Annotation 6 страница
Давай же помянем о нем Теперь с тобой вдвоем И горькие слова запьем, Как он любил, вином.
Тем самым, что он мне принес, Когда недавно был. Ну и не надо слез. Он слез При жизни не любил.
Каретный переулок
За окном пепелища, дома черноребрые, Снова холод, война и зима... Написать тебе что-нибудь доброе-доброе? Чтобы ты удивилась сама.
До сих пор я тебя добротою не баловал, Не умел ни жалеть, ни прощать, Слишком горькие шутки в разлуке откалывал, Злом на зло привыкал отвечать.
Но сегодня тебя вдруг не злой, не упрямою, Словно при смерти вижу, родной, Словно это письмо вдруг последнее самое, Словно кончил все счеты с тобой.
Начинаются русские песни запевочкой, Ни с того ни с сего о другом: Я сегодня хочу увидать тебя девочкой В переулке с московским двором.
Увидать не любимой еще, не целованной, Не знакомою, не женой, Не казнимой еще и еще не балованной Переменчивой женской судьбой.
Мы соседями были. Но знака секретного Ты мальчишке подать не могла: Позже на пять минут выходил я с Каретного, Чем с Садовой навстречу ты шла.
Каждый день пять минут; то дурными, то добрыми Были мимо летевшие дни. Пять минут не могла подождать меня вовремя. В десять лет обернулись они.
Нам по-взрослому любится и ненавидится, Но, быть может, все эти года Я бы отдал за то, чтоб с тобою увидеться В переулке Каретном тогда.
Я б тебя оберег от тоски одиночества, От измены и ласки чужой... Впрочем, все это глупости. Просто мне хочется С непривычки быть добрым с тобой.
Даже в горькие дни на судьбу я не сетую. Как заведено, будем мы жить... Но семнадцатилетним я все же советую Раньше на пять минут выходить.
Дожди
Опять сегодня утром будет Почтовый самолет в Москву. Какие-то другие люди Летят. А я все здесь живу.
Могу тебе сказать, что тут Все так же холодно и скользко, Весь день дожди идут, идут, Как растянувшееся войско.
Все по колено стало в воду, Весь мир покрыт водой сплошной. Такой, как будто бог природу Прислал сюда на водопой.
Мы только полчаса назад Вернулись с рекогносцировки, И наши сапоги висят У печки, сохнут на веревке.
И сам сижу у печки, сохну. Занятье глупое: с утра Опять поеду и промокну — В степи ни одного костра.
Лишь дождь, как будто он привязан Навеки к конскому хвосту, Да свист снаряда, сердце разом Роняющего в пустоту.
А здесь, в халупе нашей, все же Мы можем сапоги хоть снять, Погреться, на соломе лежа. Как видишь – письма написать.
Мое письмо тебе свезут И позвонят с аэродрома, И ты в Москве сегодня ж дома Его прочтешь за пять минут.
Увидеть бы лицо твое, Когда в разлуке вечерами Вдруг в кресло старое мое Влезаешь, как при мне, с ногами.
И, на коленях разложив Бессильные листочки писем, Гадаешь: жив или не жив, Как будто мы от них зависим.
Во-первых, чтоб ты знала: мы Уж третий день как наступаем, Железом взрытые холмы То вновь берем, то оставляем.
Нам в первый день не повезло: Дождь рухнул с неба, как назло, Лишь только, кончивши работу, Замолкли пушки, и пехота
Пошла вперед. А через час Среди неимоверной, страшной Воды, увязнувший по башню, Последний танк отстал от нас.
Есть в неудачном наступленье Несчастный час, когда оно Уже остановилось, но Войска приведены в движенье.
Еще не отменен приказ, И он с жестоким постоянством В непроходимое пространство, Как маятник, толкает нас.
Но разве можно знать отсюда — Вдруг эти наши три версты, Две взятых кровью высоты Нужны за двести верст, где чудо
Прорыва будет завтра в пять, Где уж в ракетницах ракеты. Москва запрошена. Ответа нет. Надо ждать и наступать.
Все свыклись с этой трудной мыслью: И штаб, и мрачный генерал, Который молча крупной рысью Поля сраженья объезжал.
