Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Герман Кох Летний домик с бассейном 1 страница



Я — домашний, или семейный, врач. С половины девятого утра до часу дня принимаю пациентов. Без спешки. На каждого отвожу двадцать минут. Эти двадцать минут — моя визитная карточка. Где еще домашний врач станет нынче тратить на тебя двадцать минут? — говорят люди и рассказывают друг другу обо мне. Он принимает не слишком много пациентов, говорят они. Хочет каждому особо уделить время. У меня есть лист ожидания. Если кто-нибудь из пациентов умирает или переезжает, всегда можно позвонить по телефону, и на его место тотчас явятся пять новых.

Пациенты путают время и внимание. Думают, я уделяю им больше внимания, чем другие домашние врачи. А я просто-напросто даю им больше времени. Все, что мне нужно узнать, я вижу уже через минуту. Оставшиеся девятнадцать минут заполняю вниманием. Вернее, иллюзией внимания. Задаю обычные вопросы. Как ваш сын/дочь? Наладился ли сон? Не слишком ли много/мало вы едите? Приставляю фонендоскоп им к груди, потом к спине. Говорю: вдохните поглубже. Спокойно выдохните. Но по-настоящему не слушаю. По крайней мере, стараюсь не слушать по-настоящему. Внутри все человеческие тела звучат одинаково. В первую очередь, конечно, сердцебиение. Сердце знать ни о чем не знает. Сердце качает кровь. Сердце — машинное отделение. Машинное отделение только обеспечивает кораблю движение, но не задает курс. Далее: звуки внутренностей. Внутренних органов. Перегруженная печень звучит не так, как здоровая. Перегруженная печень стонет. Стонет и умоляет. Просит дать ей денек отдохнуть. Денек, чтобы вывести самые скверные шлаки. Сейчас-то она постоянно не успевает. Перегруженная печень похожа на кухню круглосуточного ресторана. Везде громоздится грязная посуда. Посудомоечные машины работают вовсю. Но горы перепачканных тарелок и грязных сковородок знай себе растут. Перегруженная печень уповает на передышку, однако ее чаяния никогда не сбываются. Каждый день в половине пятого, в пять (а то и раньше) надежда на отдых идет прахом. Если повезет, то сперва печень имеет дело только с пивом. В этом случае можно бó льшую часть работы свалить на почки. Но всегда найдутся такие, кому пива недостаточно. Им подавай продолжение: джин, водку, виски. Чтобы тяпнуть залпом сразу после пива. Перегруженная печень сопротивляется до последнего и в конце концов не выдерживает. Сперва становится жесткой, как слишком накачанная шина. А тогда достаточно небольшой неровности дорожного покрытия — и шина лопнет.

Я прослушиваю фонендоскопом. Надавливаю пальцем на затвердение прямо под кожей. Здесь не больно? Если я надавлю посильнее, печень разорвется прямо тут, у меня в кабинете. А мне это ни к чему. Жуткое дело. Кровь фонтаном. Ни один домашний врач не желает, чтобы пациент умер у него в кабинете. Дома — пожалуйста. У себя дома, посреди ночи, в своей постели. При разрыве печени они, как правило, даже до телефона добраться не успевают. «Скорая» в любом случае опоздает.

