|
|||
Глава одиннадцатая
Утро суда над Сарой положило начало двум самым мучительным, самым прекрасным дням моей жизни, когда я в полной мере ощутил и мощь Господнего гнева, и сладкую благодать Его прощения. Кола описал происходившее тогда, и сделал это с немалой проницательностью. Я не стану повторять его рассказ, скорее дополню, ибо он, и это вполне естественно, опустил события, о которых не мог знать. Сара велела мне не вмешиваться, и я уже нарушил ее приказ, но не мог заставить себя ослушаться в ее присутствии. Это может показаться слабостью с моей стороны, пусть так, мне нет до этого дела. Я говорю правду и добавлю, что ни один человек, кто знал ее так, как я) не поступил бы иначе. Я надеялся, что кто‑ нибудь другой выступит в ее защиту или представит доказательства ее невиновности, но никто не вызвался. Сама Сара не сказала ничего, только признала свою вину, дабы ее тело попало в руки Лоуэра, а мать получала уход и лечение. Когда она произнесла слово «виновна» так мягко и с таким смирением, сердце мое разбилось, и я исполнился решимости в третий раз попытаться открыть людям истину. Потом я услышал слова судьи: «Может кто‑ либо что‑ либо добавить? Потому что, если есть здесь кто‑ нибудь, кто выступил бы в защиту обвиняемой, ему следует сделать это сейчас». – Господин судья, – начал я. Я собирался прокричать на весь свет, что эта несчастная девушка невинна, как сам Христос, что она не имела касательства к смерти Грова и что я, и не кто иной, повинен в его кончине. Я намеревался употребить все доступное мне красноречие, чтобы подтвердить правду всеми крохами доказательств, и был уверен: даже если первое подведет меня, то последние прозвучат убедительно. Но я промедлил, лишившись дара речи от горя, и в это мгновение возможность была упущена. Мне известно, что многие в городе, даже в самом университете, презирают меня и насмехаются надо мной у меня за спиной, и я всегда особо заботился о том, чтобы не давать поводов к унижению. На сей раз я отбросил самую мысль о собственном достоинстве, и в краткое мгновение тишины, порожденное моим молчанием, какой‑ то малый отпустил скабрезную шутку, и послышался смех, что поощрило новых остряков. Ведь суд, в котором вот‑ вот будет вынесен смертный приговор, становится местом, исполненным ужаса и опасений; люди с готовностью хватаются за любой случай развеять эту ужасную, гнетущую атмосферу. И вот зал уже взорвался язвительными насмешками, и даже кричи я во весь голос, меня все равно бы никто не услышал. Покраснев от стыда и замешательства, я почувствовал, как Локк тянет меня за рукав, и понадеялся, что сумею возобновить свой призыв к заседателям, когда судья, водворив порядок, снова меня вызовет. Он того не сделал. Вместо этого с высокомерной и самодовольной ухмылкой он поблагодарил меня за красноречие, чем намеренно вызвал новую волну смеха. А потом он приговорил Сару Бланди к смерти. Услышав эти слова, я бросился вон из зала, дабы избегнуть новых мук, и убежал домой, где, запершись у себя в комнате, молился об указании свыше. Но ответа мне не было. Не знаю, сколько времени я провел, неподвижно застыв на коленях, как вдруг матушка, заглянув ко мне, сказала, что ко мне пришел посетитель, который не примет отказа. Она уже просила его удалиться, но он не желал уходить, не повидавшись со мной. Несколько минут спустя в дверях появился Джек Престкотт, который был столь же весел, сколь и безумен. Он сильно напугал меня, ведь его рассудок с последней нашей встречи и впрямь помутился, и выражение его глаз сказало мне, что предо мной человек, который, будучи рассержен или натолкнувшись на возражения, способен прибегнуть к насилию. – Эгей, друг мой, – бросил он, входя с видом вельможи, удостоившего визитом человека ниже его званием. – Надеюсь, я застал вас в добром здравии. Не помню, да и не желаю вспоминать, что я ему ответил; думается, с тем же успехом я мог бы процитировать ему выдержку из каталога Бодлеянского собрания, столь далек он был от мира сего. Джека Престкотта не волновало ничего, кроме журчания собственных заблуждений, что обильным потоком извергались из его уст. Он полчаса заставлял меня выслушивать повесть о своих невзгодах и о том, как он преодолел их. Все подробности были изложены в точности так, как позднее он описал их в своей рукописи. Даже некоторые слова и обороты, некоторые отступления и комментарии были в точности теми же, и, полагаю, за годы, прошедшие с визита ко мне до того, как он взялся за перо, он бесконечно переживал в бреду события того года. После смерти он, вероятно, отправится в Ад; и тогда он только получит по заслугам. Но на мой взгляд, он уже пребывает в аду, ибо истинны слова Туллия: «A diis quidem immortali busquae potest homoni major esse poena furore atque dementia», – кого желают наказать боги, того они лишают разума. Я недоумевал, не зная, зачем он пришел: он не числил меня среди своих друзей, а я, со своей стороны, будьте уверены, ничем не поощрял подобную близость. Решив, будто он желает моего совета в том давнем деле своего отца, я, как мог, дал ему понять, что ни в коей мере не стану ему помогать. Но он, однако, поднял руку, самым снисходительным жестом призывая меня к молчанию. – Я пришел, чтобы снабдить вас фактами, а не спрашивать вашего мнения, – изрек он с хитроватой улыбкой. – Я хочу, чтобы вы сохранили вот эти бумаги, будьте так добры. Не сомневаюсь, однажды я приду за ними, быть может, тогда, когда мой иск все же придется представить на суд закона, но в ближайшие несколько месяцев я буду в разъездах и не смогу надежно их охранять. Оставив их у себя, вы окажете мне столь же большую услугу, какую оказываю я вам, так как доктор Уоллис, узнай он, где они, безусловно, пожелает получить их назад. – Я не хочу держать их у себя и ни в коей мере не желаю помогать вам. – Да. – Он важно кивнул. – Когда выйдет в свет ваше жизнеописание моего отца и посредством вашего пера люди узнают, сколь великим человеком он был, ваше будущее будет обеспечено, и, позвольте заверить, я вас не оставлю. Все затраты на публикацию я возьму на себя. Думаю, тысячу экземпляров по меньшей мере, в лучшем переплете и на лучшей бумаге. – Мистер Престкотт, – еще громче возразил я, – вы и убийца, и наихудший подлец, какого я когда‑ либо встречал. Вы убиваете самого дорогого мне человека, лучшего человека на свете, и без всяких на то причин. Молю вас, задумайтесь над тем, что вы делаете; еще не поздно все изменить и загладить причиненное зло. Если вы пойдете сейчас к мировому судье… – А чтобы довести сей труд до совершенства, – заявил он так, словно я просто промямлил слова учтивой благодарности за его доброту, – вам необходимо вот это. Но с условием, что вы ни словом не обмолвитесь о них, пока книга не будет у печатника. Снова бумаги. Взяв протянутые мне листы, я проглядел их. Полная абракадабра. – Разгадать их значение я предоставляю вам, – сказал он. – Считайте это головоломкой. Тут он открыто рассмеялся, увидев выражение ужаса у меня на лице. – При виде такого недоумения я должен объясниться. Эти бумаги – из стола доктора Уоллиса. Я украл их несколько недель назад. – Подавшись вперед на стуле, Престкотт продолжил заговорщицким шепотом: – Они написаны самым изощренным шифром и, вот потеха, поставили в тупик нашего доброго доктора. Он просто в бешенстве из‑ за них. – Прошу вас, – почти взмолился я, – перестаньте так говорить. Разве вы меня не слышите? Разве вы не понимаете? Совершая свои