|
|||
323 год до н. э 9 страницаШагом широким, по ровному Асфодилонскому лугу Тихо пошла, веселяся великою славою сына[2].
— Верно, — согласилась тогда она. — Именно после той войны его сын пришел в Эпир и дал жизнь нашему роду. Он поразмышлял над ее словами и спросил: — А развеселится Ахиллес, если я тоже прославлюсь? Она склонилась и взъерошила его волосы. — Конечно, развеселится. И с гордой осанкой пройдет по Асфодилонскому лугу, хвалебный пеан распевая. Олимпиада выпустила из рук каменные завитки. Чувствуя себя слабой и разбитой, она удалилась в свои личные покои и, рухнув на кровать, горько заплакала. Слезы лишили ее последних сил, и наконец она забылась сном. На рассвете царица вернулась к размышлениям о своем великом горе, но ее силы почти восстановились. Искупавшись и одевшись, Олимпиада подкрасила лицо и подошла к письменному столу. Π ердикке, регенту азиатских царств, желает процветания…
* * *
В нескольких милях к югу от Пеллы Кинна и Эвридика, забравшись повыше, практиковались в метании копий. Кинна, как и Клеопатра, была одной из дочерей Филиппа, но от менее важного политического брака. Ее мать Аудата являлась дочерью иллирийского вождя и славной воительницей, согласно обычаям ее племени. После войны против грозного старого Барделиса Филипп закрепил мирный договор свадьбой, как уже не раз поступал ранее в подобных случаях. Он выбрал в жены высокородную Аудату не из-за ее личных достоинств. Миловидность есть миловидность, однако ему уже бывало подчас трудно вспомнить, с существом какого пола он проводил ночь любви. Затаскивая на ложе всех, кто оказывался под рукой, он все же уделил Аудате достаточно внимания и, когда та родила ему дочь, подарил им дом, дал достойное обеспечение, но редко вспоминал о них, пока Кинна не достигла брачного возраста. Тогда Филипп отдал ее замуж за сына своего старшего брата Аминту, того самого, которого по малолетству обделили македонцы, выбрав Филиппа царем. Аминта, подчинившись воле собрания, тихо и скромно жил себе под дланью Филиппа и, лишь когда заговорщики замыслили убийство царя, поддался искушению, согласившись взойти на трон, если их планы осуществятся. Вследствие чего после раскрытия заговора Александр привлек Аминту к суду за измену и собрание приговорило того к смерти. Кинна, его жена, перебралась из столицы в поместье. С тех пор она жила там и растила дочь, передавая ей навыки боевых искусств, которым ее, в свою очередь, обучила мать-иллирийка. Таковы были природные наклонности Кинны; военное ремесло она считала достойным занятием и интуитивно чувствовала, что когда-нибудь оно может пригодиться и дочери. Она так и не смирилась со смертью Аминты. Ее дочь Эвридика, как, впрочем, и сама Кинна, была единственным ребенком в семье и, сколько себя помнила, не сомневалась, что ей следовало родиться мальчишкой. Их родовое гнездо, в сущности, являлось прочным старым Укреплением, построенным еще во времена гражданских войн; позднее к нему притулился крытый соломой дом. Именно на плоском покрытии этого укрепления упражнялись сейчас Мать и дочь, бросая копья в посаженное на кол соломенное чУчело. Незнакомый человек принял бы их за сестер. Кинне недавно исполнилось тридцать, а Эвридике — пятнадцать. Они обе пошли в иллирийскую родню — высокие, цветущие и деятельные особы атлетического сложения. В своих коротких мужских хитонах для тренировок и с заплетенными сзади каштановыми волосами они напоминали девушек Спарты, чужой, почти неизвестной им страны. Заноза