Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Герман Кох Летний домик с бассейном 2 страница



— Юдит, — сказал я как можно спокойнее, — давай-ка пройдем в кабинет, посмотрим, чем я могу быть тебе полезен.

Не дожидаясь ее ответа, я повернулся и большими шагами вернулся в кабинет. Там я положил руки на плечи пациента:

— Посидите минуточку в приемной, ладно? Ассистентка пока выпишет вам рецептик.

Я смотрел через стол, в лицо Юдит Мейер. По-прежнему пятнистое. Не то белое в красных пятнах, не то красное в белых.

— Тебе конец! — крикнула она и добавила: — Можешь закрывать лавочку. — Тут она резко кивнула головой на дверь моего кабинета, за которой ждали пациенты.

Я облокотился на стол. Сложил ладони, соединив кончики пальцев, и слегка наклонился вперед.

— Юдит… — Я замолчал, не зная пока, как продолжить. — Юдит, не рано ли делать столь далеко идущие выводы? Пожалуй, вначале я поставил Ралфу ошибочный диагноз. Я это признал. Завтра меня будут обсуждать на Дисциплинарной коллегии. Но сознательно я никогда не…

— Посмотрим, как отреагирует Коллегия, когда я сама обо всем расскажу.

Я не сводил с нее глаз. Попробовал улыбнуться, но рот не слушался, как в тот раз, когда я упал с велосипеда и сломал нижнюю челюсть. Яма на дороге. Земляные работы. Вообще-то рабочие установили заборчик, предупредили велосипедистов о яме, однако какие-то озорники убрали ограждение. В травмопункте мне скрепили челюсти проволокой и велели полтора месяца молчать, а есть я мог только жидкую пищу, через соломинку.

— Ты и туда пойдешь? — спросил я как можно спокойнее. — Но так вообще-то не принято…

— Да, они тоже так сказали. Однако сочли дело достаточно серьезным и сделали исключение.

Вот тут я улыбнулся. Во всяком случае, сумел скривить губы и изобразить подобие улыбки. Правда, с ощущением, будто впервые открыл рот после многих дней молчания.

— Я отлучусь на минутку к ассистентке, — сказал я, вставая, — и заодно прихвачу все бумаги.

Юдит тоже собиралась встать:

— Не трудись. У меня все. Встретимся завтра на Коллегии.

— Секунду. Я сейчас же вернусь. Там есть кое-что для тебя интересное. Кое-что, о чем ты не знаешь.

Она уже привстала. Посмотрела на меня. Я старался дышать ровно. Она снова села.

— Секунду, — повторил я.

На сей раз я, не удостоив взглядом ожидающих пациентов, прошел прямо к столику ассистентки. Она прижимала к уху телефон.

— Только мазь или и крем тоже? — спросила она в трубку.

— Лисбет, ты не могла бы… — сказал я.

— Погоди минутку. — Она закрыла микрофон ладонью.

— Будь добра, отправь всех пациентов по домам, — сказал я. — И обзвони остальных. Придумай что-нибудь, все равно что. А потом тоже можешь уйти. На сегодня ты свободна. Нам с Юдит надо… Лучше мне потолковать с ней подольше…

— Ты слышал, как она тебя обзывала? Нельзя же…

— Я не глухой, Лисбет, — перебил я. — Юдит не в себе. Сама не знает, чтó говорит. Пожалуй, я недооценил серьезность болезни Ралфа. Уже это достаточно скверно. Так что мне необходимо… необходимо что-нибудь сделать, уведу ее отсюда, угощу чашечкой кофе где-нибудь на воздухе. Ей требуется внимание. Вполне понятно. Но я не хочу, чтобы пациенты видели, как я ухожу вместе с ней. Стало быть, отправь их быстренько по домам.

Когда я вернулся в кабинет, Юдит Мейер так и сидела возле моего стола.

Она обернулась ко мне. Взглянула на мои пустые руки, потом вопросительно посмотрела в глаза.

— По-моему, история болезни все-таки где-то здесь, — сказал я.