опыты с вакуумным насосом – один из них описал Кола, – мистер Бойль увидел, что по мере того, как отсасывается воздух, звуки, издаваемые животным внутри, становятся все слабее и слабее, пока наконец их нельзя различить вовсе. И когда Престкотт сидел предо мной, вел беседу, какую желал вести, слышал ответы, какие существовали в одном лишь его воображении, и не замечал моих слов, я чувствовал себя несчастной подопытной тварью, точно я стучал кулаком в невидимую стену и кричал во весь голос, но не получал ни ответа, ни отклика. – Да, он гордится своими дарованиями, и тем не менее эти письма никак не поддаются его острому уму. – Он хмыкнул. – Но он сказал мне, в чем ключ, хотя и счел меня слишком глупым, чтобы заметить свою оговорку. Судя по всему, вам понадобится книга Ливия. А с ней, как он считает, все откроется. Должен заметить, я ничего не имею против, если он прочет свое письмо, но более не желаю, чтобы он читал письма моего отца. Вот почему они должны остаться у вас. Ему и в голову не придет искать их здесь. Бросив напоследок такое замечание, Престкотт раскланялся удалился проводить свой досуг до роковой беседы с доктором Уоллисом на следующий день. Оба они изложили это событие, и рассказ Уоллиса, по всей очевидности, следует считать верным, так как нападение на него Престкотта вызвало некоторый переполох, и несколько недель спустя на Главной улице собралась большая толпа, чтобы поглазеть, как молодого человека выводит из тюрьмы Бокардо и, погрузив в карету, увозит. Несчастный был так крепко связан, что едва шел. Впрочем, такие путы – благодеяние для всех, в особенности для него самого. Он был слишком кровожаден, чтобы оставаться на свободе, и слишком безумен, чтобы понести наказание. Надеюсь, читатель поймет меня, если я скажу, что он получил по заслугам. Но он оставил мне письма и среди них то ключевое письмо, какое Уоллис перехватил по пути к Кола в Нидерланды и какое содержало единственные указания на истинные намерения итальянца на нашей земле. Я отложил это письмо, едва удостоив взглядом, хотя мне и было известно кое‑ что о том, как его прочесть; в то время мне было не до праздных упражнений ума. Вместо этого я тщательно прибрал мою комнату, доложил бумаги Престкотта к собранию под досками пола – я занимал свое тело бесполезными делами, в то время как разум мой вернулся к скорбным раздумьям. Потом я вышел из дому, чтобы в последний раз увидеться с Сарой. Она отказалась меня видеть; тюремщик сказал, что этот последний вечер своей жизни она хочет провести одна и не желает никого видеть. Я настаивал, предлагал ему подкуп, умолял и наконец уговорил пойти и спросить еще раз. – Она не увидится с вами, – произнес он и поглядел на меня сочувственно. – Она сказала: дескать, завтра вы достаточно насмотритесь. Она меня отвергла, и это опечалило меня более всего остального. Мое себялюбие было таково, что я мог думать только о своих обидах, ведь меня лишили возможности предоставить утешение. Признаю, я выпил тем вечером больше, чем следовало, но вино нисколько не утишило моего горя. Я шел из харчевни в харчевню, с постоялого Двора на постоялый двор, но не мог выносить общества веселых и счастливых людей. Я пил в одиночестве и поворачивался спиной, когда ко мне обращались даже те, кого я считал друзьями. Куда бы я ни приходил, люди, знавшие меня, справлялись о Саре и о том, что я думаю о ней. И всякий раз я чувствовал себя слишком несчастным, чтобы сказать правду. В «Королевской лилии», затем в «Перьях» и, наконец, в «Митре» я раз за разом пожимал плечами и говорил, что ничего не знаю, что это меня не касается, что, насколько мне известно, она могла это совершить; я желал лишь забыться – столь великую жалость к себе самому внушило мне спиртное. Под конец меня пьяного выбросили на улицу, где я, поскользнувшись, снова упал в канаву; на сей раз я там и остался, пока наконец меня силой не подняли оттуда. – Знаете, мистер Вуд, – произнес мягкий певучий голос у меня над ухом, – сдается, я только что слышал пение петуха. Не странно ли такое для столь позднего часа? – Оставьте меня. – А вот я не прочь поговорить с вами, сударь. Этот незнакомец, этот Валентин Грейторекс, повел меня к себе, усадил у огня и обсушил, после чего сел напротив и стал глядеть на меня с непоколебимым спокойствием, пока я не заговорил первым. – Я ходил к мировому судье и хотел объяснить, что она невиновна. Я сказал, что это я, а не Сара, убил доктора Грова. Он мне не поверил. – Вот как? – Потом я пошел к доктору Уоллису и рассказал ему, и он тоже отказался мне верить. – Надо думать. – Почему вы так говорите? – Ведь иначе она могла бы и не умереть завтра. Вы, думаю, хорошо ее знаете? – Лучше других. – Прошу вас, расскажите мне. Я хочу знать о ней все. Джек Престкотт пишет об этом человеке, о том, как его голос притягивает слух и утишает страдания, поэтому все, к кому он обращается, как будто впадают в безмятежную грезу и слушаются любого его приказа. Так вышло и со мной, и я рассказал ему все, что знал о Саре, все, что вложил в эту рукопись, ибо его глубоко интересовали ее речи и он страстно желал услышать каждое произнесенное ею слово. Когда я передавал ее слова на собрании, из его груди вырвался глубокий вздох и он удовлетворенно кивнул. – Я должен спасти ее, – завершил я свой рассказ. – Должно же быть что‑ то, что я смог бы сделать. – Э, мистер Вуд, вы слишком много читали рыцарских романов. – В его голосе звучала одна лишь доброта. – Быть может, вы видите себя Ланселотом Озерным, что прискачет на белом коне и спасет от костра Гвиневеру, поразит всех врагов и увезет ее в неприступный замок? – Нет. Я думал, если я пойду к лорду‑ наместнику или к судье… – Они не станут вас слушать, – сказал Грейторекс. – Как не стал вас слушать мировой судья или этот Уоллис, как не услышал вас никто в зале суда. Да, «слухом слышите – и не уразумеете, и очами смотреть будете – и не увидите», так сказано в Книге пророка Исайи. – Но почему столько людей желают ей смерти? – Вы сами уже прекрасно все знаете, но сердцем не готовы принять случившееся. Вы знаете, что вы видели, вы знаете Библию, и вы слышали ее собственные слова. Вы ничего не можете поделать, и вам ничего не следует делать. – Но я не могу без нее жить. – Это – вам наказание за ту роль, какую вы сыграли в свершившемся. У меня не осталось ни духа, ни сил, чтобы возражать, и выпитое настолько затуманило мой разум, что я не сумел бы вымолвить ни слова, даже если бы и захотел. По прошествии некоторого времени Грейторекс помог мне подняться с табурета и вывел на свежий воздух, который оживил меня настолько, что я смог стоять прямо. – Это чистилище, друг мой, но, вот увидите, оно не продлится долго. Пойдите поспите, если сможете; молитесь, коли не сможете заснуть. Вскоре все кончится. Я последовал его совету и всю ночь провел в глубочайшей молитве за себя самого и за Сару, всей душой моля Господа вмешаться и остановить безумие, какое он обрушил на мир. Моя вера слаба, позор для любого, кому жизнь благоприятствовала, как мне. Я был избавлен от богатств и славы, от власти и положения точно так же, как Его доброта уберегла меня от нищеты и тяжкой болезни. Любое бесчестье – только мое, лишь я навлек его на себя, а малейшее достижение – заслуга Его милостью. И, невзирая на это, я был слишком слаб в вере. Я молился жарко, я прибег ко всем известным мне ухищрениям, чтобы обрести ту тихую искренность смирения, какую испытал лишь однажды, когда в