– В маленьком городишке, в котором я рос, я постоянно раза два в месяц играл с друзьями в пивной в доппелькопф. [61] И вот в один из вечеров до меня вдруг дошло, что все пятеро старичков, которые сидели за отдельным столом для постоянных посетителей, были бывшими эсэсовцами. Я устроился за соседним столиком и навострил уши. «А помните, а помните…» – то и дело раздавалось в их компании. Разумеется, не «А помните, как мы в Вильнюсе убивали евреев» или «расстреливали поляков в Варшаве», а только: «Помните, как мы в Варшаве перепились шампанским и как в Вильнюсе трахали полячек? », «А помните, как парикмахер обрил бородатых стариков? » Вот и вы точно такие же! Как вам, например, нравится: «А ты помнишь, как при ограблении банка ты застрелил женщину? » Или полицейского на границе? Или директора банка? Или председателя союза? Ладно, про этот случай нам в точности неизвестно, твоих это рук дело или нет. Ну так как, папочка? Не хочешь сказать сыночку, ты это был или не ты?

Йорг изумленно воззрился на сына:

– Я…

– Да?

– Я не помню.

– Не помнишь? Ты не помнишь, ты его застрелил или кто-то другой? – Герд снова захохотал. – Пожалуй, ты и впрямь этого не помнишь, а те старички не помнили, что они убивали, расстреливали и морили в газовой камере евреев.

Ну, как же они этого раньше не заметили! Все присутствующие были поражены. Теперь-то они увидели сходство отца и сына: высокий рост, угловатое лицо, разрез глаз. Кристиана как зачарованная глядела на молодого человека. В последний раз она его видела, когда ему было два года, и знала только, что зовут его Фердинанд Бартоломео в честь Фердинандо Николы Сакко и Бартоломео Ванцетти, [62] что после самоубийства матери он рос у дедушки с бабушкой, а потом учился в университете в Швейцарии. Историк искусства? Или он просто выдумал этот предлог, чтобы попасть в дом?

Фердинанд глядел на отца с крайним презрением:

– Ты забыл? С каких пор? Когда ты успел это позабыть? Или вытеснить? И когда же тебя бабахнула амнезия, как дубинкой по голове, что ты вдруг бац – и забыл? Или она наступила тотчас же, по свежим следам? Или вы так надрались, что с перепоя убивали как в тумане? Я знаю их всех: детей женщины, и детей полицейского, и детей директора банка и председателя. Они хотят знать, и сын председателя хочет наконец узнать, что ты сделал, что вы делали, кто из вас убил его отца. [63] Ты это можешь понять?

Под презрительным взглядом сына Йорг оцепенел. Он глядел на него расширенными глазами, с отвисшей челюстью, не в силах думать, не в силах говорить.

– Ты так же не способен на правду и на скорбь, как не способны были на это нацисты. Ты был ничуть не лучше их: ни тогда, когда убивал людей, которые не сделали тебе ничего плохого, ни после, когда так и не понял, что натворил. Вы возмущались поколением своих родителей, поколением убийц, а сами стали точно такими же. Уж тебе ли было не знать, что значит быть сыном убийцы, а сам стал отцом-убийцей, мой папенька-убийца! Судя по твоему выражению и словам, ты не сожалеешь ни о чем, что сделал. Ты жалеешь только о том, что дело не удалось, что тебя поймали и посадили в тюрьму. Тебе не жаль других людей, ты жалеешь только себя самого.

У оцепенелого Йорга был глуповатый вид. Словно он не понимал, что ему говорят, а понимал только, что это что-то ужасное. Перед этим рушились все его объяснения, все оправдания, это убивало его. С этим обвинителем он не мог спорить. Он не находил общей почвы, на которой они могли бы встретиться, на которой он мог бы его одолеть. Ему только оставалось надеяться, что ужасная гроза пройдет, как налетела. Но он боялся, что лелеет несбыточную надежду. Что гроза никуда не денется, пока не исчерпает свои силы, разрушив все, что только возможно. Поэтому надо было чем-то защитить себя, надо обороняться. Хоть как-то!

– Я не обязан это выслушивать! Я за все заплатил сполна!