впилась в ладонь Эвридики. Она вытащила ее и окликнула по-фракийски шустрого раба, таскавшего им обратно копья и обязанного следить за тем, чтобы их древки были гладко отполированы. Пока он устранял изъян, мать и дочь присели отдохнуть на каменный выступ, устроенный для лучников, потянулись и глубоко вдохнули свежий горный воздух. — Я не люблю равнин, — сказала Эвридика. — Больше всего мне нравится именно здесь. Мать не слышала ее; она вглядывалась в горную дорогу, петлявшую между деревенских лачуг. — К нам кто-то скачет. Похоже, курьер. Надо пойти вниз переодеться. Спустившись на первый этаж по деревянным ступеням, они облачились в нарядные платья. Курьеры к ним редко заглядывали, но обычно вываливали вороха новостей. Серьезный трагический вид гонца едва не побудил Кинну спросить о сути его поручения еще до вскрытия запечатанного послания. Но, сочтя неприличной подобную спешку, она отослала его на кухню и лишь потом проглядела письмо Антипатра. — Кто умер? — спросила Эвридика. — Арридей? — взволнованно выдохнула она. Мать подняла глаза. — Нет. Умер Александр. — Александр! — В восклицании девушки прозвучало больше разочарования, чем огорчения. Потом ее лицо прояснилось. — Раз этот царь умер, то мне уже не нужно будет выходить замуж за Арридея? — Помолчи! — прикрикнула мать. — Дай мне дочитать. По мере чтения настроение Кинны менялось, что явственно отражалось на ее лице: сначала оно было вызывающим, потом стало решительным и наконец — торжествующим. Девушка с тревогой повторила: — Мама, мне не нужно выходить за него? Не нужно? Или все-таки нужно? Кинна окинула ее сияющим взглядом. — Да! Теперь действительно нужно. Македонцы выбрали его царем. — Царем? Не может быть! Неужели он выздоровел и к нему вернулся разум? — Он — брат Александра, и этим все сказано. Его выбрали, чтобы он грел трон для будущего сына Александра от варварской бактрийки. Если, конечно, у нее родится сын. — И Антипатр пишет, что я должна стать его женой? — Нет, не пишет. Он как раз утверждает, что Александр раздумал женить вас. Возможно, он лжет, а возможно, нет. Впрочем, это не имеет значения. Густые брови Эвридики сошлись на переносице. — Но если это правда, то, наверное, Арридей совсем плох. — Нет, Александр сообщил бы нам об этом. Антипатр» скорее всего, хитрит, и я его понимаю. Нам нужно дождаться гонца от Пердикки из Вавилона. — О, мама, может, не надо? Я не хочу выходить замуж за идиота. — Не называй его идиотом, теперь он царь Филипп, его назвали именем твоего деда. Неужели не понимаешь? Он послан тебе богами. Они намерены исправить зло, причиненное твоему отцу. Эвридика отвернулась. Ей едва исполнилось два года, когда казнили Аминту, она совсем его не помнила. Но всю жизнь он был для нее чем-то вроде своеобразного гнета. — Эвридика! — Властный окрик вывел девушку из задумчивости. Кинна отлично справлялась как с ролью матери, так и с ролью отца. — Послушай меня. Ты рождена для великих дел, а не для того, чтобы стареть и чахнуть в захолустье. Когда Александр предложил тебе руку своего брата, чтобы помирить наши два рода, я поняла, что это судьба. Ты — законнорожденная македонка и царевна с обеих сторон. Твой отец должен был стать государем. Если бы ты была мужчиной, то собрание выбрало бы на царство тебя. Девушка слушала ее с нарастающим спокойствием. Мрачность сошла с ее лица, а в глазах зажглись искры неподдельного интереса. — Я готова умереть ради того, — сказала Кинна, — чтобы ты стала настоящей царицей.