Врачебная практика вроде моей имеет и свои теневые стороны. К примеру, постоянно получаешь всевозможные приглашения. Пациенты полагают, что ты до некоторой степени из их компании, но именно до некоторой степени. Вернисажи, книжные презентации, кино— и театральные премьеры — дня не проходит, чтобы в почтовом ящике не оказалось приглашения. И ведь не отвертишься. В случае с книгой еще можно соврать, что прочел только до половины, а стало быть, пока не можешь о ней судить. Но театральная премьера есть театральная премьера. После спектакля необходимо что-нибудь сказать. От тебя ждут отзыва. Никогда не говори, чтó думаешь. Никогда. Благоразумно держи свое мнение при себе. Одно время я пробовал обходиться общими фразами. Вроде «кое-что было совсем недурно» или «а вы сами как считаете? ». Но им общих фраз недостаточно. Нужно сказать, что, по-твоему, это просто фантастика и ты очень благодарен, что мог присутствовать на этой исторической премьере. Кинопремьеры бывают чаще всего вечером в понедельник. Но и оттуда сразу не уйдешь. Они же наверняка видели твою голову. Тебе хочется пораньше попасть домой, ты здесь единственный посторонний: единственный, кому завтра, как всегда, с утра на работу. Стоишь лицом к лицу с исполнителем главной роли или с режиссером, говоришь, что ты в восторге. А потом хорошо добавить: «Берет за сердце». Это ты говоришь о финале фильма. Держишь в руке бокал шампанского и смотришь исполнителю главной роли или режиссеру прямо в глаза. Финал фильма ты уже забыл, вернее, сумел его вытеснить. Делаешь серьезное лицо и произносишь: «Финал берет за сердце». После этого можно идти домой.

Не знаю, что хуже: сам фильм, сам спектакль или последующая тусовка. По опыту мне известно, что во время кинопросмотра думать о посторонних вещах удобнее, чем во время театрального спектакля. В театре отчетливее сознаешь, где находишься. Где находишься и как тянется время. По собственным часам. Специально для театральных премьер я обзавелся часами со светящимися стрелками. Пока идет спектакль, со временем что-то творится. И в этом я до сих пор толком не разобрался. Время не стоит на месте, нет, — оно густеет. Смотришь на актеров и актрис, на их движения, слышишь реплики, которые они произносят, и словно бы мешаешь ложкой быстро загустевающую субстанцию. В какой-то миг ложка застревает. Стоит торчком — и ни с места. Помешивать более невозможно. Вот тогда-то я и смотрю на часы. Причем украдкой. Кому охота, чтобы во время спектакля его застукали: ах, какой ужас, этот человек смотрит на часы! Я осторожно чуть-чуть отодвигаю рукав пиджака. Тру запястье, будто там чешется. И быстро бросаю взгляд на светящиеся стрелки. Их положение каждый раз однозначно свидетельствует, что реальное время и театральное время — величины совершенно разные. Вернее, это времена, текущие в разных, сиречь параллельных, измерениях. Ты думаешь (надеешься, молишь), что минуло уже полчаса, а стрелки говорят, что свет в зале погас всего-навсего двадцать минут назад. Пока идет спектакль, охи и вздохи под запретом. Охами и вздохами лишь без всякой необходимости привлечешь к себе внимание. Кто чересчур громко охает или вздыхает, тот мешает актерам сосредоточиться. Только вот не охать и не вздыхать никак не получится. Ведь уйти нельзя, и в этом состоит самое большое отличие от кино. Пока демонстрируют фильм, можно в потемках незаметно сделать ноги. Даже на премьере. Ему не иначе как приспичило в туалет, думают люди и тотчас о тебе забывают. Не обращают внимания, что ты не возвращаешься. Такое возможно. Да-да. Я неоднократно проделывал этот трюк на кинопремьерах. Первые разы действительно шел в туалет и последний час показа сидел на унитазе, подперев голову руками, охая, вздыхая, чертыхаясь. Но и радуясь. Радуясь и испытывая облегчение. Все лучше, чем сам фильм. Позднее я еще больше наловчился незаметно исчезать. Небрежно, руки в брюки, шел к выходу. А встретив кого-нибудь по дороге, говорил: «Надо глотнуть свежего воздуху». Секунду спустя я был уже за дверью. На улице — трамваи, мотороллеры, люди. Люди с нормальными лицами, с нормальными голосами. И говорят они друг другу нормальные вещи. «Может, еще по рюмашке? Или ты уже домой? » А вовсе не «Черт побери, Марта, надо проследить, чтобы отцово наследство не попало в неподходящие руки». Сколько подобных фраз человек способен стерпеть за полтора часа? «Моя дочь не ведет себя как шлюха! Или она мне больше не дочь! » Вдобавок в фильме есть музыкальное сопровождение. Год от года звук все громче. Охай и вздыхай сколько хочешь — никто не заметит. Но тут как с болью. Дышишь все чаще и глубже. Собака, когда ей больно, пыхтит, вывесив из пасти язык. Кислород. Необходимо направить к больному месту как можно больше кислорода. Кислород по-прежнему наилучшее болеутоляющее. Я стою на улице. Вижу людей. Вдыхаю уличный воздух. В театре все это немыслимо. Посреди спектакля из зала не выйдешь. Не помешает ненадолго выйти перед началом. Не помешает, но это небезопасно. На улице тебя осаждают соблазнительные мысли. Самая соблазнительная из них: не возвращайся. Ступай домой, скинь ботинки, положи ноги на скамеечку, включи телик и смотри себе посредственное кинцо, виденное уже раз пять. Все лучше, чем театр.