– Твоя правда! Ты не обязан меня выслушивать. Ты никогда и не выслушивал от меня ничего. Ты можешь встать и удрать в свою комнату или в парк, и я не побегу тебя догонять. Только не рассказывай мне, что ты за все заплатил. Двадцать четыре года за четыре убийства? Неужели одна жизнь стоит ровно шести лет? Ты не заплатил за то, что сделал, ты сам себя простил. Вероятно, еще до того, как совершил убийство. Но прощать могут только другие. А они не прощают.

«Какой ужас! – подумал Хеннер. – Сын взялся судить родного отца! Правый сын и неправый отец. Сын, который находит прибежище в яростном обличительстве, и отец, отгородившийся упрямым молчанием. Сын, не желающий признавать, как ему горько, и отец, не желающий показать свою беспомощность. К чему же это приведет? Что делать им обоим? Что нам делать? »

Напротив него сидела Карин, и он видел по ее выражению, что она тоже считает ужасным то, что происходит у нее на глазах, и тоже не знает, как тут быть. Наконец она все же сделала попытку:

– Я могу себе представить…

– Нет, вы ничего такого не можете себе представить! Представить, каково это, когда у тебя убивают твою мать или отца или когда твой отец – убийца. Тем более этого не может представить себе мой отец. Он не хочет представлять. Вы думаете, он написал нам, когда мама покончила с собой? Или поздравил меня с окончанием школы? Или с поступлением в университет? Думаете, я получил хоть одно письмо от отца?

– Я очень вам сочувствую. Ваш отец просто не мог вам написать. Он в это время…

– Но я же писал ему. – Йорг пришел в страшное волнение. – Я посылал ему из тюрьмы письма и открытки, но мне их возвращали обратно, и тогда я перестал. Я писал ему.

– И о чем же ты писал, интересно знать?

– Да откуда же мне теперь помнить? Ведь с тех пор прошло двадцать лет. Мне кажется, я объяснял тебе, почему я не с тобой, а сижу в тюрьме. Я писал об угнетении, царящем в мире, и о борьбе, которую мы ведем, и о жертвах, которые приходится во имя нее приносить. Да я же… Ну что, по-твоему, я должен был тебе писать?

Фердинанд по-прежнему смотрел на Йорга с выражением крайнего презрения:

– Я не верю ни одному твоему слову. Все, что тебе неугодно, ты выбрасываешь из памяти и придумываешь то, что хотел бы в ней держать. Очевидно, в убийстве председателя ты сыграл такую омерзительную роль, что не смог вынести этих воспоминаний. И то, что родной сын тебя нисколько не интересовал, тоже было тебе неприятно, или в глазах твоих друзей это было такой подлостью, что тебе потребовалось преподнести им какую-нибудь ложь. Ты…

Фердинанд прервал свою речь; ему не хотелось произносить, кто такой его отец. Не захотел назвать его скотиной? Не захотел говорить о людях так, как говорил о них его отец?

Он продолжал:

– Мою мать ты тоже убил. Не своими руками. Но ты ее убил. Когда она влюбилась в тебя и вы сделали меня… Она вложила в это все сердце и всю свою жизнь, такая уж она была! Так говорят все, кто знал ее, и не пытайся убедить меня, будто бы ты этого не знал!

Он мучительно старался удержаться от слез. Перед этим отцом и его друзьями он не допустит такой слабости! Голос его не дрогнул:

– Но ты, наверное, скажешь мне то же самое: ты ничего не знал или знал, да не помнишь. Ты забыл, как оно было. Или ты скажешь мне, что с тобой она не могла быть счастлива? Что, бросив ее, не пожелав с ней остаться, ты предотвратил нечто еще худшее?

На этом его силы кончились, он встал и удалился в темноту ночного парка. Помедлив секунду, поднялась Карин.

– Не надо, – сказала Дорле.

Она тоже встала и вышла следом за ним.

«Если не знаменитого террориста, то хотя бы его сына», – подумал Хеннер и тотчас же устыдился. Может быть, он не до конца разглядел, что заложено в этой девочке. От сынка ему было не по себе. Чем дольше он слушал его, тем больше непримиримость сына напоминала ему былую непримиримость отца, и ему подумалось: вот так-то беда и передается из поколения в поколение.

 

 

Когда Дорле вышла в парк, путь ей еще освещал отблеск горевших в салоне свечей. Но, пройдя несколько шагов, она очутилась в полной темноте. Девушка медленно продолжала идти, определяя на ощупь, где начинается гуща ветвей и листвы, а где проходит дорожка, и прислушивалась, стараясь уловить шаги Фердинанда. Затем прямо перед носом у нее хрустнула ветка, и ее шарящие руки наткнулись на Фердинанда. Он недалеко ушел в потемках.