* * *
Певкест, сатрап Персиды, удалился из приемного зала в свои покои. Там поддерживался традиционный для его сатрапии стиль, которому подчинялось все, кроме македонских доспехов на оружейной стойке. Он сменил официальный наряд на легкие шаровары и украшенные вышивкой туфли. Высокий блондин с тонкими изысканными чертами лица, он обычно подвивал волосы на персидский манер, но после смерти Александра, согласно персидскому обычаю, обрился наголо, а не постригся, как делали македонцы. Обритая голова больше мерзла, для тепла он надевал парадный головной убор — похожую на шлем кирбасу. В ней он, вовсе не желая того, выглядел весьма внушительно: вызванный им человек вошел с опущенными глазами и собрался приветствовать его, распростершись у ног. Поначалу не узнав вошедшего, Певкест пораженно пригляделся к нему, потом взмахнул рукой. — Оставь эти церемонии, Багоас. Вставай и присаживайся. Разглядев подобие улыбки в легкой гримасе Певкеста, Багоас покорно поднялся. Его обведенные темными кругами глаза казались огромными, а крайняя худоба подчеркивала красивое строение черепа. Он тоже обрился наголо и, должно быть, не давал волосам отрастать, постоянно их подбривая. Лицо его напоминало маску из слоновой кости. Да, надо будет как-то о нем позаботиться, подумал Певкест. — Ты знаешь, — сказал он, — что Александр умер, не оставив завещания? Молодой евнух ответил утвердительным жестом. Помолчав немного, гость произнес: — Да. Он долго не сдавался. — Верно. А когда понял, что общечеловеская судьба обрушилась на него, то уже потерял дар речи. Иначе он не забыл бы наградить преданных слуг… Ты знаешь, я молился за него в храме Осараписа. В ту долгую ночь мне удалось поразмыслить о многом. — Да, — вяло сказал Багоас. — Да, то была долгая ночь. — Помнится, он говорил мне когда-то, что имение твоего отца находилось неподалеку от Суз, но его несправедливо обвинили в измене и убили, когда ты был еще совсем ребенком. — Не было необходимости добавлять, что мальчика оскопили, продали в рабство и в итоге подарили Дарию для плотских утех. — Если бы Александр мог говорить, то, я думаю, он приказал бы, чтобы тебе вернули отцовские земли. Поэтому я собираюсь выкупить их у нынешнего владельца и передать в твое распоряжение. — Щедрость моего господина подобна струям дождя, Увлажняющим пересохшее речное русло. — По-прежнему пребывая в рассеянности, Багоас тем не менее сопроводил слова изящным движением руки: сказывалась выучка человека, с тринадцатилетнего возраста состоявшего при царских особах. — Но мои родители давно умерли, так же как и сестры, по крайней мере, если судьба проявила к ним милосердие. Братьев у меня не было и сыновей никогда не будет. Нащ дом сгорел дотла, так ради кого же я буду отстраивать его заново? Он принес свою красоту в жертву покойному, понял Певкест, и теперь ему хочется умереть. — И все-таки, возможно, тень твоего отца возрадуется, увидев, что сын вновь утвердил его славное имя на земле предков. В запавших глазах Багоаса отразилось раздумье, однако создавалось впечатление, что мысли его витали в потустороннем мире. — Если бы мой господин в своем великодушии мог дать мне немного времени… «Это все отговорки, — подумал Певкест. — Ладно, я сделал, что мог». В тот же вечер к нему в гости пришел Птолемей. Заглянул проститься перед отъездом в египетскую сатрапию. Понимая, что, возможно, им уже больше не суждено будет встретиться, друзья углубились в воспоминания. Речь вскользь зашла и о Багоасе. — Он умел развеселить Александра, — сказал Птолемей. — Я часто слышал, как они смеялись. — Сейчас в это верится с трудом, — заметил Певкест, вспоминая об утреннем визитере. Разговор свернул на другие темы, но Птолемей, не