Мы выехали с ним верхами По направленью к Джантаре, Уже синело за холмами, И дело близилось к заре.
Над Акмонайскою равниной Шел зимний дождь, и все сильней, Все было мокро, даже спины Понуро несших нас коней.
Однообразная картина Трех верст, что мы прошли вчера, В грязи ревущие машины, Рыдающие трактора.
Воронок черные болячки. Грязь и вода, смерть и вода. Оборванные провода И кони в мертвых позах скачки.
На минном поле вперемежку Тела то вверх, то вниз лицом, Кик будто смерть в орла и решку Играла с каждым мертвецом.
А те, что при дороге самой, Вдруг так похожи на детей, Что, не поверив в смерть, упрямо Все хочется спросить: «Ты чей? »
Как будто их тут не убили, А ехали из дома в дом И уронили и забыли С дороги подобрать потом.
А дальше мертвые румыны, Где в бегстве их застиг снаряд, Как будто их толкнули в спину, В грязи на корточках сидят.
Среди развалин Джантары, Вдоль южной глиняной ограды, Как в кегельбане для игры, Стоят забытые снаряды.
Но словно все кругом обман, Когда глаза зажмуришь с горя, Вдруг солью, рыбой сквозь туман Нет-нет да и потянет с моря.
И снова грязь из-под копыт, И слух, уж сотый за неделю, О ком-то, кто вчера убит, И чей-то возглас: «Неужели? »
Однако мне пора кончать. Ну что ж, последние приветы, Пока фельдъегеря печать Не запечатала пакеты.
Еще одно. Два дня назад, Как в детстве, подогнувши ноги, Лежал в кювете у дороги И ждал, когда нас отбомбят.
Я, кажется, тебе писал, Что под бомбежкой, свыкшись с нею, Теперь лежу там, где упал, И вверх лицом, чтобы виднее.
Так я лежал и в этот раз. Грязь, прошлогодняя осока, И бомбы прямо и высоко, И, значит, лягут сзади нас.
Я думал о тебе сначала, Потом привычно о войне, Что впереди зениток мало, Застряли где-то в глубине.
Что танки у села Корпеча Стоят в грязи, а дождь все льет. Потом я вспомнил нашу встречу И ссору в прошлый Новый год.
Был глупый день и злые споры, Но до смешного, как урок, Я, в чем была причина ссоры, Пытался вспомнить и не мог.
Как мелочно все было это Перед лицом большой беды, Вот этой каторжной воды, Нас здесь сживающей со света.
Перед лицом того солдата, Что здесь со мной атаки ждет И молча мокрый хлеб жует, Прикрыв полой ствол автомата.
Нет, в эти долгие минуты Я, глядя в небо, не желал Ни обойтись с тобою круто, Ни попрекнуть тем, что я знал.
Ни укорить и ни обидеть, А, ржавый стебель теребя, Я просто видеть, видеть, видеть Хотел тебя, тебя, тебя,
Без ссор, без глупой канители, Что вспомнить стыдно и смешно. А бомбы не спеша летели, Как на замедленном кино...
Все. Даль над серыми полями С утра затянута дождем, Бренча тихонько стременами, Скучают кони под окном.
Сейчас поедем. Коноводы, Собравшись в кучу у крыльца, Устало матерят погоду И курят, курят без конца.
1942, Крым
* * *
Не раз видав, как умирали В боях товарищи мои, Я утверждаю: не витали Над ними образы ничьи.
На небе, средь дымов сраженья, Над полем смерти до сих пор Ни разу женского виденья Нежданно мой не встретил взор.
И в миг кровавого тумана, Когда товарищ умирал, Воздушною рукою раны Ему никто не врачевал.
Когда он с жизнью расставался, Кругом него был воздух пуст И образ нежный не касался Губами холодевших уст.
И если даже с тайной силой Вдали, в предчувствии, в тоске Она в тот миг шептала: «Милый», — На скорбном женском языке,
Он не увидел это слово На милых дрогнувших губах, Все было дымно и багрово В последний миг в его глазах.
Со мной прощаясь на рассвете Перед отъездом, раз и два Ты повтори мне все на свете Неповторимые слова.