Отчасти дело тут в моей профессии. При моей профессии настоящий отдых жизненно необходим. За целый день я много чего вижу и слышу. А вечером надо непременно выбросить из головы все увиденное и услышанное. Грибок. Кровоточивые бородавки. Кожные складки, внутри которых слишком высокая температура. Женщину весом сто пятьдесят килограммов, которую надо осмотреть в таком месте, куда лучше бы впредь никогда не заглядывать. Во время театрального спектакля такие вещи из головы не выбросишь. Не успеет в зале погаснуть свет, а они уже норовят воспользоваться своим шансом. Ага, думают, потемки! Ну, сейчас мы ему покажем! Свет теперь только на сцене. Да еще мерцают стрелки на часах. Начинается бесконечное время. Великое загустение. В течение рабочего дня я могу радостно предвкушать вечер, который не сулит ничего особенного. Разве что ужин. Кружку пива или бокальчик вина. Выпуск новостей по телевизору. Посредственный фильм или футбольный матч. Такой день уже и начинается хорошо. Открывает перспективу. Можно даже сказать, широкую панораму. Пологий холмистый ландшафт, уходящий к горизонту, а там, в дальней дали, сверкает море. Но день, в конце которого ждет театральный спектакль, похож на гостиничный номер с видом на глухой брандмауэр. Такой день не дышит. Воздуха не хватает, а окно не откроешь — раму заклинило. Охи и вздохи начинаются уже в полдевятого утра, когда я впервые думаю о театре. Обычно я слушаю пациентов вполуха, в рабочий же день со спектаклем «на десерт» не слушаю вовсе. Взвешиваю десятки возможных способов уклониться. Заболел. Грипп. Пищевое отравление. Родственник бросился под поезд. Вспоминаю сцену из «Мизери», где Кейти Бейтс шахтерским кайлом разбивает Джеймсу Кану лодыжку. Надо нанести себе увечье. Во время Сталинградской битвы солдаты по обе стороны фронта простреливали себе ладонь или ногу, только бы не попасть на передовую. Изобличат — расстреляют. Пациент талдычит про легкие боли в пояснице, а я способен думать лишь об огнестрельных ранениях. В Мексике киллеры из наркокартелей делают зарубки на кончике пули, чтобы она вращалась медленнее. Медленная пуля наносит куда больше внутренних повреждений. А то и вовсе остается в теле. Я размышляю о крайних мерах. Полумеры не помогут. Сломав мизинец, от театральной премьеры не отвертишься: руку на перевязь — и вперед. Тридцатидевятиградусный жар и тот сочтут пошлой отговоркой. Нет, я размышляю о других вещах. Об устричном ноже, который срывается и распарывает ладонь. Насквозь. Острие выглядывает с тыльной стороны руки. Кровотечение начнется, только когда вытащишь нож.