желая тратить время попусту, вскоре сослался на множество завтрашних дел и ушел. Дом Багоаса стоял в райском саду близ дворца. Он был небольшим, но изысканным: Александр частенько проводил там вечера. Птолемей, глянув на факелы, установленные на консолях у входа, припомнил, как некогда этот уголок парка оглашал доносившийся из-за дверей искренний смех, а порой и звонкий альт евнуха, поющего под звуки арфы и флейты. Сейчас особняк выглядел мрачным и необитаемым, но, присмотревшись, Птолемей увидел за окном тусклый желтоватый огонек одинокой лампы. Залаяла какая-то собачонка, затем за решеткой появилась физиономия сонного слуги, который сказал, что его господин удалился от дел на покой. Отбросив чопорность, Птолемей обошел дом и заглянул в окно. — Багоас, — тихо позвал он, — это Птолемей. Завтра я навсегда уезжаю. Ты не хочешь со мной проститься? Почти тут же в тишине послышался слабый голос: — Пригласите войти господина Птолемея. Зажгите светильники. Принесите вина. Птолемей вошел, вежливо отклоняя все церемонии, но Багоас так же вежливо на них настоял. Свет принесенной свечи озарил его поблескивающй, как слоновая кость, череп. Он так и не снял строгое платье, надетое перед визитом к Певкесту; сейчас оно выглядело помятым, словно в нем спали, хотя верхний жилет был застегнут наглухо. На столе лежала табличка, испещренная многочисленными значками вокруг перечеркнутой попытки нарисовать чье-то лицо. Багоас отодвинул набросок в сторону, освободив место для подноса с вином, и с безупречной вежливостью поблагодарил Птолемея за ту честь, что он оказал ему своим посещением. Когда рабы зажгли лампы, он взглянул на гостя безучастным, слепым взором запавших глаз, точно сова, узревшая дневной свет. Вид у него был слегка безумный, и Птолемей невольно подумал: «Неужели я опоздал? » Он сказал: — Ты искренне скорбишь по нему. Я тоже. Он относился ко мне как к брату. Лицо Багоаса осталось безучастным, но тихие слезы заструились из его глаз, словно кровь из открытых ран. Он рассеянно смахнул их, как люди откидывают прядь волос, имеющую обыкновение сползать на глаза, и повернулся к столу, чтобы налить вина. — Нашими слезами мы воздаем ему должное, — сказал Птолемей. — Он тоже оплакивал бы нас. — Он помедлил. — Но если умершие продолжают любить то, что любили при жизни, то, возможно, они ждут от своих друзей не одних только слез. В лице Багоаса, походившем на костяную маску, что-то дрогнуло. На Птолемея устремился взгляд, полный безысходного горя, однако смягченный давней привычкой к мягкой иронии. — Неужели? — обронил он. — Мы оба знаем, что он ценил больше всего. При жизни — почет и любовь, а после жизни — бессмертную славу. — Верно, — сказал Багоас. — Но что же из этого следует? К его пробудившемуся вниманию добавился некий усталый скепсис. Наверное, такое отношение вполне оправданно, подумал Птолемей. Три года он провел при опутанном интригами дворе Дария… да и после того их, в сущности, было не меньше. — Что ты видел с тех пор, как он умер? Давно ли ты уединился здесь? Распахнув большие темные разочарованные глаза, Багоас произнес с каким-то жутковатым спокойствием: — Со дня слонов. На мгновение Птолемей лишился дара речи: дух смерти стал пугающе ощутимым. Подавив ужас, он сказал: — Да, такая казнь могла разгневать его. Неарх говорил о том, и я тоже. Но мы оказались в меньшинстве. Багоас сказал, отвечая на невысказанный вопрос: — Кольцо перешло бы к Кратеру, если бы он находился здесь. Птолемей нерешительно медлил, обдумывая, как лучше повести разговор. Евнух выглядел как человек, только что пробудившийся от сна и погруженный в свои мысли. Вдруг взгляд его обострился. — Послали кого-нибудь в Сузы? — Плохие