морозную стужу ехал верхом по зимней дороге, а Сара сидела позади меня на седле. Малая частица моей души знала, что я всего лишь заполняю часы до той минуты, когда свершится неизбежное. Снова и снова я бросался в борьбу, все более отчаянную с каждой новой попыткой смирить мятежный дух. Но я слишком много времени провел в кругу рационалистов и тех, кто говорил мне, будто век чудес миновал и знамения Божьи, явленные отцам Церкви, были унесены из этого мира, чтобы никогда больше не появиться. Я знал, что это не так, и знал, что Господь и по сию пору может вмешаться и вмешивается в дела людские, но не мог принять этого всем сердцем. Я не мог произнести простые слова: «Да свершится воля Твоя» и сказать их от чистого сердца. Знаю, я хотел сказать: «Да свершится воля Твоя, если она соответствует моим пожеланиям». А это – не молитва и не смирение. Мои молитвы были напрасны. Незадолго перед рассветом я оставил тщетные попытки, понимая, что Господь покинул меня. Я не обрету помощи, и единственное, чего я желал более всего на свете, не будет мне даровано. Я знал, что потеряю ее, и в то мгновение постиг, что Сара была самым драгоценным, что было в моей жизни и будет в те годы, какие мне еще предстоят. Я примирился с отпущенным мне наказанием и в отчаянии и рассветной тиши, наверное, впервые молился истинно. Знаю лишь, что тьма отпустила меня, и чувство глубочайшего мира снизошло на мою душу, и вновь я оказался на коленях, всем сердцем благодаря Господа за Его доброту. Я не знал, чего мне ждать, и не мог понять, как может случиться так, что минует неостановимый поход людской жестокости. Но я больше не спрашивал и не сомневался. Одевшись как можно теплее, я накинул на плечи самый плотный плащ – ведь хотя пришла весна, на рассвете подмораживало, – и смешался с толпой, спешащей к крепости в преддверии казни. Лишь одному человеку было суждено умереть в то утро; судья проявил к другим столько же милосердия, сколько мстительности он проявил к Саре; и казнь должна была свершиться быстро. Когда я подошел, толпа уже окружила большое дерево посреди двора, с толстого сука свисала веревка, а к стволу была прислонена лесенка. Сердце мое упало, и меня вновь охватили сомнения, но огромным усилием воли я отмел от себя подобные мысли. Я не знал даже, зачем я здесь. Разумеется, в моем присутствии не было ни цели, ни смысла, и я не желал, чтобы Сара меня видела. Но я чувствовал, мне необходимо быть здесь, что от этого зависит сама ее жизнь, пусть я и не мог постичь почему. Лоуэр тоже тут был, в обществе Локка и пары дюжих малых, в одном из которых я узнал привратника из Крайст‑ Чёрч. Странное общество, подумалось мне, прежде чем в мою душу закралось подозрение о том, что они замышляют. Я не видел Лоуэра несколько дней, но мне следовало бы догадаться, что он не упустит возможности раздобыть новый материал для своей книги. Он был человек добрый, но увлеченный своим делом. Выражение суровой решимости в его лице, когда он расхаживал взад‑ вперед под деревом, говорило о том, что врач вовсе не предвкушает удовольствия от надвигающихся событий, но и не дрогнет, не отступит от своего. Я избегал его; я был не в настроении беседовать и лишь мельком взглянул на еще одну кучку людей, с громким разговором и грубыми шутками сгрудившихся вокруг профессора‑ региуса, стоявшего чуть поодаль. Удели я им больше внимания, я бы большее значение придал перешептыванию Лоуэра со своими товарищами, тому, как они заняли место возле самой виселицы, и выражению сурового удовлетворения, промелькнувшему в лице Лоуэра, когда он оглядывал поле будущей битвы и диспозицию своих сил. И вот вывели закованную в кандалы Сару, которую сопровождали два крепких стража, хотя в последних едва ли была нужда, такой маленькой, хрупкой и слабой выглядела девушка. Один ее вид разбил мне сердце: глаза у нее слипались от недостатка сна, и черные круги под ними проступали тем ярче, что по лицу разлилась смертельная бледность; прекрасные темные волосы были непокрыты, но теперь они уже не казались прекрасными, она всегда любовно их расчесывала, они были самым большим – на деле, единственным – предметом ее гордости. Теперь, нечесаные и свалявшиеся, они были затянуты в грубый узел на затылке, дабы не мешали веревке. Я лишь повторяю то, что Кола уже записал с моих слов; она действительно отказалась от пастора с храбростью и смирением, которые вызвали громкие рукоплескания толпы, сама произнесла молитву, а после нее краткую речь, в которой, раскаиваясь в грехах, она не созналась в том единственном, за который ей предстояло умереть. В ее словах не было ни звучного геройства, ни неповиновения, ни воззвания к сочувствию собравшихся, которые были бы уместны, скажи их в сходных обстоятельствах мужчина. Уверен, здравый смысл подсказал ей, что из ее уст такие речи показались бы неподобающими и не завоевали бы ей сострадания толпы. Напротив, путь к ее сердцу лежал через смирение и храбрость, и, так как два эти качества были всегда ей присущи, она снискала рукоплескания тем, что просто была самой собой, а быть таковым и до такой крайней степени – величайший, в моих глазах, подвиг. Когда со словами было покончено, она вслед за палачом поднялась по лесенке, где стала терпеливо ждать, пока он возился, завязывая петлю у нее на шее. Не знаю, почему повешенья всегда бывают столь низменными и грубыми; последние мгновения жизни должны быть облечены большим достоинством, нежели беспорядочное содрогание рук и ног, когда приговоренный поднимается по шаткой лесенке, и мало кто не вызывает при этом смеха. Но в то утро толпа была не настроена смеяться: молодость, хрупкость и спокойствие осужденной умерили любые сквернословие и шутки, и собравшиеся взирали на нее в большей тишине и почтении, чем мне случалось видеть при прочих подобных событиях. Забили барабаны – лишь два барабанщика, мальчишки лет двенадцати, которых я не раз видел выбивающими дробь на улицах. Дни, когда церемония казни свершалась под рокот полковых барабанов, давно миновали, и мировой судья решил, что в то утро нет надобности в солдатах. Он не ждал от толпы волнения или буйства, какого можно ожидать при повешении особы, любимой в городе, или известного разбойника с большой дорога, или человека семейного. Ничего такого и не было. Толпа словно онемела, примеру ее последовали и барабаны. Палач – движением, исполненным поистине удивительной деликатности, – столкнул Сару с лесенки. – Да смилуется Гос… Таков бы ее крик. Последнее слово потерялось, когда под ее весом натянулась веревка, и завершилось придушенным всхлипом, и сочувственным вздохом отозвалась ему толпа. И вот она уже качается, лицо ее багровеет, члены подергиваются, и распространяется вонь, когда предательские пятна на грубой рубахе показывают, что удавка оказывает свое обычное низкое воздействие. Продолжать не стану. Мало найдется тех, кто не видел бы такого зрелища, и даже сейчас воспоминания приносят мне неимоверную боль, хотя, помнится, я наблюдал за происходившим с удивительным спокойствием, несмотря на внезапный и ужасающий удар грома и тьму в небесах, которые разверзлись, когда она повисла в петле. Я молился о ее душе и вновь опустил взгляд, дабы не видеть ее конца. Однако я совсем позабыл о Лоуэре и о его решимости заполучить тело прежде профессора‑ региуса. Разумеется, он заранее подкупил палача; этим объяснялись кивки и подмигивания, какими они обменялись, и то, что Лоуэра подпустили так близко к виселице. Я понятия