Пациенты записаны ко мне на прием с двадцатиминутным интервалом. Моя практика расположена в нижнем этаже. Они приходят с тростями, приезжают в инвалидных креслах. Некоторые страдают избыточным весом, некоторые — одышкой. Во всяком случае, по лестницам ходить уже не могут. Лестница для них — верная смерть. Кое-кто, конечно, попросту воображает, будто, стоит ему подняться на первую ступеньку, пробьет его последний час. И таких пациентов преобладающее большинство. Большинство людей ничем не страдает. Они охают и стонут, словно каждую минуту дня и ночи смотрят в глаза смерти, с тяжелым вздохом плюхаются в кресло напротив моего стола, — но у них ничего не болит. Я выслушиваю их жалобы. Вот здесь больно, и здесь, а иной раз боль отдает вот сюда, вниз… Я делаю заинтересованное лицо. А заодно что-нибудь корябаю на бумажке. Прошу их встать, пройти со мной в процедурную. Иногда прошу раздеться за ширмой, но редко. Человеческие тела и в одежде, на мой взгляд, зрелище не ахти. Ни к чему мне смотреть на части тела, которые всегда скрыты от солнца. Ни к чему мне кожные складки, где в тепле привольно размножаются бактерии, ни к чему грибок и воспаления между пальцами ног, под ногтями, ни к чему пальцы, что почесывают тут и там, скребут, пока не расцарапают до крови… Вот здесь, доктор, чешется особенно сильно… Нет, не хочу я смотреть. Притворяюсь, что смотрю, но думаю о чем-нибудь другом. Об американских горках в увеселительном парке, о зеленой драконьей голове, украшающей передний вагончик, народ вскидывает руки в воздух и вопит что есть мочи. Краешком глаза я вижу влажные пучки волос на лобке, красные воспаленные проплешины, где волосы никогда больше не вырастут, а думаю о самолете, который взрывается в воздухе, пассажиры, по-прежнему пристегнутые к креслам, начинают многокилометровое падение в бесконечность: холод, воздух разреженный, далеко внизу ждет океан. При мочеиспускании жжет, доктор. Будто вместо мочи иголки… Поезд взрывается у самого вокзала, космический челнок «Колумбия» распадается на миллионы обломков, второй самолет врезается в Южную башню. Вот здесь жжет, доктор. Здесь…

Что ж, одевайтесь, пожалуйста, говорю я. Я видел достаточно. Выпишу вам рецептик. Некоторые пациенты почти не способны скрыть разочарование: рецептик? Секунду-другую стоят в недоумении, со спущенными до колен кальсонами или трусами. Они на все утро отпросились с работы, хотят получить товар за свои деньги, пусть даже эти деньги отстегивает общество здоровых людей. Хотят, чтобы доктор по крайней мере их прощупал, надел резиновые перчатки и умелыми руками ощупал что-нибудь — какую-нибудь часть тела. Засунул куда-нибудь палец. Они хотят осмотра, им недостаточно многолетнего опыта врача, его наметанного взгляда, который мигом замечает, в чем непорядок. Ведь он видел такое уже сто тысяч раз. Ведь опыт говорит ему, что в сто тысяч первый раз резиновые перчатки надевать совершенно незачем.

Иногда этого не избежать. Иногда без пальпации не обойтись. Большей частью одним или двумя пальцами, изредка всей рукой. Я надеваю резиновые перчатки. Будьте добры, лягте на бок… Для пациента это поворотный пункт. Его наконец-то принимают всерьез, сейчас произведут внутреннюю пальпацию, но мне в лицо он больше не смотрит. Теперь его взгляд прикован к моим рукам. К рукам, натягивающим резиновые перчатки. Он спрашивает себя, как же позволил зайти так далеко. И вправду ли хочет этого. Прежде чем надеть перчатки, я вымыл руки. А поскольку умывальник расположен напротив кушетки, руки я мою, стоя к пациенту спиной. Мою без спешки, предварительно закатав рукава. Я чувствую, взгляд пациента устремлен на меня. Вода из крана течет мне на запястья. Я тщательно мою руки, а затем предплечья, до локтя. Журчанье воды заглушает другие звуки, но я знаю: когда я добираюсь до локтей, дыхание у пациента учащается. Учащается, а не то и вообще замирает на несколько секунд. Сейчас состоится внутренняя пальпация, пусть даже сам пациент настаивал на этой пальпации неосознанно. На сей раз он не пожелал, чтобы от него отделались рецептиком. Однако теперь у него возникают сомнения. Почему доктор моет и дезинфицирует руки до самого локтя? Что-то внутри у пациента сжимается. Как раз когда ему нужно максимально расслабиться. Расслабленность — ключ к мягкому ходу внутренней пальпации.