Самое ужасное — пьесы, возникшие «на основе импровизации». Сплошное пустословие. Разрозненные обрывки текста и диалога, «взятые из реальной жизни». Актеры и актрисы в самодельных костюмах. Обыкновенно спектакли на основе импровизаций короче тех, где текст прописан, но здесь как с температурой: на ощупь она может казаться и ниже, и выше той, какую показывает градусник. Смотришь на самодельные костюмы. По ощущению минуло уже полчаса, однако стрелки часов не лгут. Подносишь часы к уху. Может, остановились? Да нет, часы работают от литиевой батарейки, которой хватает на полтора года. Время идет бесшумно. Надо сосчитать до шестидесяти и глянуть на циферблат еще раз.

С устричным ножом всегда существует опасность заражения крови. Обычным людям лучше немедля поспешить в травмопункт. У меня же все необходимое есть дома. От столбняка. От желтой лихорадки. От гепатита А. Из иных склянок одной капли хватит, чтобы вырубиться на полдня. Еще одна капля — и больше не очнешься. Собакам и кошкам делают инъекцию, а вот люди могут сами осушить чашу с ядом. Безобидный стаканчик. Рюмочку. Девяносто процентов воды и вкусовых добавок. Можно достойным образом проститься с родными и близкими. Отпустить шуточку напоследок. Я не раз присутствовал при этом. Большинство умирающих не упускают возможности напоследок отпустить шуточку. Хотя за всю жизнь шуток от них никто слыхом не слыхал. И большей частью они явно долго обдумывали свою шуточку. Будто хотят, чтобы их запомнили такими. Последние слова. Несерьезные последние слова. Близость смерти требует определенной несерьезности, думают они. Да только вот смерть вообще ничего не требует. Смерть приходит за тобой. Хочет, чтобы ты ушел с нею, предпочтительно без особого сопротивления. «Присоединяйся», — говорят они и залпом осушают рюмку. Через минуту закрывают глаза, а еще через минуту уже мертвы. Последняя рюмочка редко сопровождается слезами. И я никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь говорил своей жене: «Я всегда любил только тебя одну. Мне будет тебя не хватать. А может, и тебе меня». Никогда. Несерьезность. Шутка. Точно так же и с похоронами. Они тоже должны быть в первую очередь веселыми. Надо смеяться, выпивать, чертыхаться. Иначе будет по-мещански. Мещанские похороны для артиста — самый жуткий кошмар. «Хенк именно так бы и хотел, — говорят они, разбивая о гроб бутылки с виски. — Чтобы народ веселился, а не рыдал, черт побери! » Мода на веселые похороны возникла, помнится, лет пятнадцать назад. Розовые гробы, некрашеные деревянные гробы, гробы, разрисованные драконами и акульими зубами, гробы из «ИКЕА», гробы, завернутые в пластик или упакованные в мешки для мусора. Хуже всего, по-моему, приходится детям. Для ребенка присутствие на похоронах само по себе уже стресс, а когда умирает артист, дети вдобавок обязаны веселиться. Обклеивать папин гроб стикерами или стишками. Класть в гроб его любимую кофейную кружку с надписью «FUCK YOU! ». На потом. Для того света. Ожидающего в конце долгого пути. Пусть и там пьет кофе из своей любимой кружки с надписью «FUCK YOU! ». Главное, детям нельзя плакать. Им раскрашивают лица, дают шарики, дудки и бумажные колпаки. Ведь папа очень хотел, чтобы дети на его похоронах веселились. Чтобы играли в прятки среди могильных камней. Чтобы после был лимонад, и торт, и большая коробка тоффи, и «сникерсы», и «марсы».