не имел о том, что он купил согласие Сары, пообещав лечить ее мать, не знал я и того, что в каких‑ то нескольких сотнях ярдов от замка сама мать в это самое мгновение испустила последний вздох. Тело Сары только‑ только перестало подергиваться и биться в судорогах, а Лоуэр уже громким голосом прокричал своей маленькой армии: «За дело, парни! » и ринулся вперед, подав при этом знак палачу, который тут же выхватил из‑ за пояса тесак и перерезал веревку. Тело Сары упало с высоты трех футов с глухим ударом, за которым последовало первое недовольное ворчание толпы, а Лоуэр наклонился, чтобы проверить, дышит ли она. – Мертва! – выкрикнул он после краткого осмотра так, чтобы услышали все, и махнул своим подельщикам выйти вперед. Привратник Крайст‑ Чёрч подхватил тело и забросил его себе на плечо и, прежде чем кто‑ либо успел опомниться, направился с ним прочь, перейдя на бег, когда из толпы послышались первые протесты. Двое подручных Лоуэра остались, дабы задержать людей профессора‑ региуса, попытайся они воспрепятствовать уходу привратника, и Лоуэр еще оглянулся напоследок, прежде чем последовать за своей добычей. Наши взгляды встретились через открытый двор, и в моем он, верно, прочел одно лишь отвращение. Передернув плечами, он опустил глаза и не смотрел на меня больше. Потом он тоже повернулся, быстрым шагом пошел прочь и скрылся за пеленой дождя, который уже лил стеной и с ужасающей свирепостью. Я помедлил не более мгновения и тоже ушел, но в отличие от толпы, которая ринулась вслед за похитителями и запрудила узкие ворота, когда все и каждый решили протиснуться в них разом, покинул двор через заднюю калитку. Потому что я знал, куда направляется Лоуэр, мне не нужно было не спускать с него глаз: я и так без труда мог настичь и его, и его страшную добычу. Ему следовало действовать быстро и чем скорее, тем лучше, так как теперь толпа была не настроена спустить ему оскорбления. В казни через повешение горожане видели Господню волю и королевское правосудие и пришли, чтобы убедиться, что все приличия будут соблюдены. Не приняли бы они – а у людских сборищ острое чувство того, что есть справедливо, а что нет, – любой низости поведения. Приговоренный должен умереть, но с ним следует обращаться достойно. Лоуэр оскорбил жертву и город, и я знал, что, если его поймают, ему придется несладко. Этого, однако, не произошло, потому что он хорошо все продумал; я сам нагнал его лишь тогда, когда он, собираясь проскользнуть в лабораторию Бойля с черного хода, уже начал подниматься по лестнице. Я еще холодел от потрясения и ужаса перед тем, что он сделал. Все его доводы были мне известны заранее, я даже соглашался с большей их частью, но такого допустить я не мог. Можете сказать, что в свете всего совершенного и несовершенного мной мне давно уже следовало бы отказаться от права судить других. И тем не менее я поднялся по ступеням в надежде, что, пусть мне и не удалось добиться справедливости, я сумею хотя бы сохранить ее видимость. Он уже выставил стража на лестнице, на случай если чернь догадается, что он пришел сюда, а не в Крайст‑ Черч, и готовился заложить засовы, чтобы никто не помешал ему в его отвратительных трудах. Мне, однако, удалось ворваться внутрь, всем телом навалившись на дверь еще до того, как лязгнули засовы. – Лоуэр, – вскричал я, остановившись и оглядев адскую сцену вокруг меня. – Этому надо положить конец. Локк уже готовился помогать при вскрытии, а с ним и цирюльник, для помощи в механическим расчленении. Сару уже обнажили, прекрасное тело, которое я так часто обнимал, лежало на столе, и цирюльник грубо обмывал и готовил его для ножа. В том, что она мертва, никто бы не усомнился: ее несчастное исковерканное тело было бело, как труп, и только толстый красный рубец а шее и разрушающее красу выражение страдания на лице наглядно показывали, что с ней сталось. – Не глупите, Вуд, – устало ответил Лоуэр. – Она мертва. Душа покинула тело. Я ничем не смогу причинить ей боль. Это вам известно не хуже меня. Знаю, вы любили ее, но теперь слишком поздно. Он сочувственно хлопнул меня по спине. – Послушайте, друг мой, – сказал он. – Вам это придется не по душе. Я вас не виню, для этого нужен крепкий желудок. Вам не стоит здесь оставаться и смотреть на нашу работу. Последуйте моему совету и идите домой, приятель. Так будет лучше. Поверьте. Я был слишком взбешен и его не послушал, но, гневно стряхнув дружескую руку, отступил на шаг, испытывая, решится ли он совершить такое кощунство у меня на глазах, думая, безрассудно быть может, что мое присутствие заставит его увидеть зло, какое он намеревался совершить, и воздержаться. С мгновение он глядел на меня, словно бы не зная, как ему поступить, пока в отдалении не кашлянул Локк. – У нас, знаете ли, мало времени, – сказал он. – Мировой судья дал нам только один час, и время идет. И не забывайте, что случится, если чернь застанет нас здесь. Решайтесь. Не без усилия Лоуэр решился и, отвернувшись от меня, подошел к столу, а потом дал знак остальным покинуть комнату. Я пал на колени и молился Господу, кому угодно, чтобы он вмешался и остановил этот кошмар. Пусть даже прошлой ночью это не принесло плодов, я повторил все мои вчерашние молитвы и обещания. О Господь Бог, пришедший в мир, дабы искупить наши прегрешения, сжалься над этой несчастной невинной, если не надо мной. Потом Лоуэр взял нож и приложил его к ее груди. – Готовы? – спросил он. Локк кивнул и быстрым уверенным движением начал делать надрез. Я закрыл глаза. – Локк, – услышал я в темноте голос Лоуэра, зазвеневший внезапным гневом, – что, скажите на милость, вы тут творите? Отпустите мою руку. Неужто тут все помешались? – Постойте. И Локк, Локк, который никогда мне не нравился, отвел нож от тела и склонился над трупом. Потом с озадаченным видом он повторил свой поклон так, что его щека легла ей на уста. – Она дышит. При этих простых словах, говоривших так много, я едва смог сдержать слезы. Лоуэр впоследствии приводил собственные объяснения: наверное, из‑ за того, что он так стремился первым завладеть телом, веревку перерезали слишком рано, и поэтому угасла не сама жизнь, а лишь ее видимость. Повешение, по‑ видимому, лишь придушило несчастную и привело к временному забытью. Все это мне известно, он раз за разом повторял свои доводы, но я знал иное и никогда не трудился ему возражать. Он верил в одно, я зрил другое. Я знал, что стал свидетелем величайшего в истории чуда. Я присутствовал при воскрешении, ибо Святой Дух витал в той комнате, и нежные крылья голубки, что трепетали при зачатии Сары, возвратились, дабы забиться над ее душой. Не дано человеку, и врачу в том числе, возвращать жизнь, когда она угасла. Лоуэр доказывал, что Сара не умирала вовсе, но он сам объявил ее умершей, а смерть он изучил лучше других. Говорят, век чудес миновал, и я сам этому верил. Но это не так; чудеса являются нам и сегодня, просто мы научились находить им иное объяснение. – Так что нам теперь делать? – услышал я снова удивленный, разочарованный голос Лоуэра. – Стоит нам убить ее, как по‑ вашему? – Что? – Она приговорена к смерти. Не убить ее сейчас означает только отдалить неизбежное и упрочить то, что я ее потеряю. – Но… Я не мог поверить своим ушам. Но ведь не мог же мой друг, став свидетелем подобного дива, говорить серьезно? Не мог же он пойти против очевидной воли Божьей и совершить убийство? Я хотел встать и увещевать его, но нашел, что не в силах сделать этого. Ноги