Между тем я оборачиваюсь, вытираю руки, предплечья, локти. На пациента по-прежнему не смотрю, выдвигаю ящик, достаю пластиковый пакетик с перчатками. Разрезаю его, нажимаю ногой на педаль мусорного ведра, бросаю туда пакетик. И только теперь, натягивая перчатки, наконец смотрю на пациента. Взгляд у него, как бы это выразиться, не такой, как раньше, прежде чем я отвернулся, чтобы вымыть руки. Ну, ложитесь-ка побыстрее, говорю я, пока он не успел сформулировать свои сомнения касательно предстоящей процедуры. Лицом к стене, будьте добры. Полностью обнаженное тело менее унизительно, чем тело в спущенных до щиколоток брюках и трусах. Менее беспомощно. Две ноги в носках и в ботинках, но на щиколотках скованные брюками и трусами.

Как узник в кандалах. Человек в спущенных штанах уйти не может. Его можно подвергнуть внутренней пальпации, но можно и угостить кулаком по лицу. Или расстрелять в потолок полную пистолетную обойму. Черт побери, хватит, я слишком долго слушал это вранье! Считаю до трех… Раз… два… Постарайтесь расслабиться, повторяю я. Не нервничайте, повернитесь на бок. Я подтягиваю перчатки повыше на запястья. Звук, с каким растягивается резина, всегда напоминает мне о праздничных шариках. Которые ты надувал ночью накануне дня рождения, чтобы сделать сюрприз имениннику. Ощущение, пожалуй, будет не из приятных, говорю я. Главное — дышите спокойно. Пациент более чем отчетливо сознает мое присутствие позади своего полуобнаженного тела, однако видеть меня уже не может. Вот тогда-то я улучаю минутку и присматриваюсь к этому телу, по крайней мере к обнаженной его части.

До сих пор я имел в виду мужчину. В нашем примере на кушетке лежит мужчина в спущенных брюках и трусах. Женщины — совсем другая песня. Немного погодя расскажу и о них. Означенный мужчина пробует повернуть голову ко мне, но, как я уже говорил, толком меня не видит. Будьте добры, опустите голову, говорю я. А главное, расслабьтесь. Незримый для пациента, я устремляю взгляд на его голую поясницу. Я уже сказал, что ощущение будет, пожалуй, не из приятных. Между этим заявлением и самим неприятным ощущением нет ничего. Пустой миг. Самый пустой во всей процедуре. Секунды уходят неслышно, будто у метронома отключили звук. Метроном на фортепиано, в немом фильме. Физический контакт пока не состоялся. На голой пояснице следы от трусов. Красные полоски, оставленные резинкой. Иногда вдобавок прыщи или родимые пятна. Кожа в этой области зачастую чересчур бледная, ведь на солнце ее выставляют редко. Почти всегда там растут волосы. Дальше книзу волосатость только увеличивается. Я левша. Правую руку кладу пациенту на плечо. Сквозь резину перчатки чувствую, как он цепенеет. Все тело напрягается и сжимается. Надо бы, наоборот, расслабиться, но инстинкт сильнее, упорствует, сопротивляется близкому наскоку извне.

А затем моя левая рука уже оказывается в нужном месте. Рот пациента открывается, губы размыкаются, сквозь зубы вырывается вздох, когда мой средний палец проникает внутрь. Не то вздох, не то стон. Спокойно, говорю я. Сейчас пройдет. Я пытаюсь ни о чем не думать, но это всегда трудно. Вот и думаю о том, как однажды ночью на футбольном поле уронил в грязь ключ от велосипедного замка. Раскисший участок занимал меньше квадратного метра, и я точно знал, что ключ там. Больно? — спрашиваю я. Теперь к среднему пальцу присоединяется указательный, сообща мы скорее отыщем ключ. Чуточку… Где? Здесь?.. Или здесь? Футбольное поле поливал дождь, несколько фонарей еще горели, но света слишком мало, видно плохо. Большей частью пациенту докучает предстательная железа. Рак или просто увеличение. При первичном обследовании не определишь. Вообще-то я мог бы пешком добраться до дома, а на следующее утро вернуться и продолжить поиски при дневном свете. Но пальцы уже там, грязь глубоко под ногтями, так что с тем же успехом можно искать дальше. Ой! Вот здесь, доктор! Ч-черт! Извините… Ох, черт! И тут вдруг настала та самая мимолетная секунда — мои пальцы нащупали в грязной жиже что-то твердое. Осторожно, это может быть и осколок стекла… Я подношу находку к свету, к тусклому свету фонаря возле футбольного поля, хотя вообще-то уже уверен. Ключ. Он сверкает, блестит, пешком идти домой не придется. Не глядя на свои руки, я снимаю перчатки, бросаю их в педальное ведро. Можете сесть. Одевайтесь. Делать выводы пока рано, говорю я.