Все они стремятся на одно и то же кладбище. Расположенное в излучине реки. Там свой лист ожидания. Нормальные люди, которые с девяти до пяти сидят на работе, про этот лист вообще не спрашивают. Из-за того что кладбище располагается в излучине реки, раза четыре в году гроб для похорон доставляют на катере. В таком случае куда больше шансов на следующий день увидеть фото в газете. Катер отплывает из центра и идет под мостами, поэтому кадры получаются красивые. Вдобавок он непременно разукрашен как на праздник: цветы и венки, мужчины и женщины в узорчатых костюмах, в островерхих шапках. На спине у женщин крылья как у бабочек, у мужчин усы выкрашены в зеленый и красный цвет. На баке четверо одетых в клоунские костюмы музыкантов из Общества симпатичных трубачей играют что-то веселенькое. Все на этом катере и на остальных лодках процессии уже в изрядном подпитии. Нормальные люди глядят со стороны на проплывающую флотилию, однако пьяные родственники на нормальных людей даже не смотрят.

Я не могу не отдать должное Ралфу Мейеру или, пожалуй, скорее Юдит, ведь его похороны до известной степени были нормальными. Не катер, а обычный катафалк. Провожающих не меньше тысячи человек. Съемочные группы нескольких телеканалов. Когда катафалк с гробом въехал в кладбищенские ворота, мне пришлось отступить немного назад, чтобы не попасть прямиком на глаза членам семьи. Юдит надела большие темные очки, на голове черный платок в мелкий белый горошек. Вероятно, из-за этого платка она в тот день больше чем когда-либо напомнила мне Жаклин Кеннеди, хоть я и не думаю, чтобы Жаклин Кеннеди плюнула в лицо нежелательному гостю на похоронах, в присутствии тысячи людей.

После упомянутого инцидента я не сразу ушел с кладбища. Сперва отошел назад, к ограде, затем еще дальше, к сá мой реке. По волнам мчалась гребная шлюпка, а какой-то мужчина ехал на велосипеде вдоль берега и что-то кричал гребцам в мегафон — видимо, давал указания. Пара лебедей с птенцами в кильватере еще усиливала впечатление, что, как говорится, «жизнь идет своим чередом». Постояв минуту-другую, я повернулся и пошел обратно на кладбище.

Тысяча человек в траурном зале, понятно, не помещалась, поэтому речи держали под открытым небом. Выступили бургомистр и министр культуры. Коллеги-актеры и режиссеры извлекли на свет божий воспоминания и сочные анекдоты. Порой слышались смешки. Я стоял позади всех, почти скрытый кустами, в нескольких метрах от дорожки. Некий комик поведал историю, в которой сам играл главную роль. Его выступление больше походило на репетицию к будущему шоу. Народ посмеялся, но смех был какой-то натянутый, будто его история не развеселила присутствующих, а скорее сконфузила. Я думал о последних минутах Ралфа Мейера, в больнице, всего-навсего неделю назад. Стаканчик со смертельным коктейлем стоял на передвижном столике возле койки. Рядом с баночкой недоеденного фруктового йогурта, из которой торчала ложка, утренней газетой и биографией Уильяма Шекспира, которую он читал последние недели. Между страницами лежала закладка, Ралф не осилил и половины книги. Он попросил Юдит и сыновей выйти из палаты.

Когда дверь за ними закрылась, он знаком подозвал меня поближе.

«Марк, — сказал он, взял мою руку, притянул ее на одеяло, накрыл другой своей ладонью. — Хочу сказать тебе, что сожалею».

Я посмотрел ему в лицо. С виду вполне здоровое, пусть и довольно худое. Только если видел, каким круглым и мясистым оно было еще месяц-другой назад, ты понимал, что виной тому болезнь. Глаза оставались ясными.

Все-таки странно. Я не раз бывал этому свидетелем. Люди выбирали определенную дату, чтобы умереть, и в назначенный день вдруг словно бы расцветали. Говорили и смеялись куда больше прежнего и будто надеялись, что кто-нибудь их удержит. Скажет, что ставить вот так точку — сущая нелепость.

«Я не… я никогда… — продолжал Ралф Мейер. — Сожалею. Вот что я хотел тебе сказать».

Я не ответил. С помощью надлежащих медикаментов и кой-каких крайне неприятных лечебных процедур он бы, наверно, прожил еще месяц. Но выбрал стаканчик с отравой. Достойный уход. Осушив этот стаканчик, избавишь близких от воспоминаний, которые трудно стереть из памяти.