отказывались мне повиноваться, я не мог открыть рта и способен был только слушать, потому что не вся еще воля Господня свершилась в тот день. Он пожелал, чтобы и Лоуэр искупил себя, если только врач на такое решится. – Я бы ударил ее по голове, – говорил тем временем он, – вот только это повредит мозг. – Тут он постоял в задумчивости, нервически скребя подбородок. – Мне придется перерезать ей горло, – продолжал он. – Это единственный выход. Он вновь занес нож и снова помедлил, прежде чем тихонько опустить его на стол. – Я не в силах этого сделать, – произнес он. – Локк, посоветуйте, что мне делать? – Кажется, я припоминаю, – ответил ему Локк, – что врачам положено сохранять жизнь, а не отнимать ее. Разве в нашем случае это не так? – Но в глазах закона, – возразил Лоуэр, – она мертва. Я лишь завершаю то, что уже должно было быть сделано. – Так вы палач? – Она была приговорена к смерти. – Да? – Вы сами прекрасно знаете, что это так. – Насколько я помню, – сказал Локк, – она была приговорена быть повешенной за шею. Это было проделано. О том, чтобы она была повешена за шею до смерти, ничего не говорилось. Признаю, такое обычно подразумевается, но ведь в нашем случае так сделано не было, и потому не может считаться неотъемлемой частью наказания. – Она была приговорена также к сожжению, – возразил ему Лоуэр. – И повешением его заменили, чтобы избавить ее от боли. Вы хотите сказать, что мы теперь должны отдать ее на костер и позволить ей сгореть заживо? Тут его внимание вернулось к самой Саре, которая издала тихий, слабый стон: она лежала совсем позабытая, пока поверх ее тела философы вели свой ученый диспут. – Подайте мне повязку, – произнес Лоуэр, внезапно вновь обратившись во врача. – И помогите мне перевязать надрез, который я уже ей сделал. В следующие пять минут он тщательно обрабатывал рану, по счастью, небольшую, после чего они с Локком вместе взялись приподнять и усадить ее так, что спиной она опиралась на их плечи, а ее ноги свисали со стола. Наконец, пока Локк наставлял ее, как дышать ровнее и глубже, чтобы голова ее прояснилась, Лоуэр принес плащ и мягко прикрыл ее. Размышлять об убийстве живой женщины, которая сидит, опираясь на ваше плечо, много труднее, чем рассуждать о том, как бы расчленить труп, пластом лежащий на столе, и к тому времени, когда плащ лег на плечи Сары, настроение Лоуэра переменилось совершенно. Природная доброта, сдерживаемая зачастую честолюбием, смела все на своем пути, и, позабыв о том, что ему (как он полагал) следует делать, он, сам того не сознавая, стал обращаться с девушкой как со своей пациенткой. А он всегда был непримирим в защите тех, кого считал под своей опекой. – Но что нам делать теперь? – повторил он свой вопрос, и все мы поняли, что в прошедшие несколько минут шум с улицы все возрастал и теперь превратился в рев многих глоток. Локк высунул голову в окно. – Внизу собралась толпа. Говорил я вам, им это придется не по нраву. Даже к лучшему, что дождь льет стеной, большинство зевак разошлись по домам. – Он прищурился на небо. – Вы когда‑ нибудь видели такую грозу? Сара снова застонала, потом нагнула голову, и ее сильно вырвало. Ее рыгание и затрудненное дыхание вновь заставили врачей заняться ею. Лоуэр принес спирт и похлопал ее по затылку, заставляя ее выпить алкоголь, хотя от этого она только стала рыгать еще сильнее. – Если вы скажете им это, они в ответ заявят, будто это знак Божьего гнева, какой обрушился на вас за ваши опыты. Ее заберут и отправят на костер и к тому же поставят охрану, дабы убедиться, что вы и близко к ней не подойдете. – Так вы полагаете, что нам не следует выдавать ее? И все это время я не произносил ни слова, только, стоя в углу, наблюдал за происходящим. Теперь же я нашел, что ко мне вернулся дар речи. Тут я мог склонить чашу весов, ибо было ясно, что все должны условиться о дальнейших шагах. – Вы не должны, – сказал я. – Она не совершила ничего дурного. Она совершенно невинна. Я это знаю. Если вы выдадите ее сейчас, вы не только бросите пациентку в беде, вы отвернетесь от невинной души, к которой милостив был Господь. – Вы в этом уверены? – спросил, поворачиваясь ко мне, Локк: по всей видимости, он только теперь заметил мое присутствие. – Уверен. Я пытался заявить об этом на суде, но меня освистали. – Не стану спрашивать, откуда вам это известно, – мягко сказал он, и его проницательный взгляд в первый и единственный раз дал мне постичь, как вышло так, что позже он занял столь высокое положение. Он видел больше других людей, а о еще большем догадывался. Я был благодарен ему за молчание тогда и благодарен ему по сей день. – Прекрасно, – продолжал он – Единственное затруднение в том, что мы можем занять ее место на виселице. Мне хочется думать, что я человек великодушный, но есть пределы того, на что я готов пойти ради больного. Лоуэр тем временем расхаживал взад‑ вперед в величайшем волнении, время от времени бросая взгляды за окно, потом поворачиваясь к Саре, затем к Локку, потом ко мне. Когда мы с Локком договорили, заговорил он. – Сара? – мягко окликнул он и повторял ее имя до тех пор, пока она, подняв голову, не поглядела на него. Глаза ее были налиты кровью, так как малые сосуды в них лопнули, и от того вид у нее был как у самого дьявола, а бледность кожи делала эти глаза еще более ужасающими. – Ты меня слышишь? Ты можешь говорить? После долгого промедления она кивнула. – Ты должна ответить мне на один вопрос, – сказал он и подошел к столу, чтобы опуститься перед ней на колено, дабы она могла его ясно видеть. – Что бы ты ни говорила раньше, теперь ты должна сказать правду. Потому что от этого зависят не только твои, но и наши жизнь и души. Ты убила доктора Грова? Даже невзирая на то, что правда была мне известна, я не знал, какой она даст ответ. А она не давала его долгое время, но наконец качнула головой из стороны в сторону. – Твое признание было ложным? Едва заметный кивок. – Ты поклянешься в этом всем, что есть у тебя дорогого? Она кивнула. Лоуэр встал и вздохнул тяжело. – Мистер Вуд, – сказал он, – отведите эту девушку наверх в комнаты Бойля. Он придет в негодование, если узнает, поэтому попытайтесь не напачкать. Оденьте ее, как сможете, и обрежьте ей волосы. Я воззрился на него, не понимая, о чем он говорит, и Лоуэр нахмурился. – Давайте же, мистер Вуд, поскорее. Никогда нельзя сомневаться во враче, когда он пытается спасти жизнь человеку. Я за руку увел Сару, услышав напоследок бормотание Лоуэра: – В соседней комнате, Локк… Риск велик, но может сойти. Хотя с виду она была вполне здорова, Сара все еще не могла говорить и едва двигалась, только сидела, глядя прямо перед собой, а я тем временем исполнял полученные распоряжения. Обрезать волосы, не имея ножниц, непросто, и творение моих неумелых рук не сделало бы чести придворной даме. Однако, каковы бы ни были замыслы Лоуэра, веяниям моды в них не было места. Покончив с трудами, я попытался как мог скрыть следы беспорядка. Затем я сел рядом с ней и взял ее за руку. У меня не нашлось бы слов, чтобы выразить мою нужду, и потому я не стал говорить ничего. Я лишь слегка сжал ее пальцы и со временем почувствовал легчайшее пожатие в ответ. Этого достало: я разразился рыданиями, сотрясшими все мое тело, и склонил голову ей на грудь, в то время как она сидела совершенно безучастно. – Ты действительно думал, я оставлю тебя? – спросила она так слабо и тихо, что я едва ее расслышал. – Я не смел надеяться. Знаю, я не