 

Ралф Мейер неожиданно появился у меня в приемной полтора года назад. Я конечно же сразу его узнал. Нельзя ли ему на минуточку… вопрос-то пустяковый, сказал он. Едва войдя в кабинет, он перешел прямо к делу. Правда ли, что у меня, как ему говорили такие-то и такие-то, можно без особых проволó чек получить… тут он слегка боязливо огляделся по сторонам, словно опасаясь чужих ушей. «Такие-то и такие-то» были моими многолетними пациентами. В конце концов они все друг другу рассказывали, и в результате Ралф Мейер тоже пришел ко мне. Смотря по обстоятельствам, сказал я. Я должен задать вам несколько вопросов насчет общего состояния здоровья, чтобы позднее не возникло сюрпризов. А после этого? — не отставал он. Если все в порядке, вы в самом деле согласитесь?.. Я кивнул: да. Это можно уладить.

С того дня минуло полтора года, и Ралф Мейер умер. А я должен завтра утром предстать перед Медицинской дисциплинарной коллегией. Не из-за того, в чем помог ему тогда, а из-за кой-чего другого, случившегося позднее, через полгода с лишним: из-за того, что можно назвать «врачебной ошибкой». По поводу Дисциплинарной коллегии особо тревожиться незачем, мы, медики, все знаем друг друга, ведь нередко вместе учились. У нас не так, как в Соединенных Штатах, где адвокат способен уничтожить врача, поставившего неверный диагноз. В нашей стране для этого надо здó рово зарваться. Да и тогда. Предупреждение, отстранение от работы на месяц-другой — вот и всё.

Мне необходимо одно: приложить все усилия, чтобы члены Коллегии действительно сразу увидели в этом врачебную ошибку. Я должен постоянно об этом помнить. Должен сам на все сто процентов поверить — во врачебную ошибку.

Несколько дней назад состоялись похороны. На красивом сельском кладбище в излучине реки. Высокие старые деревья, ветер играл в их кронах, шелестел листвой. Щебетали птицы. Я остановился поодаль от провожающих, мне казалось, так будет благоразумнее, однако то, что произошло затем, явилось для меня полной неожиданностью.

— Как ты посмел прийти сюда?

На миг повисла немая тишина, даже ветер словно бы улегся. И птицы разом смолкли.

— Мерзавец! Как ты посмел? Как посмел?!

Голос у Юдит Мейер как у профессиональной певицы — голос, который должен достигать слушателей в последних рядах концертного зала. Все головы повернулись в мою сторону. Она стояла у открытой задней дверцы катафалка, откуда могильщики только что вытащили гроб с телом ее мужа и подняли себе на плечи.

Юдит ринулась ко мне, прокладывала себе путь сквозь густую толпу провожающих, которые расступались, пропуская ее. На протяжении полуминуты оцепенелое безмолвие нарушал только хруст гравия под ее высокими каблуками.

Прямо передо мной она остановилась. Вообще-то я думал, она влепит мне пощечину. Или забарабанит кулаками по лацканам моего пиджака. Словом, разыграет сцену, по части которых всегда была мастерица.

Но ничего такого она не сделала.

Она посмотрела на меня. Налитыми кровью глазами.

Повторила «мерзавец! », на сей раз куда тише.

И плюнула мне в лицо.