новости разлетаются быстро. — Новости? — с нескрываемым раздражением бросил Багоас. — Там нуждаются не в новостях, а в защите. Вдруг Птолемей вспомнил о том, что говорила сосватанная ему Александром персидская жена Артакама, принадлежавшая к царскому роду. Птолемей решил оставить ее здесь в семье, пока (как он сказал ей) не обустроится в Египте получше. После привольной непринужденности греческих гетер он неловко чувствовал себя в отрешенной от мира сугубо женской атмосфере гарема. Кроме того, ему хотелось обзавестись наследником чисто македонских кровей, что диктовало необходимость посвататься к одной из многочисленных дочерей Антипатра. Но в гареме шептались о странном… Багоас сверлил его взглядом. — До меня дошел слух… наверняка вздорный, что в здешнем гареме заболела и умерла какая-то знатная персиянка, недавно прибывшая из Суз. Однако… Дыхание Багоаса со свистом прорвалось сквозь сжатые зубы. — Если Статира прибыла в Вавилон, — произнес он глухим замогильным голосом, — то, несомненно, она должна была заболеть и умереть. После первой же встречи с этой бактрийкой я мог умереть от такой же болезни, если бы не угостил присланными ею сладостями собаку. Птолемей подавил рвотный позыв. В последний раз он был в Сузах с Александром, его даже пригласили на семейный обед к Сисигамбис. Жалости и отвращению противостояло соображение, что если на деле так все и было, а Пердикка потворствовал преступнице, то правомочен и его собственный замысел, с каким он пришел к Багоасу. — С тех пор как боги призвали Александра, — сказал он, — его славное дело оказалось в руках не слишком верных последователей. Людям, не обладающим величием его души, следовало бы, по крайней мере, достойно чтить его память. Багоас взирал на него с некой спокойной и утомленной задумчивостью. Он словно стоял перед дверью, собираясь уйти, и решал, сделать это сейчас или выждать какое-то время. — Зачем ты здесь? — спросил он. Живой покойник отбросил почтительность, отметил Птолемей. Отлично, это сбережет время. — Я объясню тебе. Меня беспокоит судьба тела Александра. Багоас не шевельнулся, но все в нем вдруг изменилось, апатия вмиг перешла в собранность и настороженность. — Они дали клятву! — воскликнул он. — Клялись водами Стикса. — Клятву? Ах да, но это уже другая история. Я имею в виду не его пребывание в Вавилоне. Птолемей оживился. Его собеседник явно отступил от порога смерти. Узрев новый смысл в своем дальнейшем существовании, Багоас весь обратился в слух. — Они затеяли изготовление золотой погребальной лодки; безусловно, это великолепно и достойно его. Но мастерам придется над ней основательно потрудиться. А потом Пердикка отправит его в Македонию. — В Македонию?! Выражение ошеломленного ужаса на лице евнуха сильно удивило Птолемея, воспринимавшего как должное традиции своей родины. Но с другой стороны, испуг перса должен был сыграть ему на руку. — Таковы наши обычаи. Разве Александр не рассказывал тебе, как хоронил своего отца? — Рассказывал. Но ведь они здесь пытались… — Их соблазнил Мелеагр. Мерзавец и дурак, и этот мерзавец уже мертв. Но в Македонии могут возникнуть совершенно иные обстоятельства. Регенту почти восемьдесят, он может отправиться в мир иной ко времени прибытия погребального каравана. А его наследником станет хорошо известный тебе Кассандр. Тонкая рука Багоаса выразительно сжалась в кулак. — И зачем только Александр сохранил ему жизнь? Отдал бы его мне. Это было бы самым мудрым решением. Не сомневаюсь, подумал Птолемей, глянув на суровое лицо собеседника. — В общем, в Македонии царя должен будет похоронить его законный наследник; так подтверждается право наследования. А Кассандр только этого и ждет. Так же как и