– Мы пойдем к скамейке у ручья, – прошептала она и взяла его за руку, – надо дойти до конца дорожки, а затем повернуть направо.

Он не сказал ничего, но руку не выдернул. Она повела его. Некоторое время они брели, но, благополучно пройдя несколько шагов, либо тот, либо другая спотыкались, и тогда либо она поддерживала его, либо он ее, наконец они остановились близко друг к другу, чтобы сориентироваться. Их глаза уже привыкли к темноте, и, когда с террасы до них перестали доноситься разговоры, их уши стали улавливать звуки леса: пение птички, крик совы, шум ветра в листве.

– Это соловей, – шепнула Дорле Фердинанду, когда птичка снова запела.

Потом они вышли к ручью и отыскали скамейку. Тут было светлее. Они увидели, где протекает ручей, где кончаются деревья и начинаются поля. В деревне за полями горел огонек. Они увидели друг друга.

– Меня зовут Дорле, – сказала она. – А как тебя?

– Фердинанд.

Они сели.

– Ты, наверное, хочешь побыть один?

– Я не знаю.

– Потому что ты со мной незнаком? Я дочка старинного друга твоего отца, они подружились, когда он еще не был террористом. Не думаю, что они были очень близкими друзьями, просто принадлежали к одной компании. Мой отец очень рано отошел от политики и стал заниматься делом. Он владелец зубоврачебных лабораторий, а я его единственная балованная дочка. Вчера вечером я хотела соблазнить твоего отца, но он не пожелал, а сегодня днем он плакал, и я его утешала. Вот такая я – вмешиваюсь в разные дела, которые меня не касаются, и делаю хорошо людям, когда они мне позволяют. Про твоего отца я сказала себе, что после помилования терроризм и тюрьма стали для него пройденным этапом. Я не знала, что его жена покончила с собой и что у него есть ты.

– Они не были женаты. Она надеялась, что он женится на ней, особенно после того, как родился я. Но она делала вид, будто ей это безразлично и она стоит выше буржуазных предрассудков. До тех пор, пока он ее не бросил. Вообще они никогда по-настоящему не жили вместе. Он встречался с ней всего несколько раз, потому что она была хорошенькая и влюбилась в него без памяти. Может быть, мне следовало бы сказать себе, что ничего не поделаешь, просто такие тогда были времена, и простить ему, что он нас бросил. Но я не могу. – Он горько засмеялся. – За это даже президент не мог его помиловать. Мама его не помиловала, вот и я не помилую. А за самоубийство мамы…

– Но ведь самоубийство случилось спустя несколько лет после того, как он ее бросил. Сколько тебе тогда было?

– Шесть лет. Я был в первом классе. После того как отец ее бросил, мама так и не смогла успокоиться. После убийства женщины она постаралась связаться с ее родителями, а после полицейского – с его вдовой. Но и родители, и вдова видели в ней только жену убийцы. Меня на школьном дворе дразнили и били незнакомые дети, и, хотя я маме об этом не рассказывал, она все равно узнала и винила себя. Она винила себя и за другое: за то, что я рос без отца, за то, что не занимался спортом – футболом там, гандболом или баскетболом, – за то, что ее родители переживают за нее и за меня. Ну, уж обо мне им после смерти мамы пришлось не то что переживать, а вообще взять на себя все заботы, и они очень старались, и я им по-настоящему благодарен. Но я предпочел бы расти при матери и уж тем более при обоих родителях.

– Так что ж, неужели теперь вся твоя жизнь должна вокруг этого вращаться? Я знаю одного парня, который впал в ступор оттого, что его отец – великий ученый и лауреат Нобелевской премии. Некоторые дети знаменитых художников и политиков чахнут в тени своих родителей. Я знаю таких гомиков, которые ничем в жизни не могут заняться, потому что ни о чем другом не могут думать, кроме своей сексуальной ориентации. – Она не знала, понял ли он, что она имеет в виду, но не хотела об этом спрашивать. – Ну так как, твой отец действительно оказался таким, как ты себе представлял?

Он пожал плечами:

– Я представлял себе его более мужественным. Решительным. Не таким жалким. А каков он на твой взгляд?