Я навсегда возьму с собою Звук слов твоих, вкус губ твоих. Пускай не лгут. На поле боя Ничто мне не напомнит их.
Далекому другу
И этот год ты встретишь без меня. Когда б понять ты до конца сумела, Когда бы знала ты, как я люблю тебя, Ко мне бы ты на крыльях долетела.
Отныне были б мы вдвоем везде, Метель твоим бы голосом мне пела, И отраженьем в ледяной воде Твое лицо бы на меня смотрело.
Когда бы знала ты, как я тебя люблю, Ты б надо мной всю ночь, до пробужденья, Стояла тут, в землянке, где я сплю, Одну себя пуская в сновиденья.
Когда б одною силою любви Мог наши души поселить я рядом, Твоей душе сказать: приди, живи, Бесплотна будь, будь недоступна взглядам,
Но ни на шаг не покидай меня, Лишь мне понятным будь напоминаньем: В костре – неясным трепетом огня, В метели – снега голубым порханьем.
Незримая, смотри, как я пишу Листки своих ночных нелепых писем, Как я слова беспомощно ищу, Как нестерпимо я от них зависим.
Я здесь ни с кем тоской делиться не хочу, Свое ты редко здесь услышишь имя. Но если я молчу – я о тебе молчу, И воздух населен весь лицами твоими.
Они кругом меня, куда ни кинусь я, Все ты в мои глаза глядишь неутомимо. Да, ты бы поняла, как я люблю тебя, Когда б хоть день со мной тут прожила незримо. Но ты и этот год встречаешь без меня...
1943
* * *
Первый снег в окно твоей квартиры Заглянул несмело, как ребенок, А у нас лимоны по две лиры, Красный перец на стенах беленых.
Мы живем на вилле ди Веллина, Трое русских, три недавних друга. По ночам стучатся апельсины В наши окна, если ветер с юга.
На березы вовсе не похожи — Кактусы под окнами маячат, И, как всё кругом, чужая тоже, Женщина по-итальянски плачет.
Пароходы грустно, по-собачьи Лают, сидя на цепи у порта. Продают на улицах рыбачки Осьминога и морского черта.
Юбки матерей не отпуская, Бродят черные, как галки, дети... Никогда не думал, что такая Может быть тоска на белом свете.
1944, Бари
* * *
Вновь тоскую последних три дня Без тебя, мое старое горе. Уж не бог ли, спасая меня, Затянул пеленой это море?
Может, в нашей замешан судьбе, Чтобы снова связать нас на годы, Этот бог для полета к тебе Не дает мне попутной погоды.
Каждым утром рассвет, как слеза, Мне назавтра тебя обещает, Каждой полночью божья гроза С полдороги меня возвращает.
Хорошо, хоть не знает пилот, Что я сам виноват в непогоде, Что вчера был к тебе мой полет Просто богу еще неугоден.
1944, Бари
Летаргия
В детстве быль мне бабка рассказала Об ожившей девушке в гробу, Как она металась и рыдала, Проклиная страшную судьбу,
Как, услышав неземные звуки, Сняв с усопшей тяжкий гнет земли, Выраженье небывалой муки Люди на лице ее прочли.
И в жару, подняв глаза сухие, Мать свою я трепетно просил, Чтоб меня, спася от летаргии, Двадцать дней никто не хоронил. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мы любовь свою сгубили сами, При смерти она, из ночи в ночь Просит пересохшими губами Ей помочь. А чем нам ей помочь?
Завтра отлетит от губ дыханье, А потом, осенним мокрым днем, Горсть земли ей бросив на прощанье, Крест на ней поставим и уйдем.
Ну, а вдруг она, не как другие, Нас навеки бросить не смогла, Вдруг ее не смерть, а летаргия В мертвый мир обманом увела?
Мы уже готовим оправданья, Суетные круглые слова, А она еще в жару страданья Что-то шепчет нам, полужива.
Слушай же ее, пока не поздно, Слышишь ты, как хочет она жить, Как нас молит – трепетно и грозно — Двадцать дней ее не хоронить!
Музыка
1
Я жил над школой музыкальной, По коридорам, подо мной, То скрипки плавно и печально, Как рыбы, плыли под водой, То, словно утром непогожим Дождь, ударявший в желоба, Вопила все одно и то же, Одно и то же все – труба. Потом играли на рояле: До-си! Си-до! Туда-сюда! Как будто чью-то выбивали Из тела душу навсегда.