Пердикка; он планирует провести погребение сам. От имени сына Роксаны, а если не будет сына, то, возможно, и от себя лично. Есть также Олимпиада, не менее сильный противник. Там начнется жестокая война. И рано или поздно тому, кто завладеет его погребальной лодкой, несомненно, понадобится ее золото. Пристально посмотрев на Багоаса, Птолемей отвел глаза. Ему вспомнилось, каким был этот изящный женственный юноша, безусловно преданный, в том нет сомнений, и все же склонный к легкомыслию фаворит, скрашивающий минуты досуга — и только. Кто мог предположить, что он способен на такое глубокое личное горе, на такую духовную строгость? Какие картины сейчас проходят перед этими настороженными глазами? — И поэтому, — без всякого выражения спросил Багоас, — ты пришел ко мне? — Да. Я смогу предотвратить эту недостойную войну, если у меня будет верный помощник. Багоас, словно размышляя вслух, произнес: — Надо же, они станут драться за право похоронить его. — На лицо его легла новая тень. — А что ты намерен предпринять? — Если мне сообщат о том, когда погребальный кортеж тронется в путь, то я прибуду из Египта, чтобы перехватить караван по дороге. Затем, если мне удастся договориться с эскортом — а я полагаю, что мне это удастся, — я доставлю Александра в основанный им город и захороню там. Птолемей ждал. Он понимал, что его план сейчас подвергается серьезной оценке. По крайней мере, у Багоаса нет к нему никаких застарелых претензий. Совершенно не обрадованный, когда Александр раскрыл свое сердце и постель какому-то персу, Птолемей всегда относился к нему сдержанно, но без высокомерия. Позднее, когда стало ясно, что этот бескорыстный и малоразговорчивый евнух деликатен и прекрасно воспитан, их случайные встречи стали непринужденными и дружелюбными. Однако, ублажая двух царей, вряд ли можно сберечь в себе наивное и безыскусное восприятие жизни. Но искушенность как раз и должна помочь Багоасу оценить по достоинству сделанное ему предложение. — Ты размышляешь, что я при этом выгадаю, но что же тут непонятного? Замысел, разумеется, фантастический и сулит очень многое. Возможно, даже, осуществив его, я стану царем. Но, клянусь богами, я никогда не буду претендовать ни на Македонию, ни на Азию. Никто из ныне живущих людей не сможет с достонством носить мантию Александра, а те, что польстятся на нее, погубят себя. Египет я смогу отстоять, смогу править там так, как он мыслил. Тебя не было в том походе, но он очень гордился Александрией. — Да, — сказал Багоас, — я знаю. — Мы вместе с ним ходили в пустыню к оракулу Амона в Сиве, — припомнил Птолемей. — Ему хотелось узнать свою судьбу. Он продолжил рассказ, ибо почти мгновенно приземленная настороженность стерлась с чуткого лица перса, что моментально превратило его в искренне заинтересованного ребенка. Как часто, подумал Птолемей, должно быть, он так же зачарованно внимал словам Александра! Воспоминания этого юноши наверняка подобны драгоценному свитку. Но возможно, сторонние сведения тоже возымеют какую-то ценность в его глазах и будут занесены в этот свиток хотя бы в качестве дополнений. Подумав так, Птолемей постарался подробно описать тот переход через пустыню — со спасительным дождиком, указующими путь воронами, охраняющими сон путников змеями и таинственным пением песков, а также тот благодатный оазис — с его прудами, пальмовой рощей, удивительными пустынниками в белых одеждах и каменным акрополем, вмещающим святилище и знаменитый внутренний двор, где им были явлены вышние предначертания. — Мы подошли к красной скале, к источнику. В его водах нам надлежало омыть принесенные с собой золотые и серебряные дары, дабы очистить их для бога, а заодно очиститься и самим. Солнце