– Он тебе показался жалким?

– Или – или! Либо он по-прежнему стоит на том, что поступал тогда правильно, либо должен с позиций нового дня признать это неправильным и раскаяться в содеянном. И то и другое я мог бы понять, но только не эти жалкие отговорки, будто бы он все забыл и за все расплатился.

Дорле не знала, что на это сказать. Первое, что напрашивалось на язык, – это что все дети, вырастая, разочаровываются в своих родителях. Ее отец тоже не был для нее уже тем героем, каким представлялся ей в детстве. Однако ее отец был, в общем-то, ничего, и она в нем не разочаровывалась. Кроме того, она догадывалась, что, если бы даже отец Фердинанда энергичнее отстаивал свою правоту или, наоборот, раскаялся в прошлых убеждениях, Фердинанд на этом все равно бы не успокоился. Она чувствовала, что Фердинанда это не отпустит, пока он не придет к примирению с отцом. Но вот как это сделать?

– Ты любишь деда и бабушку?

– Наверное, да. Они были уже немолоды и не любили нежничать, скорее обращались со мной суховато. Но они отдали меня в хорошую школу и всегда поддерживали меня, когда я проявлял к чему-то интерес: фортепьяно, языки, путешествия. На них не приходится жаловаться.

Дорле попыталась подойти к делу с другой стороны:

– Ты мог бы понять своего отца? В смысле, сделать такую попытку? Разве ты не можешь поговорить по душам с ним, с твоей тетушкой и с его друзьями? Ты находишь его жалким. Но, может быть, он и сам хотел бы быть энергичнее. Ведь неплохо было бы разобраться, почему он такой.

Фердинанд презрительно фыркнул.

Она смотрела на него и ждала. Он больше ничего не сказал. Она приняла это за добрый знак:

– Если ты попытаешься это сделать, ты, может быть, и поймешь старика с незадавшейся жизнью, который теперь не знает, как ее наладить. Какие-то убийства, похищения, ограбления банков, бегство, тюрьма, несостоявшаяся революция… Ну какой может быть смысл в такой паршивой жизни? А в то же время ведь нельзя же, чтобы жизнь не имела хоть какого-то смысла!

Она снова взглянула на него. Он сидел, повернувшись к ней в профиль, и, глядя на его стиснутые губы и двигающиеся желваки на щеке, она подумала, что он выглядит потрясающе мужественно. Он нагнулся, поднял с земли щепочку и начал корябать ее ногтем. У нее появилось ощущение, что ему нравится слушать ее и он хочет, чтобы она продолжала. «Что бы такое еще сказать? »

– Ты и сейчас живешь у дедушки с бабушкой?

Он не торопился с ответом:

– Иногда на каникулах. Во время учебного года я живу в Цюрихе. – Он продолжал корябать щепочку. – Я же там чуть было не разревелся. Я даже не помню, когда это со мной в последний раз случалось, так давно это было. После маминой смерти? Я скорее бы умер, чем разревелся бы перед ним. И ведь это не от горя, а от злости. Я и не знал, что от злости бывает так больно. Так и вижу его перед собой – этот выкаченный живот, хлипкие ручонки, впалые щеки, мутные, бегающие глазки, а я смотрю на него и думаю: надо же, что натворил этот старый гриб! – и у меня от злости перехватывает дыхание. Ты говоришь, что я должен его понять. А я часто думал, что я должен бы его застрелить. – Он встал и оперся на скамейку. – Правильно было, что я приехал сюда, или нет?

– Правильно.

Он передернул плечами.

– Что-то прохладно, – сказала она и прижалась к нему.

Он не отстранился от нее, но и только. Вспомнив, как Йорг точно одеревенел, когда она его обняла, она втихомолку усмехнулась. Каков отец, таков и сын! Но потом Фердинанд все-таки немножко ее приобнял.

 

 

После того как Фердинанд и Дорле ушли, Йорг еще немного посидел за столом, пока не собрался с силами, чтобы встать и уйти. У него было такое чувство, что он должен как-то объясниться с присутствующими, но не знал, что сказать. Остальные тоже точно онемели после услышанного. Они сидели, устремив взгляд на огонь свечей или во тьму парка, и смущенно улыбались, нечаянно встретившись взглядом. «Спокойной ночи! » – только и выдавил из себя Йорг на прощание, и остальные в ответ смогли произнести лишь то же самое. Немного спустя встала Кристиана, чтобы последовать за Йоргом, и на этот раз Ульрих не сделал иронической гримасы, а кивнул.