Когда изобразить я в пьесе захочу Тоску, которая, к несчастью, не подвластна Ни нашему армейскому врачу, Ни женщине, что нас лечить согласна, Ни даже той, что вдалеке от нас, Казалось бы, понять и прилететь могла бы, Ту самую тоску, что третий день сейчас Так властно на меня накладывает лапы, — Моя ремарка будет коротка: Семь нот эпиграфом поставивши вначале, Я просто напишу: «Тоска, Внизу играют на рояле».
Три дня живу в пустом немецком доме, Пишу статью, как будто воз везу, И нету никого со мною, кроме Моей тоски да музыки внизу.
Идут дожди. Затишье. Где-то там Раз в день лениво вспыхнет канонада. Шофер за мною ходит по пятам: – Машина не нужна? – Пока не надо.
Шофер скучает тоже. Там, внизу, Он на рояль накладывает руки И выжимает каждый день слезу Одной и той же песенкой – разлуки.
Он предлагал, по дружбе, – перестать: – Раз грусть берет, так в пол бы постучали... Но эта песня мне сейчас под стать Своей жестокой простотой печали.
Уж, видно, так родились мы на свет, Берет за сердце самое простое. Для человека – университет В минуты эти ничего не стоит.
Он слушает расстроенный рояль И пение попутчика-солдата. Ему себя до слез, ужасно жаль. И кажется, что счастлив был когда-то.
И кажется ему, что он умрет, Что все, как в песне, непременно будет, И пуля прямо в сердце попадет, И верная жена его забудет.
Нет, я не попрошу здесь: «Замолчи! » Здесь власть твоя. Услышь из страшной дали И там сама тихонько постучи, Чтоб здесь играть мне песню перестали.
* * *
Над сном монастыря девичьего Все тихо на сто верст окрест. На высоте полета птичьего Над крышей порыжелый крест.
Монашки ходят, в домотканое Одетые, как век назад, А мне опять, как окаянному, Спешить куда глаза глядят.
С заиндевевшими шоферами Мне к ночи где-то надо быть, Кого-то мучить разговорами, В землянке с кем-то водку пить.
Как я бы рад, сказать по совести, Вдруг ни к кому и никогда, Вдруг, как в старинной скучной повести, Жить как стоячая вода.
Описывать чужие горести, Мечтать, глядеть тебе в глаза. Нельзя, как в дождь на третьей скорости Нельзя нажать на тормоза.
* * *
Да, мы живем, не забывая, Что просто не пришел черед, Что смерть, как чаша круговая, Наш стол обходит круглый год.
Не потому тебя прощаю, Что не умею помнить зла, А потому, что круговая Ко мне все ближе вдоль стола.
* * *
Мы оба с тобою из племени, Где если дружить – так дружить, Где смело прошедшего времени Не терпят в глаголе «любить».
Так лучше представь меня мертвого, Такого, чтоб вспомнить добром, Не осенью сорок четвертого, А где-нибудь в сорок втором.
Где мужество я обнаруживал, Где строго, как юноша, жил, Где, верно, любви я заслуживал И все-таки не заслужил.
Представь себе Север, метельную Полярную ночь на снегу, Представь себе рану смертельную И то, что я встать не могу;
Представь себе это известие В то трудное время мое, Когда еще дальше предместия Не занял я сердце твое,
Когда за горами, за долами Жила ты, другого любя, Когда из огня да и в полымя Меж нами бросало тебя.
Давай с тобой так и условимся: Тогдашний – я умер. Бог с ним. А с нынешним мной – остановимся И заново поговорим.
* * *
В чужой земле и в городе чужом Мы наконец живем почти вдвоем, Без званых и непрошеных гостей, Без телефона, писем и друзей,
Нам с глазу на глаз можно день прожить, И, слава богу, некому звонить. Сороконожкой наша жизнь была, На сорока ногах она ползла.
Как грустно – так куда-нибудь звонок, Как скучно – мигом гости на порог, Как ссора – невеселый звон вина, И легче помириться вполпьяна.