палило, вокруг царил зной, а вода, помню, была ледяная. Александра, разумеется, очищать не собирались. Он же был фараоном. От него самого исходила божественная энергия. Поэтому его провели прямо в святилище. Снаружи все казалось ослепительно белым, и сам воздух дрожал и струился. Зато вход выглядел как черный зев, возникало впечатление, что внутренний мрак в нем кромешен. Но Александр шагнул во тьму так, словно его глаза видели дальние, скрытые от нас горы. Багоас кивнул, как бы говоря: «Понятно, продолжай». — Вскоре мы услышали пение, заиграли арфы, кимвалы, систры, и появился оракул. В самом святилище он бы не поместился. А Александр стоял там, наблюдая из темноты. Так вот, после всего этого откуда-то выступили жрецы, сорок пар жрецов, и подняли вместилище божественных откровений — двадцать встали впереди, двадцать сзади. Они поддерживали оракул, как носилки, положив жерди на плечи. Сам оракул напоминал своеобразную лодку. Я не совсем понял, почему богу понадобилось вещать с лодки на суше. Но у Амона есть один очень древний храм в Фивах. Александр, помню, говорил, что, должно быть, бог изначально продвигается по реке. — Расскажи мне об этой лодке, — смиренно попросил Багоас, совсем как дитя, жаждущее услышать перед сном сказку. — Она была длинной и легкой на вид, похожей на те плоскодонки, с которых охотятся на нильских птиц. Но все борта ее были обшиты золотом и увешаны золотыми и серебряными дарами просителей… самыми разнообразными драгоценными вещицами; все они блестели, покачиваясь и позвякивая. А в центре находилось воплощение самого бога. С виду оно казалось чем-то сферическим. Жрец, выслушав вопрос Александра, вышел во двор. Он начертал что-то на золотой полоске и сложил ее. Потом возложил эту полоску на плиту перед богом и начал молиться на каком-то особенном языке. И вдруг лодка ожила. Она стояла на том же самом месте, но чувствовалось, что в ней зарождается жизнь. — Ты видел это? — внезапно спросил Багоас. — Александр говорил, что он находился слишком далеко. — Да, видел. Носильщики стояли в ожидании с отрешенными лицами, я бы сравнил их с плавающими в заводи обломками, которые вот-вот подхватит и увлечет за собой речное течение. Лодка еще даже не шелохнулась, но не имелось сомнения, что незримый поток прибывает. Полоска с вопросом лежала, поблескивая на солнце. Кимвалы вели приглушенную тягучую мелодию, а флейты играли все громче. Потом носильщики стали слегка покачиваться, словно щепки на волнах. Ты знаешь, как этот бог отвечает? Положительный ответ тянет лодку вперед, а отрицательный — назад. Все носильщики, как один, двинулись вперед, будто водоросли или стайка осыпавшейся в пруд листвы, а когда остановились перед плитой с лежащим на ней вопросом, нос лодки опустился. Тут зазвучали трубы, и мы восторженно замахали руками, выкрикивая приветствия. Мы дождались выхода Александра из святилища. Жара была просто жуткая. Так нам, по крайней мере, казалось, ведь мы еще не побывали в Гедросии. Понимающая призрачная улыбка появилась на лице слушателя. Им обоим — и македонцу, и персу — посчастливилось выжить в том ужасном походе. — Наконец он вышел вместе с главным жрецом. По-моему & gt; ему удалось узнать больше, чем хотелось. Александр вышел из тьмы с каким-то отрешенным благостным видом. Помню» он прищурился, вдруг оказавшись на ярком солнце, и затенил глаза ладонью. Он видел всех нас, но с улыбкой смотрел куда-то вдаль. С улыбкой он смотрел на Гефестиона, однако об этом не стоило упоминать. — Египтяне полюбили его. Александр спас их от персов, и они слагали в его честь гимны. Он с уважением отнесся ко всем их святилищам, оскверненным Охом. Мне хочется, чтобы ты увидел, как он спланировал