И все же так странно. Смерть по добровольному выбору. В определенный, назначенный тобою самим день. Капитуляция. Почему не завтра? Почему не через неделю? Почему не вчера?

«Как она… сейчас? » — спросил он. Я видел, как он осекся, как все-таки сумел не назвать ее имя. Не знаю, что бы я сделал, произнеси Ралф Мейер ее имя вслух.

Я пожал плечами. Думая об отпуске год с лишним назад. На даче.

«Марк, — сказал он, сжимая мою руку. Ему хотелось сжать ее покрепче, и тут я вправду почувствовал, как мало у него сил. — Можешь передать ей… мои слова… те, что я сказал тебе? »

Я отвел глаза, без труда высвободил свою руку из его ладоней — из тех самых рук, чья сила когда-то принуждала других людей делать то, чего они не хотят. Вопреки их желанию.

«Нет», — ответил я.

Это случилось полчаса спустя. Я стоял в коридоре, сыновья Ралфа проголодались и ушли в столовую. Юдит Мейер вернулась из туалетной комнаты, где подкрасила губы и умыла глаза.

— Я рада, что ты был с ним, — сказала она.

Я кивнул:

— Он ушел красиво. — Такие вот слова говоришь в подобные минуты. Наперекор себе. Тут как со спектаклем, о котором говоришь, что находишь его потрясающим. Или концовку фильма — берущей за сердце.

К нам спешил человек в белом больничном халате. Он остановился прямо перед нами, протянул Юдит руку:

— Госпожа Мейер?

— Да? — Она пожала протянутую руку.

— Маасланд. Доктор Маасланд. У вас найдется минутка?

Под мышкой он держал коричневый скоросшиватель. Справа вверху виднелась наклейка с надписью фломастером «Г-н Р. Мейер», а ниже мелким типографским шрифтом — название больницы.

— А вы? — спросил Маасланд. — Член семьи?

— Я домашний врач, — ответил я, в свою очередь протягивая ему руку. — Марк Шлоссер.

Маасланд мою руку проигнорировал.

— Доктор Шлоссер, — сказал он. — Ну что ж… Собственно, весьма кстати. Есть кой-какие вопросы… — Он открыл скоросшиватель, принялся листать. — Где же это? Ах, вот.

Что-то в манере поведения Маасланда заставило меня насторожиться. Как и все специалисты, он не давал себе труда скрыть глубокое презрение к домашним врачам. Хирург или гинеколог, терапевт или психиатр — взгляд у всех у них одинаковый. В свое время не было охоты учиться дальше? — говорил этот взгляд. Поленился корпеть еще четыре года? Как видно, боялся серьезной работы? Мы оперируем людей, проникаем к внутренним органам, к системе кровообращения, к мозгу, центру управления человеческим телом, мы знаем это тело, как ремонтник знает автомобильный мотор. Домашний врач вправе только открыть капот двигателя, а затем покачать головой — с удивлением и восторгом перед таким чудом техники.

— Вчера мы с господином Мейером еще раз просмотрели всю историю его болезни, — сказал он. — Обычная процедура перед эвтаназией. В конечном счете не вы направили к нам господина Мейера, верно, доктор Шлоссер?

Я сделал вид, что задумался, потом сказал:

— Да, верно.

Маасланд вел пальцем по листу бумаги в скоросшивателе.

— Я спрашиваю, потому что здесь… да, вот здесь написано… — Палец остановился. — Вчера господин Мейер сообщил нам, что в октябре минувшего года ходил к вам на прием.

— Возможно. Вполне возможно. Он бывал у меня, правда время от времени. Когда в чем-нибудь сомневался. Или хотел узнать мнение другого врача. Я… я друг семьи.

— А по какой причине он приходил к вам в октябре, доктор Шлоссер?

— Так сразу и не вспомню. Нужно посмотреть записи.

Маасланд быстро покосился на Юдит, потом снова перевел взгляд на меня.

— По словам господина Мейера, в октябре прошлого года вы сказали ему, что нет ни малейшего повода для тревоги. А ведь уже тогда у него проявились первые симптомы болезни.