Сфера деятельности домашнего врача не отличается сложностью. Лечить людей ему особо не нужно, нужно лишь заботиться о том, чтобы они не устремлялись в массовом порядке к специалистам и в больницы. Его приемная — форпост, застава. Чем больше народу удается притормозить уже на форпосту, тем лучше домашний врач делает свое дело. Арифметика простенькая. Если мы, домашние врачи, станем направлять к специалистам и в больницы каждого, кто жалуется на зуд, сыпь или кашель, система рухнет. Целиком и полностью. Эту задачку уже решали. И результат показал, что крах начнется очень быстро. Если каждый домашний врач будет направлять чуть ли не каждого второго пациента на обследование к специалисту, система уже через два дня затрещит по всем швам. А через неделю рухнет. Домашний врач дежурит на заставе. Обычная простуда, говорит он. Посидите недельку дома, а если не пройдет, спокойно загляните еще разок. Три дня спустя пациент захлебнулся ночью собственной мокротой. Бывает, говорит доктор. Редкая комбинация симптомов, встречается разве что у одного на десять тысяч пациентов.

Пациенты плохо пользуются своим численным превосходством. Заходят в кабинет в порядке очереди, по вызову. И я трачу по двадцать минут на каждого, чтобы убедить их, что они ничем не хворают. Принимаю я с половины девятого до часу. Иначе говоря, трех пациентов в час, а в день — двенадцать-тринадцать. С точки зрения системы я идеальный домашний врач. Мои коллеги, полагающие, что на пациента вполне достаточно и десяти минут, принимают в день до двадцати четырех человек. При двадцати четырех вероятность, что несколько человек прорвутся сквозь заслон, выше, чем при двенадцати. Здесь играет роль и эмоциональный аспект. Пациент, которому уделяют всего-навсего десять минут, скорее почувствует, что его попросту спроваживают, чем тот, с кем такая же беседа растягивается на двадцать минут. У последнего создается впечатление, что его жалобы воспринимают всерьез. И он не станет с ходу настаивать на специальном обследовании.

Конечно, случаются и ошибки. Без ошибок означенная система не сможет существовать. Ведь как раз ошибки и составляют ее основу. Ошибочный диагноз тоже приводит к нужному результату. Правда, зачастую в ошибочном диагнозе даже нет необходимости. Главное оружие, каким располагаем мы, домашние врачи, это лист ожидания. Большей частью достаточно лишь упомянуть о нем. На это обследование есть лист ожидания, ждать очереди придется от полугода до восьми месяцев, говорю я. Операция, скорее всего, улучшит ваше состояние, однако лист ожидания… Половина пациентов при одном упоминании листа ожидания уже идет на попятный. Я вижу по их лицам: они испытывают облегчение. Раз отложили, то, глядишь, и отменят, думают они. Кому охота глотать зонд толщиной с садовый шланг? Процедура неприятная, замечаю я. Но у вас есть выбор: набраться терпения, возможно, покой и лекарства сделают свое дело и все само пройдет. А через полгодика посмотрим.

Можно бы спросить себя, как же получается, что в такой богатой стране, как наша, существуют листы ожидания. Меня это наводит на мысль о газовом месторождении. О наших газовых запасах. Как-то раз я даже затронул эту тему, встретившись с коллегами в неформальной обстановке. Сколько кубометров газа надо продать, чтобы за неделю ликвидировать лист ожидания на операции по восстановлению бедренного сустава? — спросил я. Скажите на милость, как получается, что в цивилизованной стране вроде нашей люди умирают, прежде чем до них дойдет черед по листу ожидания? Так подсчитывать нельзя, сказали коллеги. Нельзя сопоставлять газовые запасы и количество операций на бедренном суставе.