заслуживаю и этого. – Знаешь ли ты меня? Это было самое прекрасное мгновение моей жизни. Все вело к этому вопросу, и все, что случилось после него, годы жизни, какие я прожил с той минуты и еще уповаю прожить, были всего лишь к ней эпилогом. В первый и последний раз у меня не было сомнений и надобности в мыслях или рассуждениях. Мне не было нужды обдумывать, взвешивать доказательства, даже прибегать к умениям истолковывать, потребным в менее серьезных делах. Я должен был лишь без страха и с твердой уверенностью возвестить непреложную истину. Действительно, есть вещи столь очевидные, что исследование здесь излишне, а логика презренна. Истина была прямо предо мной, дар, тем более бесценный, что незаслуженный. Я знал. Вот и все. – Ты мой Спаситель, Господь во плоти, рожденный от Духа, претерпевший гонения, поругание и брань, известный волхвам, умерший за наши грехи и восставший, как случалось прежде и будет случаться в каждом поколении. Всякий, услышав мои слова, счел бы меня безумцем, и с одной этой фразой я навсегда вышел за пределы общества людей и шагнул во мной созданный мир. – Никому не говори об этом, – тихо сказала она. – Но мне страшно. Я не снесу потерять тебя, – добавил я, стыдясь собственного себялюбия. Сара же будто и не заметила моих слов, но по прошествии времени наклонилась и поцеловала меня в лоб. – Ты не должен страшиться сейчас и не должен страшиться впредь. Ты – моя любовь, мой голубь, мой возлюбленный, и я тебе друг. Я не оставлю тебя и никогда тебя не покину. Таковы были последние слова, какие она сказала мне, последние, какие я слышал из ее уст. Я сидел подле нее, не отпуская ее руки и глядя на нее с благоговением, пока шум снизу не пробудил меня снова. Тогда я встал с кровати, где она сидела, глядя прямо перед собой, и вернулся к Лоуэру. Сара теперь словно позабыла о моем существовании. Внизу передо мной открылась сцена поистине дьявольской бойни, и даже я, знавший всю правду, при виде нее ужаснулся. Сколь же велико, наверное, было потрясение Кола, когда он, силой ворвавшись в лабораторию, увидел останки, которые принял за тело Сары. Ведь Лоуэр, взяв купленный в Эйлсбери труп, небрежно порубил его на лишенные узнаваемости куски, с какими обошелся со столь зверской жестокостью, что в них с трудом можно было узнать члены человеческого тела. Сам он был забрызган кровью собаки, какую зарубил Локк для завершения иллюзии, и, невзирая на ветер, влетавший в широко распахнутое окно, вонь спирта в комнате казалась невыносимой. – Что скажете, Вуд? – спросил он, повернувшись ко мне с суровым выражением. Локк, как я увидел, вновь принял позу скучающей рассеянности и праздно стоял возле двери. – Заметит кто‑ нибудь нашу подмену? И, взмахнув ножом, он выковырял из отрубленной головы на столе глазное яблоко, так что оно на жиле свесилось из глазницы. – Я обрезал ей волосы, но пережитое настолько потрясло ее, что она едва способна пошевелиться. Что вы предлагаете нам делать теперь? – Слуга Бойля держит свою одежонку в чулане, – ответил Лоуэр. – Во всяком случае, обычно она там. Думаю, нам следует ее позаимствовать. Оденьте девушку так, чтобы никто ее не узнал, и мы тайком выведем ее из дома. А пока не позволяйте ей спускаться вниз или шуметь. Никто не должен ее видеть, не должен даже заподозрить, что наверху кто‑ то есть. И опять я поднялся наверх и, разыскав одежду слуги, взялся за многотрудное одевание Сары. В течение всего этого предприятия она не произнесла ни слова, и, закончив, я оставил ее и вышел через черный ход дома мистера Кросса, а оттуда по узкому проулку на улицу Мертон и к моему жилищу. Сперва, однако, я заглянул в «Перья», так как мне нужно было несколько минут, чтобы восстановить душевное равновесие и собраться с мыслями. Тут ко мне обратился Кола, который сам выглядел усталым и измученным и желал узнать новости о казни. Я рассказал ему всю правду, опустив лишь одну важную подробность, и несчастный воспринял это как подтверждение своей теории о переливании крови, дескать, смерть души донора должна неизбежно вызвать также и смерть получателя. По причинам вполне очевидным я не мог просветить его в этом вопросе и привести ему пример того, что в его теории имеется роковой изъян. Он также рассказал мне о кончине матери, которая глубоко меня опечалила, ибо эта смерть стала новым бременем, какое ляжет на плечи Сары. Когда Кола отправился увещевать Лоуэра, я, заставив себя на время забыть о смерти Сариной матери, пошел домой, где нашел мою матушку в кухне. Арест Сары стал для нее тяжелым ударом, и она пристрастилась тихо сидеть у очага, когда не молилась за девушку. В то утро, когда я вернулся домой – ведь невзирая на столько свершившихся событий, было не более восьми часов, – она сидела совсем одна в кресле, какое никому не дозволялось занимать, и, к моему изумлению, понял, что она плакала, ведь рядом не было никого, кто мог бы ее увидеть. Но она сделала вид, что ее щеки сухи, а я сделал вид, что ничего не заметил, так как не желал ее унизить. Но и тогда, думается, я спросил себя, как может продолжать свое течение обыденная жизнь перед лицом чудес, каким я только что стал свидетелем, и не мог понять, как никто, за вычетом меня, ничего не заметил. – Все кончено? – Некоторым образом, – ответствовал я. – Матушка, позвольте задать вам очень серьезный вопрос. Что бы вы сделали, чтобы ей помочь, будь это в вашей власти? – Все, что угодно, – твердо ответила она. – Тебе это известно. Все что угодно. – Если бы ей удалось бежать, оказали бы вы ей помощь и поддержку, пусть это даже означает, что вы сами нарушаете закон? Не выдали бы вы ее? – Разумеется, нет. Закон обращается в ничто, когда судит неправо, и заслуживает, чтобы им пренебрегали. Я поглядел на нее пристально, потому что эти слова столь странно прозвучали в ее устах, пока не догадался, что однажды слышал их из уст самой Сары. – Помогли бы вы ей теперь? – Думается, теперь это не в моей власти. – Напротив. Она промолчала, и я продолжил, и, стоило мне отрезать себе путь к отступлению, слова полились из меня потоком. – Она умерла и снова жива. Она на квартире у мистера Бойля. Она все еще жива, матушка, и никто об этом не знает. И не узнает, если только вы не проговоритесь, потому что все мы решили попытаться помочь ей уехать. На сей раз моего присутствия оказалось недостаточно, чтобы она сумела сдержаться, и она принялась раскачиваться взад‑ вперед в своем кресле, сжимая на коленях руки и бормоча: – Благодарение Богу, благодарение Богу, славься Господь! Слезы выступили у нее на глазах и покатились по щекам, но, взяв ее за руку, я вновь привлек ее внимание. – Ей понадобится укрытие, пока мы не отыщем способ вывести ее из города. Дадите вы мне разрешение привести ее сюда? И если я спрячу ее в моей комнате наверху, вы не предадите ее? Разумеется, матушка дала безусловное обещание молчать, и я знал, что ее слово тверже моего, и потому, поцеловав ее щеку, сказал, что вернусь после сумерек. С порога я видел, как она суетится по кухне, доставая овощи и кусок зимнего окорока, готовясь к праздничному пиру по случаю возвращения Сары. Тот странный день тянулся долго, так как после первых часов бурной деятельности все мы – Лоуэр, Локк и я сам – нашли, что у нас в достатке времени и мало что можно поделать до наступления ночи. Лоуэр счел, что события сами решили за него, переезжать ему в Лондон или нет, ведь ему уже не восстановить свою репутацию в глазах горожан, столь велико было в городе