— Я не могу сейчас сказать точно. Возможно, он уже тогда о чем-то меня спрашивал. Возможно, что-то чувствовал и просто хотел, чтобы я его успокоил.

— Во время упомянутого октябрьского визита вы брали у господина Мейера биопсию, доктор Шлоссер? И затем отослали к нам на анализ?

— Думаю, это я бы определенно запомнил.

— Мне тоже так кажется. Тем более что изъятие ткани сопряжено с известным риском. В худшем случае оно способно ускорить развитие болезни. Надеюсь, вы отдаете себе в этом отчет, доктор Шлоссер?

Капот двигателя. Я мог его открыть, но не имел права трогать проводки и шланги.

— Особенно странно, что господин Мейер все это прекрасно запомнил, — продолжал Маасланд. — Что вы отправите биопсию на анализ. А он позднее позвонит вам, чтобы узнать результат.

Ралф Мейер умер. Его тело, вероятно уже порядком остывшее, лежало в нескольких метрах от нас, за зеленой дверью с табличкой «СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ». В палату не войдешь, не спросишь у него, не ошибся ли он вчера с датой.

— В данный момент я не могу припомнить, — сказал я. — Мне очень жаль.

— Как бы там ни было, биопсия к нам не поступала.

Вы же понимаете, чуть не сказал я. Понимаете, что в предпоследний день своей жизни Ралф Мейер начал изрядно все путать. Из-за медикаментов. Из-за ослабленного состояния. Но я промолчал.

Тогда в разговор вступила Юдит Мейер:

— Октябрь…

Маасланд и я посмотрели на нее, но взгляд Юдит был устремлен на меня одного.

— Ралф тревожился, — продолжала она. — Ему предстояли почти двухмесячные съемки в Италии. Через несколько дней он должен был выехать туда. Он говорил мне, что, по-твоему, все это пустяки, но на всякий случай ты что-то послал в эту больницу. Чтобы его успокоить.

— Мы ничего не получали, — заметил Маасланд.

— В самом деле очень странно, — сказал я. — Думаю, я никак не мог бы забыть такое.

— Потому-то я и пришел к вам, госпожа Мейер, — сказал Маасланд. — Мы считаем дело слишком серьезным, чтобы оставить его без внимания. И намерены копнуть поглубже. Я хотел просить вашего разрешения на вскрытие.

— О нет! — воскликнула Юдит. — Вскрытие? Это необходимо?

— Оно позволит нам и вам тоже, госпожа Мейер, составить более четкую картину случившегося. Вскрытие показывает многое. Например, мы увидим, вправду ли у вашего мужа брали биопсию и когда. За последние годы методы исследования усовершенствовались. Если биопсия имела место, можно с очень большой точностью определить, когда ее брали в первый раз. С точностью не просто до месяца, но до дня.

Спустя всего три недели после того, как Ралф Мейер полтора года назад неожиданно пришел ко мне на прием, в почтовый ящик бросили приглашение на премьеру «Ричарда II». Вскрывая конверт, я ощущал те же физические симптомы, какие вызывали у меня все приглашения. Сухость во рту, замедленное сердцебиение, влажные кончики пальцев, давление изнутри глазниц и боязнь, как в дурном сне, в кошмаре, когда заезжаешь в жилой массив района новостроек, сворачиваешь налево, потом направо, а выбраться не можешь, обречен кружить там много дней.

— Ралф Мейер? — удивилась Каролина. — В самом деле? Я и не знала, что он твой пациент.

Каролина — моя жена. На премьеры она никогда со мной не ходит. Как и на книжные презентации, вернисажи и ретроспективы на кинофестивалях. Ее они пугают еще больше, чем меня. И я редко настаиваю. Хотя иной раз буквально на коленях умоляю пойти со мной. Тогда она знает, что дело серьезное, и без протестов составляет мне компанию. Но я этим не злоупотребляю. К мольбам на коленях прибегаю лишь в случаях крайней необходимости.

— «Ричард Второй», — сказала она, развернув пригласительный билет. — Шекспир… Ах, почему бы и нет? Я иду с тобой.