В чужой земле и в городе чужом Мы наконец живем почти вдвоем. Как на заре своей, сегодня вновь Беспомощно идет у нас любовь.
Совсем одна от стула до окна, Как годовалая, идет она. И смотрим мы, ее отец и мать, Готовясь за руки ее поймать.
* * *
До утра перед разлукой Свадьба снилась мне твоя. Паперть... Сон, должно быть, в руку: Ты – невеста. Нищий – я.
Пусть случится все, как снилось, Только в жизни обещай — Выходя, мне, сделай милость, Милостыни не давай.
* * *
Стекло тысячеверстной толщины Разлука вставила в окно твоей квартиры, И я смотрю, как из другого мира, Мне голоса в ней больше не слышны.
Вот ты прошла, присела на окне, Кому-то улыбнулась, встала снова, Сказала что-то... Может, обо мне? А что? Не слышу ничего, ни слова...
Какое невозможное страданье Опять, уехав, быть глухонемым! Но что, как вдруг дана лишь в оправданье На этот раз разлука нам двоим?
Ты помнишь честный вечер объясненья, Когда, казалось, смеем все сказать... И вдруг – стекло. И только губ движенье, И даже стука сердца не слыхать.
* * *
Я в эмигрантский дом попал В сочельник, в рождество. Меня почти никто не знал, Я мало знал кого.
Хозяин дома пригласил Всех, кого мог созвать, — Советский паспорт должен был Он завтра получать.
Сам консул был. И, как ковчег, Трещал японский дом: Хозяин – русский человек, — Последний рубль ребром.
Среди рождественских гостей, Мужчин и старых дам, Наверно, люди всех мастей Со мной сидели там:
Тут был игрок, и спекулянт, И продавец собак, И просто рваный эмигрант, Бедняга из бедняг.
Когда вино раз пять сквозь зал Прошлось вдоль всех столов, Хозяин очень тихо встал И так стоял без слов.
В его руке бокал вина Дрожал. И он дрожал: – Россия, господа... Она... До дна!.. – И зарыдал.
И я поверил вдруг ему, Хотя, в конце концов, Не знал, кто он и почему Покинул край отцов.
Где он скитался тридцать лет, Чем занимался он, И справедливо или нет Он был сейчас прощен?
Нет, я поверил не слезам, — Кто ж не прольет слезы! — А старым выцветшим глазам, Где нет уже грозы,
Но, как обрывки облаков, Грозы последний след, Иных полей, иных снегов Вдруг отразился свет;
Прохлада волжского песка, И долгий крик с баржи, Неумолимая тоска По василькам во ржи.
По песне, петой где-то там, Уже бог весть когда, А все бредущей по пятам В Харбин, в Шанхай, сюда.
Так плакать бы, закрыв лицо, Да не избыть тоски, Как обручальное кольцо, Что уж не снять с руки.
Все было дальше, как всегда, Стук вилок и ножей, И даже слово «господа» Не странно для ушей.
И сам хозяин, как ножом Проткнувший грудь мою, Стал снова просто стариком, Всплакнувшим во хмелю.
Еще кругом был пир горой, Но я сидел в углу, И шла моя душа босой По битому стеклу
К той женщине, что я видал Всегда одну, одну, К той женщине, что покидал Я, как беглец страну,
Что недобра была со мной, Любила ли – бог весть... Но нету родины второй, Одна лишь эта есть.
А может, просто судеб суд Есть меж небес и вод, И там свои законы чтут И свой законов свод.
И на судейском том столе Есть век любить закон Ту женщину, на чьей земле Ты для любви рожден.
И все на той земле не так, То холод, то пурга... За что ж ты любишь, а, земляк, Березы да снега?
А в доме открывался бал; Влетев во все углы, За вальсом вальс уже скакал, Цепляясь за столы.
Давно зарывший свой талант, Наемник за сто иен, Тапер был старый музыкант — Комок из вспухших вен.
Ночь напролет сидел я с ним, Лишь он мне мог помочь, Твоим видением томим Я был всю эту ночь.
Был дом чужой, и зал чужой, Чужой и глупый бал, А он всю ночь сидел со мной И о тебе играл.
И, как изгнанник, слушал я, Упав лицом на стол, И видел дальние края И пограничный столб.