Наше газовое месторождение огромно, самый неблагоприятный сценарий и тот предполагает, что запасов достаточно на ближайшие шестьдесят лет. Шестьдесят лет. Запасов нефти в Персидском заливе хватит на меньший срок. Мы — богатая страна. Такая же богатая, как Саудовская Аравия, Кувейт, Катар, — однако люди у нас по-прежнему умирают, оттого что не дождались новой почки, младенцы умирают, оттого что «скорая», которой предстояло спешно доставить их в больницу, застряла в дорожной пробке, жизни матерей находятся в серьезной опасности, оттого что мы, домашние врачи, внушили им, будто роды на дому безопасны. А ведь вообще-то должны были сказать, что так только дешевле, — здесь действует тот же принцип: если каждая женщина станет претендовать на роды в больнице, система не выдержит и недели. Теперь попросту заранее принимаются в расчет риски смерти новорожденных и рождения детей с повреждениями головного мозга, ввиду того что при родах на дому невозможно дать кислород. Изредка какой-нибудь медицинский журнал печатает статью, порой выдержки из такой статьи появляются в той или иной газете, но и эти выдержки позволяют заключить, что смертность новорожденных в Нидерландах — самая высокая в Европе и вообще на Западе. Никаких выводов из подобных цифр до сих пор не сделано.

Домашний врач тут фактически бессилен. Он может успокоить человека. По крайней мере, может позаботиться, чтобы пациент до поры до времени не обращался к специалистам. Может убедить женщину, что, рожая дома, она совершенно ничем не рискует и что так вообще намного «естественнее». Хотя естественнее это разве только в смысле, что и смерть тоже естественна. Мы можем прописать мазь или снотворное, можем вытравить кислотой родимое пятно, можем удалить вросшие ногти. Работенка зачастую не из приятных. Вроде как уборка на кухне, грубой губкой мы счищаем пригоревшие остатки между конфорками плиты.

Порой ночами я лежу без сна. И размышляю тогда о газовом месторождении. Большей частью оно представляется мне этаким пузырем наподобие мыльного и располагается прямо под почвой — достаточно пробурить отверстие, и пузырь опустеет или лопнет. А бывает, газ занимает куда большую площадь. Заполняет пустоты в рыхлой земле. Незримые молекулы газа перемешиваются с крупинками земли. Ничем не пахнут. Но поднеси спичку — вмиг все взорвется. Огонек обернется пожаром, который за несколько секунд охватит сотни квадратных километров. Под землей. Верхний слой ее просядет, мосты и здания лишатся опоры, люди и животные утратят почву под ногами, целые города рухнут в огненную бездну. Я с открытыми глазами лежу в темноте. Порой гибель нашей страны принимает форму документального репортажа. Документального фильма «Нэшнл джиогрэфик», с графиками и компьютерной анимацией, по части которых американцы большие мастера: о прорванных плотинах и цунами, о лавинах и селях, погребающих под собой деревни и города, о громадной вулканической круче, отколовшейся от острова, исполинская глыба падает в море и вызывает приливную волну, которая спустя восемь часов и на расстоянии тысяч километров достигает высоты в тысячу двести метров. «The Disappearance of a Country», завтра вечером, в 21. 30, на этом канале. Исчезновение нашей страны. Наша страна, уничтоженная собственными газовыми резервами.

 

Иной раз, лежа ночью без сна, я думаю о Ралфе Мейере. К примеру, о его роли императора Августа в одноименном телесериале. Эта роль прямо-таки написана для него, тут и друзья, и недруги согласны. Во-первых, конечно, по причине комплекции, ведь с годами он изрядно погрузнел. Такие габариты приобретаешь, только если регулярно пируешь в ресторанах, отмеченных в мишленовской классификации одной или несколькими звездами. И устраиваешь в своем саду роскошные барбекю: немецкие сосиски, болгарская баранина, тесселские ягнята на вертеле. Как сейчас помню эти барбекю: огромная фигура Ралфа возле дымящейся жаровни, он собственноручно переворачивает гамбургеры, стейки и куриные ножки. Его небритое раскрасневшееся лицо, в одной руке большая двузубая вилка, в другой — пол-литровая банка «Юпилера». Его голос, по обыкновению разносящийся далеко, по всей лужайке. Голос мощный, как туманный горн, что служит ориентиром для танкеров и сухогрузов, когда они приближаются к отдаленным морским рукавам и чужим гаваням. Последнее барбекю он устраивал не очень-то и давно, месяцев пять назад, по-моему. И тогда уже был болен. По-прежнему сам переворачивал мясо, но придвинул себе пластмассовый садовый стул и орудовал сидя. Неизменно завораживающее зрелище — наблюдать, как болезнь (такая, как у него) поражает человеческое тело. Как она исподволь его изнуряет. Это война. Злокачественные клетки воюют со здоровыми. Сперва атакуют организм с флангов. Небольшая, вполне обозримая атака, демонстративный выпад, цель которого — отвлечь внимание от главного контингента. Человек думает, что одержал победу, во всяком случае отразил первый укол. Главный контингент до поры до времени прячется — в глубине организма, в таком месте, где ни рентген, ни эхография, ни МРТ обнаружить его не могут. Главный контингент терпелив. Ждет, когда войдет в полную силу. Когда победа наверняка останется за ним.