Александрию. Не знаю, много ли там успели выстроить, нынешний правитель Египта вызывает у меня сомнения. Однако я знаю, что именно задумал Александр, и, когда доберусь туда, позабочусь, чтобы все было сделано по его замыслу. Остается только одна деталь, не отмеченная на его чертежах: мавзолей, где мы будем воздавать ему почести. Но мне известно некое место на берегу моря. Он подолгу любил там стоять. Взгляд Багоаса застыл на огоньке светильника, отраженном в его серебряном кубке. Вдруг он поднял глаза. — И что же ты придумал? Помолчав, Птолемей перевел дух. Он успел вовремя. — Поживи пока здесь в Вавилоне. Ты отказался от предложения Певкеста, никто больше не станет беспокоиться о тебе. Если у тебя отберут этот дом для какого-то ставленника Пердикки, постарайся смириться. Оставайся здесь до тех пор, пока не узнаешь, когда должна отправиться погребальная лодка. Затем приезжай ко мне. В Александрии у тебя будет дом поблизости от его мавзолея. Ты понимаешь, что в Македонии такое было бы попросту невозможно. «В Македонии, — подумал он, — уличные мальчишки стали бы швырять в тебя камни. Но ты и сам можешь о том догадаться, нет нужды приводить этот резон». — Скрепим договор? — спросил Птолемей. Он протянул евнуху широкую правую руку; ладонь ее загрубела от постоянных упражнений с копьями и мечами, мозоли тут же рельефно оттенил свет. Бледная, тонкая и холодная как лед рука Багоаса ответила на редкость крепким и надежным пожатием. Птолемей было удивился, но вспомнил, что перед ним искусный танцор, чьи мускулы натренированы ничуть не хуже, чем у бойца.
* * *
С последней мучительной схваткой Роксана почувствовала, что голова младенца выходит на свет. С помощью опытной повивальной бабки следом за головой довольно быстро, принося приятное облегчение, выскользнуло влажное тельце. В изнеможении роженица вытянулась на кровати, истекая потом и тяжело дыша, потом услышала тонкий и пронзительный крик. Срывающимся от истощения голосом она крикнула: — Кто родился? Мальчик? Ответом был хор шумных восхвалений и добрых пожеланий. Роксана издала долгий торжествующий стон. Акушерка показала ей младенца с еще неотсеченной синеватой пуповиной. Из-за угловой ширмы появился бдительно следивший за родами Пердикка, он убедился в мужском поле ребенка и, пробормотав что-то традиционное, покинул комнату. Пуповину перевязали, потом приняли послед, мать и ребенка омыли теплой розовой водой, вытерли и умастили благовонным мирром. Александра Четвертого, великого царя Македонии и Азии, передали матери. Он охотно прижался к ее теплому телу, но Роксана подняла его на вытянутых руках, чтобы получше разглядеть. Младенец был темноволосым. Коснувшись этой легкой поросли пальцем, акушерка сказала, что первые волосики скоро выпадут. Красный и сморщенный новорожденный возмущенно корчился в материнских ладонях, но Роксана успела разглядеть, что к его красноте примешан оливковый, а не розоватый оттенок. Он будет смуглым, в свою бактрийскую родню. Что же тут удивительного? Оказавшись вместо надежного и уютного материнского чрева в холодной и чуждой среде, младенец выразил свое недовольство громким воплем. Давая отдых рукам, Роксана опустила ребенка на грудь. Вопли прекратились, юная рабыня с опахалом вновь подошла к кровати роженицы. Суматоха закончилась, и женщины тихо и молча навели порядок в покоях царской жены. Во дворике за дверьми поблескивал под теплым зимним солнцем карповый пруд. Отраженный свет падал на туалетный столик, где лежала, отливая серебром и золотом, укладка для притираний, некогда принадлежавшая царице Статире, рядом стояла ее же шкатулка с драгоценностями. От всего этого веяло незамутненной праздничной триумфальностью.
|
|||
|