негодование на приписываемые ему поступки. Теперь у него не было выхода иного, кроме как отважиться на долгий и нелегкий труд и начать устраиваться на новом месте. Расчлененный труп девушки, который он купил в Эйлсбери, был перенесен в крепость и сожжен на костре – расположение духа вернулось к Лоуэру настолько, что он пошутил: дескать, жертва была так проспиртована, что следует почесть за счастье, если не сгорит все здание, – и Кола дал мне денег, чтобы я позаботился о пристойных похоронах миссис Бланди. Устройство похорон было делом простым, хоть и причинившим мне немалую боль. Теперь нашлось немало людей, кто готов был внести свою лепту, столь велико было среди горожан отвращение к постигшей девушку участи, что они были разы как‑ то загладить свою вину, возможно лучше обходясь с ее матерью, особенно если знали, что их доброта будет оплачена. Я заказал священнику церкви Святого Фомы совершить обряд и назначил время на вечер того же дня, священник же послал своих людей забрать и обмыть тело. Ни этого священника, ни эту церковь сама вдова Бланди не выбрала бы по доброй воле, но я не имел ясного представления о том, к кому мне следует обратиться. Но попроси я совершить обряд кого‑ либо иного, кроме рукоположенного пастора, это навлекло бы на нас несказанные трудности, поэтому я счел за лучшее избежать ненужных осложнений. Заупокойную службу назначили на восемь часов вечера, и, когда я покидал церковь, священник уже криком звал пономаря, приказывая ему выкопать могилу в том углу кладбища, что победнее и позаброшеннее, дабы по случайности не занять более ценный участок, отведенный для благородного сословия. Тягостную задачу известить Сару о смерти ее матери я постарался изгнать из своих мыслей. Разумеется, это необходимо было сделать, но я возможно дольше оттягивал тяжкую минуту. Лоуэру о смерти вдовы Бланди рассказал Кола, и он сильно тому расстроился. – Никак не возьму в толк, – говорил он. – Ей нездоровилось, и она была очень слаба, но, когда я ее видел, она вовсе не была на пороге смерти. Когда она умерла? – Не знаю. О ее смерти мне рассказал мистер Кола. Он, как мне кажется, был с ней. Лицо Лоуэра омрачилось. – Опять этот итальянец, – пробормотал он. – Уверен, это он свел ее в могилу. – Лоуэр! Какие страшные вещи вы говорите! – Не стану утверждать, что он сделал это намеренно. Но его познания в теории много лучше его практических умений. – Он тяжело вздохнул, и вид у него стал еще более озабоченный. – Не по душе мне все это, Вуд, совсем не по душе. Мне следовало самому лечить старушку. Вы знаете, что Кола намеревался снова переливать ей кровь? – Нет. – А ведь это так. Разумеется, я не мог остановить его, ведь она была его пациенткой, но я отказался принимать в этом участие. – Лечение было неправильным? – Не обязательно. Но мы рассорились, и мне не хотелось, чтобы его имя связывали с моим. Я, верно, говорил вам, что Уоллис сказал мне, как в прошлом он крал идеи других людей. – Многократно, – ответил он. – И что с того? – И что с того? – переспросил Лоуэр, глубоко оскорбленный. – Что может быть хуже? – Он мог бы быть коварным иезуитом, прибывшим сюда втайне, чтобы заново разжечь гражданскую усобицу и низвергнуть власть короля, – предложил я. – Такое могут счесть и худшим. – Только не я. И это замечание развеяло нараставшее весь день напряжение, и внезапно мы с Лоуэром разразились хохотом, пока слезы не потекли у нас из глаз, а мы все сжимали плечи друг друга, когда наши тела содрогались в самом странном веселии. Отсмеявшись, мы оказались на полу: Лоуэр лежал навзничь, еще дыша тяжело, а я сидел, опустив между колен голову, которая шла кругом, еще у меня болела от смеха челюсть. Тогда я любил Лоуэра как брата и знал, что, невзирая на все наши различия и грубоватую резкость его натуры, всегда буду любить его, ведь он был поистине хорошим человеком. Отдышавшись, мы отерли слезы с глаз, Лоуэр первый заговорил о том, что нам делать с Сарой. Тут уже не было места смеху. – Совершенно ясно, что ей нужно немедля покинуть Оксфорд, – сказал я. – Она не может вечно оставаться в моей комнате. И даже с остриженными волосами ее нетрудно узнать. Но куда она может поехать или что ей делать, я не берусь даже гадать. – Сколько у вас наличных денег? – Около четырех фунтов, – ответил я. – Большая часть которых полагается вам и Кола за лечение ее матери. От этого он отмахнулся. – Снова расходы на пациента. Не в первый и, должен сказать, верно, не в последний раз. Со своей стороны, я располагаю двумя фунтами, и через две недели мне полагается ежегодная рента от семьи. Из нее я могу выделить еще два. – Если вы поднимете до четырех, я возвращу вам разницу, когда поступят мои поквартальные проценты. Он кивнул. – Выходит десять. Немного даже для девушки в ее положении. Впрочем… – Да? – Вам известно, что мой младший брат квакер? Он произнес это вполне естественно, без явного стыда, хотя я знал, что это был предмет, какого в разговоре он касался лишь с крайней неохотой. И действительно, среди наших товарищей, знавших его коротко, было немало таких, кто даже не подозревал, что у Лоуэра имеется брат, так велик был его страх, что от этого пострадает его репутация. Я встречал однажды этого человека, и он не вызвал у меня неприязни. В точности как его лицо было слепком с лица Лоуэра, пусть и без выражения старшего брата, так и характером он походил на него, но без веселья и смеха последнего, ибо смех, как мне говорили, воспрещен среди квакеров как греховный. Я кивнул. – Он ведет дела с группой единоверцев, которые желают отправиться туда, где не будут подвергаться гонениям, на земли Массачусетса и далее. Я мог бы написать ему и просить, чтобы он устроил, чтобы Сару Бланди послали туда же. Уехать она может как служанка или чья‑ нибудь родственница, а когда прибудет на место, ей придется самой пробивать себе дорогу. – Суровое наказание для той, кто не совершила ничего дурного. – Мало кто из отплывающих в Новый Свет по собственному почину совершил бесчестный поступок. И все же они уезжают. Она будет в обществе порядочных людей, а по прибытии найдет себе там близких по духу больше, чем когда‑ либо здесь. После всего, что случилось, сама мысль об ее отъезде, о том, что я никогда больше ее не увижу, занозой засела мне в сердце, и все мои доводы против этого плана имели под собой лишь одно себялюбие. Но Лоуэр был прав: останься она в Англии, рано или поздно ее обнаружат. Кто‑ нибудь – старый соратник ее отца, или заезжий торговец из Оксфорда, или школяр, или студент – увидит ее и узнает. Всякий день ее жизнь будет висеть на волоске, а вместе с ней и наши судьбы тоже. Мне не шло в голову, что говорит закон о том, что мы содеяли, но я знал: немного найдется судей, какие благосклонно взглянули бы на тех, кто позволил себе чинить препятствия их прерогативам. Сара была приговорена к смерти, но она жива. При всей его одаренности в диспуте Локку несладко придется, если ему выпадет объяснять такое. Так мы договорились или, во всяком случае, сошлись на том, что это дело следует предложить на суд Сары, ведь без ее согласия весь план становился невозможным. Лоуэр взял на себя разъяснить ей наш замысел: ведь он принадлежал ему и на его долю выпадали все переговоры с сектантами. Я же вернулся в церковь Святого Фомы, чтобы убедиться, что приготовления к похоронам движутся должным образом, мне даже подумалось: я буду единственным, кто явится к заупокойной службе. Сара не соглашалась на наш