Вчера вечером передавали третью серию. Император консолидирует власть. Меняет имя, из Гая Октавиана становится Августом и игнорирует сенат. Впереди еще десять серий. О том, чтобы прекратить или отложить показ «Августа» из-за кончины исполнителя главной роли, даже и речи не было. Ралф Мейер прекрасно подходит к этой роли, он единственный нидерландский актер среди итальянцев, американцев и англичан, однако ж приковывает к себе все внимание.

По-моему, вчера вечером один я смотрел эту передачу иначе, нежели большинство зрителей. Точнее говоря, другими глазами. Глазами врача.

«Я могу поехать, как обычно? — спросил он меня тогда. — Съемки продлятся два месяца. Если мне придется бросить на полдороге, для всех это будет катастрофа».

«Конечно, — ответил я. — Не беспокойся. Как правило, выясняется, что ничего страшного нет. Мы просто подождем результатов. А после все равно времени достаточно».

Я смотрел, как император Август обращается к сенату. Ни денег, ни труда на этот американо-итальянский фильм не пожалели. Тысячи римских солдат, целые легионы, ликующие на холмах вокруг Рима, десятки тысяч мечей, щитов и копий пронзают воздух, флотилии из сотен кораблей на рейде Александрии, гонки на колесницах, бои гладиаторов, рычащие львы и распятые христиане. У Ралфа Мейера болезнь развивалась в самой агрессивной форме. Необходимо срочное оперативное вмешательство, иначе будет слишком поздно. Радикальное вмешательство: a first strike[1], ковровое бомбометание, которое разом нокаутирует злокачественные клетки. Я смотрел на его лицо, на его тело. По всей вероятности, внутри этого тела главные силы уже перешли в наступление.

«Senators! — произнес он. — From this day I am your emperor. Emperor… Augustus»[2].

Голос, как обычно, разносился далеко — тогда еще разносился. Если что с ним и было уже не так, виду он не подавал. Ралф Мейер был мастер своего дела. Когда надо, переигрывал всех и каждого. В том числе и смертельную болезнь.

С годами нормальные люди один за другим исчезли из моей практики. То есть люди, с девяти до пяти занятые на работе. Правда, остались один адвокат и один владелец фитнес-центра, но большинство пациентов — представители так называемых творческих профессий. Вдовы, понятно, не в счет. Их у меня пока хватает. Можно даже сказать, с избытком. Вдовы писателей, актеров, художников… женщины держатся дольше мужчин, они из другого, более стойкого теста. Можно дожить до глубокой старости, существуя в тени. Всю жизнь подавать кофе и наведываться к оптовику за вином для гениев, творящих у себя в ателье. Свежий норвежский лосось для писателей в кабинетах, куда дозволено входить только на цыпочках. Казалось бы, трудно, но на самом деле усилий не требует. Вдовы доживают до старости. До глубокой старости. Нередко даже расцветают после кончины мужей. Я видел их здесь, у себя в кабинете. Они горюют, прижимают к глазам платочек, но и чувствуют облегчение. Облегчение не из тех эмоций, какие легко скрыть. Я смотрю глазами врача. Научился смотреть сквозь их слезы. Долгий уход за лежачим больным — удовольствие небольшое. Цирроз печени — болезнь затяжная и мучительная. Часто пациент еще тянется к ведру возле кровати, а кровь уже хлещет фонтаном. Трижды в день стелить чистое белье; простыни и одеяла, тяжелые от блевотины и испражнений, требуют куда больше физических сил, чем сервировка кофе и присмотр за тем, чтобы в доме было достаточно джина. Долго ли так будет продолжаться? — думает будущая вдова. Выдержу ли я до похорон?