– Завтра утром я позвоню в колокол, чтобы созвать всех на краткое молитвенное собрание, – сказала Карин, прежде чем Кристиана скрылась за порогом. – Я вовсе не настаиваю, чтобы вы все пришли, а просто хочу предупредить, зачем позвонит колокол.

Это вывело всех из оцепенения. «Непреклонная женщина», – подумал Андреас и покачал головой, а Марко тотчас же объявил, что он не придет. Ильза тоже была поражена услышанным объявлением, но потом сочла, что предложение совершить небольшой ритуал было более естественным, чем неустанные старания Карин как-нибудь разрядить атмосферу и восстановить всеобщую гармонию. Ингеборг сказала:

– Ах, как славно! Мы с удовольствием придем!

А Ульрих был рад тому, что снова мог напустить на себя иронию.

Объявление о назначенном часе и колокольном звоне навело Маргарету на мысли о предстоящем завтраке, неубранном столе и немытой посуде:

– Кто после будет мне помогать?

Все выразили готовность и даже предложили, почему бы не заняться этим прямо сейчас, чтобы потом выпить на сон грядущий по бокалу вина.

Когда они, покончив с делами, снова собрались на террасе, Эберхард сказал:

– Нам завтра надо уезжать вскоре после двенадцати. Карин предложит Йоргу работу у себя в архиве. У кого-нибудь из вас есть еще какие-нибудь предложения, как мы можем помочь Йоргу и Кристиане?

– Я уже сказал ему, что он, если хочет, может работать в одной из моих лабораторий.

– Если он соберется писать, то я могу помочь ему пристроить рукопись в издательство.

Марко начал было тоже:

– Так вот, я считаю…

Но Андреас прервал его на полуслове:

– Это мы уже знаем. Ты считаешь, что его надо оставить в покое и пускай он снова делает революцию – единственное, что он хотел делать и в чем ему, если можно так сказать, удалось добиться определенного успеха. Про революцию забудь! Но вот насчет «оставить в покое» – в этом ты прав. Йорг знает, что, если понадобится работа, мы ему в этом можем помочь, и сам спросит, если захочет. Но только тогда и ты тоже оставь его в покое!

– Прекрати поучать других свысока. Ты не начальник, чтобы мне указывать и Йоргу тоже. Ты все время ведешь себя так, будто ты знаешь Йорга лучше, чем я, а между тем ты знаешь только Йорга как обвиняемого, осужденного, заключенного. Ты знаешь его слабым, я же знаю другого Йорга. Ты предал революционную мечту, вы все предали мечту, продались за подачки. Только ни я, ни Йорг в этом не участвовали. Из него вы не сделаете предателя.

Сначала никто не понял, чего это Марко так распалился. Пока он не сказал:

– Этого вы у Йорга уже не отнимете. Я отправил заявление для прессы уже сегодня.

Марко старался выставить себя правым перед остальными.

Андреас бросил на Марко усталый взгляд, в котором чувствовался налет отвращения. Он встал и спросил, обращаясь ко всем собравшимся:

– Где в парке находится место, откуда берет сотовый телефон?

Маргарета тоже встала:

– Пойдем!

Марко хлопнул ладонью по столу:

– Вы что, спятили? Хотите сломать Йоргу жизнь, даже не поговорив с ним?

Он вскочил, в два-три прыжка подбежал к Андреасу, выбил у него из рук телефон, нагнулся, поднял его с пола и швырнул в парк. С торжествующим выражением, по-боксерски приплясывая, он встал перед Андреасом. Тот устало обратился к мужу Карин:

– Можно позаимствовать твой?

Эберхард кивнул, достал из кармана телефон и отдал Андреасу. Марко вновь кинулся за Андреасом, но тут Ильза подставила ему ножку, Марко споткнулся, зашатался и, опрокинув пустой стул Маргареты, с таким грохотом повалился на пол, что Ильза, тихо вскрикнув от испуга, зажала рот ладонью.

На мгновение все замерли, не смея вздохнуть. Затем Марко, еще оглушенный только что случившимся, поднялся и сел на полу, прислонившись спиной к стулу Ильзы. Андреас и Маргарета вышли в парк. Ульрих сказал, обращаясь к жене:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.