Мы сидели на кухне, завтракали. Дочери уже ушли в школу. Лиза, младшая, в среднюю школу поблизости, за углом, Юлия на велосипеде укатила в лицей. Через десять минут явится мой первый пациент.

— Шекспир, — заметил я. — Это же минимум три часа.

— Зато с Ралфом Мейером. Ни разу еще не видела его живьем.

Когда моя жена произносила имя актера, взгляд ее подернулся мечтательностью.

— Что смотришь? — спросила Каролина. — Сам ведь прекрасно знаешь. Любой женщине любопытно поглядеть на этого Ралфа Мейера. Тут и три часа не срок.

 

Словом, через две недели мы отправились в Городской театр на премьеру «Ричарда II». Я не впервые шел на шекспировский спектакль. Видел их уже штук десять. «Укрощение строптивой», где все мужские роли играли женщины; «Венецианского купца», где все актеры были в подгузниках, а все актрисы — в мусорных мешках и с пакетами из супермаркета на голове; «Гамлета» с монголоидами, ветряками и (дохлым) гусем, которому на сцене отрубали голову; «Короля Лира» с экс-наркоманами и сиротами из Зимбабве; «Ромео и Джульетту» в недостроенном туннеле метро, где по стенам текла сточная вода, а на ее фоне проецировались слайды концлагерей; «Макбета», где все женские роли играли голые мужчины, единственной их одеждой был шнурок на заду, а на сосках висели наручники и гири, звуковое же сопровождение составляли пушечные выстрелы, номера из альбомов группы «Radiohead» и стихи Радована Караджича. Помимо того что духу не хватало разглядывать, как наручники и гири прикреплены к соскам (или продеты сквозь них), главной проблемой опять было течение времени. Мне вспоминаются задержки авиарейсов, бесконечные задержки на полдня и дольше, которые протекали вдесятеро быстрее этих спектаклей.

Однако «Ричарда II» актеры играли в костюмах тогдашней эпохи. Декорации вполне достоверно воспроизводили залу средневекового замка. При появлении Ралфа Мейера кое-что произошло: если сначала публика просто примолкла, то теперь воцарилась мертвая тишина. Перед первой репликой Ричарда поголовно все затаили дыхание. Я искоса взглянул на Каролину, но ее внимание было целиком и полностью приковано к происходящему на сцене. Щеки горели румянцем. Три часа спустя мы с бокалами шампанского стояли в фойе. Вокруг толпились мужчины в синих блейзерах и женщины в платьях до полу. Множество драгоценностей: браслеты, цепочки, перстни. В углу фойе играл струнный ансамбль.

— Может, пойдем? — Я взглянул на часы и вдруг сообразил, что сделал это впервые за весь вечер.

— Ах, Исида вполне может немножко подождать, — сказала Каролина. — Давай выпьем еще по бокальчику.

Исидой звали шестнадцатилетнюю девушку, которая приходила тогда присмотреть за нашими дочерьми, но родители не позволяли ей возвращаться слишком поздно. Юлии было тринадцать, Лизе — одиннадцать. Года через два можно будет оставлять младшую дочь под присмотром старшей. Однако сейчас еще рановато.

Возвращаясь из бара с новыми бокалами шампанского, я заметил над толпой метрах в десяти от нас голову Ралфа Мейера. Она наклонялась то влево, то вправо. Улыбалась, как улыбаются, привычно принимая поздравления.

— Вон он, — сказал я. — Я вас познакомлю.

— Где? — Моя жена на голову ниже меня и пока не увидела Ралфа. Но спешно поправила подколотые вверх волосы и смахнула с блузки не то воображаемые крошки, не то пылинки.

— Марк. — Ралф пожал мне руку. Пожатие крепкое, каким человек показывает, что использует всего лишь десять процентов своей силы. Он обернулся к Каролине: — Твоя жена? Н-да, у меня нет слов. — Он взял ее руку, наклонился и запечатлел на ней поцелуй. Затем чуть посторонился, положил ладонь на плечо женщины, о присутствии которой мы до этих пор не подозревали, так как Ралф Мейер целиком ее заслонял. Теперь же она буквально выступила из его тени вперед и протянула руку.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.