И там, за ним, твое лицо Опять, опять, опять... Как обручальное кольцо, Что уж с руки не снять.
Я знаю, ты меня сама Пыталась удержать, Но покаянного письма Мне не с кем передать.
И, все равно, до стран чужих Твой не дойдет ответ, Я знаю, консулов твоих Тут не было и нет.
Но если б ты смогла понять Отчаянье мое, Не откажись меня принять Вновь в подданство твое.
* * *
Трубка после обеда, Конец трудового дня. Тихая победа Домашнего огня.
Крыши над головою Рук веселых твоих — Над усталой толпою Всех скитаний моих.
Дров ворчанье, Треск сучков, Не обращай вниманья, Я здоров.
Просто я по привычке — Это сильней меня — Смотрю на живые стычки Дерева и огня.
Огонь то летит, как бедствие, То тянется, как лишение, Похожий на путешествие, А может быть, на сражение.
Похожий на чьи-то странствия, На трепет свечи в изгнании, Похожий на партизанские Костры на скалах Испании.
Дров ворчанье, Треск сучков, Не обращай вниманья, Я здоров. Я просто смотрю, как пылают дрова. А впрочем, да, ты права.
Сейчас я не здесь, я где-то У другого огня, У костра. Ну, а если как раз за это Ты и любишь меня. А?
В корреспондентском клубе
Опять в газетах пишут о войне, Опять ругают русских и Россию, И переводчик переводит мне С чужим акцентом их слова чужие.
Шанхайский журналист, прохвост из «Чайна Ньюс», Идет ко мне с бутылкою, наверно, В душе мечтает, что я вдруг напьюсь И что-нибудь скажу о «кознях Коминтерна».
Потом он сам напьется и уйдет. Все как вчера. Терпенье, брат, терпенье! Дождь выступает на стекле, как пот, И стонет паровое отопленье.
Что ж мне сказать тебе, пока сюда Он до меня с бутылкой не добрался? Что я люблю тебя? – Да.
Что тоскую? – Да. Что тщетно я не тосковать старался?
Да. Если женщину уже не ранней страстью Ты держишь спутницей своей души, Не легкостью чудес, а трудной старой властью, Где, чтоб вдвоем навек – все средства хороши, Когда она – не просто ожиданье Чего-то, что еще, быть может, вздор, А всех разлук и встреч чередованье, За жизнь мою любви с войною спор,
Тогда разлука с ней совсем трудна, Платочком ей ты не помашешь с борта, Осколком памяти в груди сидит она, Всегда готовая задеть аорту.
Не выслушать... В рентген не разглядеть... А на чужбине в сердце перебои. Не вынуть – смерть всегда таскать с собою, А вынуть – сразу умереть.
Так сила всей по родине тоски, Соединившись по тебе с тоскою, Вдруг грубо сердце сдавит мне рукою. Но что бы делал я без той руки?
– Хелло! Не помешал вам? Как дела? Что пьем сегодня – виски, ром? – Любое. — Сейчас под стол свалю его со зла, И мы еще договорим с тобою!
Футон
Чтоб ты знала жестокие Наши мучения, Хоть мысленно съезди в Токио Для их изучения.
Живем в японской скворешне, Среди пожарища, Четверо: я, грешный, И три товарища.
На слово нам поверя, Войди в положение: Надпись над нашей дверью — Уже унижение.
Иероглифами три имени, Четвертое – мое, Но так и не знаем именно, Где – чье?
Где вы: Аз, Буки, Веди? Забыли мы обо всем. Живем, как зимой медведи, Лапы сосем.
У каждого есть берлога, Холодная, как вокзал. Вот, не верили в бога — Он нас и наказал.
Но чтобы тепла лишение Не вызвало общий стон, Как половинчатое решение Принят у нас футон.
Футоном называется Японское одеяло, Которое отличается От нашего очень мало.
Просто немножко короче, Примерно наполовину; Закроешь ноги и прочее — Откроешь спину...
А в общем, если по совести Этот вопрос исследовать, — Футон, он вроде повести, Где «продолжение следует».
Конечно, в сравнении с вечностью, Тут не о чем говорить, Но просто, по-человечеству, Хочется поскулить.