Но в конце концов этот день настает. Погода прекрасная, небо голубое с белыми облачками, в листве деревьев поют птицы, пахнет свежими цветами. Первый раз в жизни вдова сама находится в центре внимания. Она в темных очках, чтобы никто не видел ее слез, так думает каждый. На самом же деле темные очки скрывают облегчение. Близкие друзья несут гроб к могиле. Произносят речи. И пьют. Много пьют. На похоронах артиста пьют не какой-нибудь там жиденький кофе, а белое вино, водку или старый джин. И едят не какой-нибудь там кекс или пироги с начинкой, а устриц, копченую макрель и печеные тефтельки. Затем вся компания идет в любимое кафе. «Пусть тебе будет хорошо, дружище, где бы ты ни был! Мерзавец! Свинтус ты старый! » Произносят тосты, наливают водку. Вдова уже сняла темные очки. Она смеется. Сияет. Заблеванные простыни еще лежат в корзине с грязным бельем, но завтра в последний раз отправятся в стиральную машину. Она думает, что отныне вдовья жизнь всегда будет такой. Что друзья еще месяцами (годами! ) будут пить за нее. За новый центр их внимания. Ведь она пока не знает, что после нескольких визитов вежливости все кончится. А потом воцарится тишина, та самая, что всегда настает после жизни в тени.

Как правило, происходит именно так. Но бывают и исключения. Злость уродует вдов. Нынче утром у дверей моей практики неожиданно поднялся громкий шум. Час был еще ранний, я как раз вызвал первого пациента.

— Доктор! — услыхал я голос ассистентки. — Доктор!

Раздался грохот резко опрокинутого стула, а затем другой голос.

— Ты где, мерзавец? — прокаркал он. — Покажись, если хватит духу!

— Подождете секундочку? — Я улыбнулся пациенту и встал.

От входной двери к моему кабинету ведет коридор, сперва надо пройти мимо столика ассистентки, а уже оттуда — в приемную. Приемная, где ждут пациенты, это даже не комната, а продолжение коридора, без двери.

Я быстро огляделся. Сказал ведь, час был ранний. Однако трое пациентов уже сидели там, листая старые номера «Мари-Клер» и «Нэшнл джиогрэфик». Правда, в эту минуту больше не листали. Уронили журналы на колени и смотрели на Юдит Мейер. После смерти мужа Юдит, мягко говоря, краше не стала. Кожа на лице покраснела, но не везде, а потому казалась пятнистой. За спиной Юдит моя ассистентка знаками показывала, что ничего поделать не могла. Еще дальше, у входной двери, валялся опрокинутый стул.

— Юдит! — сказал я и раскинул руки, словно обрадовался ей. — Чем могу быть полезен?

На секунду-другую мои слова вроде как выбили ее из колеи, но действительно лишь на секунду-другую.

— Убийца! — выкрикнула она.

Я покосился на пациентов в приемной, всех троих я знал в лицо. Кинорежиссер с геморроем, галерист с нарушением эрекции и уже немолодая актриса, ожидающая первенца, хотя и не от белокурого, долговязого и вечно небритого актера, с которым семь месяцев назад сочеталась браком в одном из замков Тосканы: все за счет светской программы коммерческого канала, который получил право полностью транслировать церемонию и последующую вечеринку. Я пожал плечами и подмигнул ей. Экстренный случай — вот что я хотел ей сказать пожатием плеч и подмигиванием. Типичный случай острой истерии. Алкоголь или наркотики — или то и другое сразу. Чтобы она непременно заметила, я подмигнул еще раз.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.