план, так как не желала оставлять мать, и только Лоуэр, сообщив, что та уже мертва, заставил девушку образумиться. Все собственные свои испытания она снесла стойко, но потеря старой матери надломила ее. Я воздержусь от слов, скажу лишь, что Лоуэр не годится в утешители. Он был добр и желал лучшего для всех нас, но имел склонность становиться грубоватым и бесчувственным, столкнувшись со страданием, какое не в силах был облегчить. У меня не осталось сомнений в том, что его тон – столь деловитый, что мог показаться почти жестоким, – только усугубил впечатление. Сара настояла на том, чтобы пойти на похороны, даже невзирая на доводы Лоуэра, который убедительно увещевал ее в безрассудстве подобного желания, но она осталась непреклонна, и не было средства ее отговорить. А поддержка моей матушки, которая пообещала сама привести девушку в церковь, что бы там ни говорил доктор Ричард Лоуэр, решила все дело. Вид троих, пришедших на кладбище, принес мне одни лишь терзания: Лоуэр глядел озабоченно, матушка – сурово, а Сара – пусто перед собой, словно вся живость покинула ее тело, чтобы никогда более не возвратиться. Матушка и Лоуэр сделали все возможное, дабы изменить ее внешность, и нарядили ее мальчиком, покрыв голову шапкой, которую надвинули пониже на глаза, но я страшился, что в любую минуту священник может поднять взгляд от требника и воззриться на нее, выпучив глаза, а потом опрометью броситься звать стражу. Но ничего подобного он не сделал. Он лишь бубнил положенное быстрее, нежели было пристойно, отказываясь сделать хотя бы малейшее усилие ради души женщины, которая не была ни родовитой дамой, ни богатой прихожанкой, ни, по сути, кем‑ либо достойным снисхождения столь великого пастыря душ. Признаюсь, мне захотелось надавать ему оплеух и потребовать, чтобы он как положено отслужил свое, так велик был мой стыд. Чего удивляться, что люди обращаются к сектам, когда у нас так много подобных ему священников. Закончив, он захлопнул книгу, кивнул нам и протянул руку за платой, после чего торжественно удалился. Он не станет, сказал он, заканчивать отпевание у могилы, потому что усопшая была все равно что язычница. Он совершил то, что требовалось от него по закону, и большего делать не намерен. Лоуэр, думается, еще более меня был взбешен таким бессердечием, хотя мне хочется верить, что священник был бы более усерден, знай он о присутствии здесь дочери покойной. Но он того не знал, а потому не прилагал стараний, и эти похороны стали самой мучительной службой, какой мне довелось стать свидетелем. А для Сары она, верно, была во сто крат горше. И я попытался сделать все возможное, дабы утешить ее. – В последний путь ее проводят дочь, которая ее любила, и друзья, которые тщились ей помочь, – произнес я. – Так много лучше и намного уместнее. Ей бы не захотелось, чтоб над ее могилой распевал человек, подобный только что ушедшему. Поэтому мы с Лоуэром сами вынесли гроб из церкви и, спотыкаясь, прошли через двор во тьме, какую рассеивала лишь одинокая восковая свеча. Невозможно представить себе церемонии более несхожей с погребением доктора Грова, но теперь, с уходом священника, мы по крайней мере остались среди своих. Произнести речь выпало мне, так как Лоуэр мало знал Анну Бланди, а Сара, по всей видимости, не способна была говорить. Не зная, какие слова были бы тут уместны, я просто дал волю первым же мыслям, какие посетили меня. Я сказал, что знал ее лишь в немногие последние годы, что мы были не одной веры и не могли бы стоять дальше друг от друга в делах политики. И все же я почитал ее как честную и мужественную женщину, которая поступала по справедливости такой, какой она ее понимала, и искала истину, какую желала познать. Я не мог бы сказать, что она была самой послушной из жен, ибо она рассмеялась бы подобному описанию. И все же она была величайшей опорой своему супругу и любила и помогала ему всемерно, как он того ожидал и желал. Она боролась за то, во что верил он, и вырастила дочь, которая стала бесстрашной, верной, доброй и мягкой, лучшей дочерью, какая могла быть зачата. Тем самым, как могла, она почитала своего Творца и за то была благословенна. Я полагал, что она не верила в горнюю жизнь, ведь она не доверяла ничему, что исходило из уст священников. И все же я знал, что она ошибалась, ибо она будет принята в лоно Господне. Та моя речь вышла поистине бессвязной и путаной и произнесена была скорее в утешение Саре, нежели ради того, чтобы написать истинный портрет усопшей. И все же тогда я верил в каждое свое слово и не отступлюсь от них по сей день. Я знаю, что немыслимо было бы счесть достойной, или благородной, или даже добродетельной женщину ее веры и ее воззрений, ее положения и ее поступков. Но она была и достойна, и благородна, и добродетельна, и я более не силюсь примирить мои взгляды с мнением света. Когда я закончил, повисло неловкое молчание, а потом матушка подвела Сару к телу и отвернула материю, открывая лицо. Шел сильный дождь, и крупные капли взбивали невыразимо печальные крохотные фонтанчики грязи, бросая ею в мертвую женщину, лежавшую на сырой холодной земле. Сара опустилась на колени, и все мы отступили на шаг, пока она шепотом произносила свою молитву, закончила она тем, что наклонилась и поцеловала мать в лоб, а потом осторожно поправила прядь седых волос, выбившуюся из‑ под лучшего чепца старушки. Она снова встала. Лоуэр потянул меня за руку, и вместе мы опустили тело в яму насколько возможно мягко и чинно, а потом Сара исполнила последний дочерний долг, бросив горсть земли в разверстую могилу. Все мы последовали ее примеру, и наконец мы с Лоуэром взялись за лопаты и, как могли быстро, засыпали яму. Когда все было кончено, все мы промокли до нитки, промерзли и были заляпаны грязью, а потому просто повернулись и ушли. Здесь поделать было уже нечего, оставалось лишь еще раз позаботиться о живых. Лоуэр, как всегда, был более деятелен и полезен, нежели я. Он взял на себя смелость позаимствовать карету Бойля – верно рассудив, что экипаж столь почтенной особы, сколь поздно бы он ни катил по дороге, не станет досматривать или даже останавливать стража, – и нанял двух лошадей, чтобы в него запрячь. Он предложил самому отвезти Сару в Ридинг, который находился на достаточно безопасном расстоянии от Оксфорда: сообщение между нашими городами настолько скверное, что в настоящее время между ними почти нет сношений. Там он поселит Сару у компаньонов своего брата, в семье сектантов, за которых может ручаться: дескать, они сохранят ее тайну или то малое, что будет им рассказано. Когда его брат вернется и будет возвращаться через Ридинг домой в Дорсет, его известят о произошедшем, и он, без сомнения, возьмет девушку под свою опеку и посадит на первый же корабль, который увезет сектантов прочь из Англии. На том уговорились мы все. Я не в силах писать о моем последнем расставании с ней, последнем моем взгляде на ее лицо и не стану такого делать. Сара уехала десять дней спустя в обществе брата Лоуэра и под его опекой добралась до Плимута, где взошла на корабль. После о ней никто ничего не слышал. В Америку она так и не прибыла, и все сочли, будто она упала за борт. Но плавание выдалось спокойное, да и корабль был так переполнен, что трудно вообразить себе, чтобы кто‑ то попал в беду и никто бы этого не заметил. И все же однажды она просто исчезла. При ясном солнечном свете, без плеска и шума, без звука. Словно живой была взята на Небеса.
|
|||
|