Особенно если конечности Мерзнут до бесконечности.
Мы вспомнить на расстоянии Просим жен О нашем существовании, Положенном под футон,
Где тело еще отчасти Согреется как-нибудь, Но у души, к несчастью, Ноги не подогнуть.
1946, Япония
* * *
Как говорят, тебя я разлюбил, И с этим спорить скучно и не надо. Я у тебя пощады не просил, Не буду и у них просить пощады.
Пускай доводят дело до конца По всем статьям, не пожалев усердья, Пусть судят наши грешные сердца, Имея сами только так – предсердья.
1947
* * *
Я схоронил любовь и сам себя обрек Быть памятником ей. Над свежею могилой Сам на себе я вывел восемь строк, Посмертно написав их через силу.
Как в марафонском беге, не дыша, До самого конца любовь их долетела. Но отлетела от любви душа, А тело жить одно не захотело.
Как камень, я стою среди камней, Прося лишь об одном: – Не трогайте руками И посторонних надписей на мне Не делайте... Я все-таки не камень.
1948
* * *
Я не могу писать тебе стихов Ни той, что ты была, ни той, что стала. И, очевидно, этих горьких слов Обоим нам давно уж не хватало.
За все добро – спасибо! Не считал По мелочам, покуда были вместе, Ни сколько взял его, ни сколько дал, Хоть вряд ли задолжал тебе по чести.
А все то зло, что на меня, как груз, Навалено твоей рукою было, Оно мое! Я сам с ним разберусь, Мне жизнь недаром шкуру им дубила.
Упреки поздно на ветер бросать, Не бойся разговоров до рассвета. Я просто разлюбил тебя. И это Мне не дает стихов тебе писать.
1954
Стихи разных лет
Митинг в Канаде
Я вышел на трибуну в зал, Мне зал напоминал войну, А тишина – ту тишину, Что обрывает первый залп. Мы были предупреждены О том, что первых три ряда Нас освистать пришли сюда В знак объявленья нам войны. Я вышел и увидел их, Их в трех рядах, их в двух шагах, Их – злобных, сытых, молодых, В плащах, со жвачками в зубах, В карман – рука, зубов оскал, Подошвы – на ногу нога... Так вот оно, лицо врага! А сзади только черный зал, И я не вижу лиц друзей, Хотя они, наверно, есть, Хотя они, наверно, здесь. Но их ряды – там, где темней, Наверно там, наверно так, Но пусть хоть их глаза горят, Чтоб я их видел, как маяк! За третьим рядом полный мрак, В лицо мне курит первый ряд. Почувствовав почти ожог, Шагнув, я начинаю речь. Ее начало – как прыжок В атаку, чтоб уже не лечь: – Россия, Сталин, Сталинград! — Три первые ряда молчат. Но где-то сзади легкий шум, И, прежде чем пришло на ум, Через молчащие ряды, Вдруг, как обвал, как вал воды, Как сдвинувшаяся гора, Навстречу рушится «ура»! Уж за полночь, и далеко, А митинг все еще идет, И зал встает, и зал поет, И в зале дышится легко. А первых три ряда молчат, Молчат, чтоб не было беды, Молчат, набравши в рот воды, Молчат четвертый час подряд! . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но я конца не рассказал, А он простой: теперь, когда Войной грозят нам, я всегда Припоминаю этот зал. Зал! А не первых три ряда.
Военно-морская база в Майдзуре
Бухта Майдзура. Снег и чайки С неба наискось вылетают, И барашков белые стайки Стайки птиц на себе качают.
Бухта длинная и кривая, Каждый звук в ней долог и гулок; Словно в каменный переулок, Я на лодке в нее вплываю.
Эхо десять раз прогрохочет, Но еще умирать не хочет, Словно долгая жизнь людская Все еще шумит затихая.
А потом тишина такая, Будто слышно с далекой кручи, Как, друг друга под бок толкая, Под водой проплывают тучи.
Небо цвета пепла, а горы Цвета чуть разведенной туши. Надоели чужие споры, Надоели чужие уши.
Надоел лейтенант О’Квисли Из разведывательной службы, Под предлогом солдатской дружбы Выясняющий наши мысли.
|