|
|||
Annotation 3 страница Я отдаю себе отчет, что подобные толкования, выдвинутые без развернутого исторического и лингвистического анализа оригиналов, по современным русским текстам, чаще всего оказываются ошибочными. Меня оправдывает лишь то, что я пытался провести анализ, подобный тому, который делал Булгаков. Надеюсь, мне удалось показать, что внимательное чтение всего Евангелия приводит к важному выводу: прокуратор Иудеи держится в деле Иисуса совершенно нелогично — если не предположить чудесного его обращения по Иоанну. Иначе его поведение психологически необъяснимо. Пилат синоптиков настолько непоследователен, что не может получить статуса реальной личности, а значит, не может и быть предметом литературы. Конфликт между сердцем и долгом, между совестью и трусостью возникает лишь у Иоанновой ипостаси Пилата и лишь при условии, что Пилат поверил в Иисуса. Иуда Искариотский — одно из главных действующих лиц евангельской психологической трагедии. Если остальные апостолы статичны, бездеятельны и в лучшем случае удивляются Иисусовым чудесам, пугаются этих чудес и задают удивительно наивные вопросы, то Иуда действует (естественно, по-разному в разных книгах). [70] Иуда решается на предательство. Он входит в контакт с храмовой полицией, входит активно. Он выбирает подходящий по ситуации момент для ареста учителя, и — что очень важно, — как бы по указанию самого учителя: «И после сего куска вошел в него сатана» (Ин. XIII, 27). Кусок же ему подает сам Иисус! Не удовлетворившись трансцендентными мотивами предательства, Иоанн приводит и психологические. Как мы видели по сцене тайной вечери, Иуда служит казначеем при Иисусе, а несколько раньше Иоанн описывает известную сцену миропомазания (в собственной интерпретации). Мария (сестра Лазаря-воскресшего) драгоценным миром «…помазала ноги Иисуса и отерла волосами своими ноги Его… Тогда… Иуда Симонов Искариот… сказал: Для чего бы не продать это миро за триста динариев и не раздать нищим [71]? Сказал же он это… потому, что был вор. Он имел при себе денежный ящик и носил, что туда опускали» (Ин. ХII, 3–6). (По Матфею и Марку, о продаже мира говорят все ученики хором. ) То есть Иуда аморален во всем. Закончим перечень его злодеяний «поцелуем Иуды», и картина будет полной. Но однотонной — ни одного светлого пятна. Такое пятно вводит Матфей — пожалуй, второй по силе евангелист [72]. У него Иуда после ареста учителя идет в храм и в раскаянии швыряет свои сребреники в святом месте [31], после чего и удавливается. Предательство, несомненно, грозило смертью самому предателю. Роль тайного агента опасна, ибо отступник ненавидим тем сообществом, которое он предает, и презираем теми, кому он продал свои услуги. Но если Иуда был отступником от крошечной секты Иисуса, то и сам Иисус был таковым в отношении громадного уже сообщества — иудаистской церкви. В ее глазах агент-провокатор Иуда, напротив, был официальным героем, хотя и презираемым на личностном уровне. (Такие внутренне противоречивые отношения характерны для крупных организаций. ) Это поддерживало дух Иуды Искариотского, делало его в собственных глазах героем, так что версия насчет возврата денег и самоубийства вызывает сильные сомнения, тем более что она сопровождается ссылкой на библейское пророчество. Евангелия излагают разные варианты исполнения смертного приговора. В двух первых книгах палачами объявлены римляне, в двух вторых — иудеяне. Передача палаческих функций при казни через распятие маловероятна, так как распятие было специфически римским видом казни, особенно позорным — для рабов, гладиаторов, бунтовщиков из низших классов. Напомню, что Иисус специально заботился об исполнении библейского пророчества: «…и к злодеям причтен» (Лк. ХХII, 37), — то есть о крестной смерти. Совершенно очевидно, что возмутителю народа такая казнь была обеспечена, хотя поздние евангелисты пытаются убедить читателя, что их кроткий герой никоим образом не был бы сочтен «злодеем» [73], если бы сам не позаботился об этом. Крестная смерть Иисуса — важнейшая часть христианской доктрины, и, предсказанная, эта смерть выглядит еще более внушительно (см. [6]). Для нашего анализа важно то, что приговор к распятию делает еще более сомнительной версию о заступничестве Пилата. Как верховный и непререкаемый судья, он имел право назначить менее мучительную смерть — любую из обширного набора римской или иудейской практики. Итак, Иисуса ведут на казнь. Синоптики пишут, что крест, орудие казни, нес некий Симон Киринеянин, возвращавшийся с поля и встретивший страшную процессию. По Иоанну, Иисус сам нес свой крест — громоздкое сооружение из вертикального бревна не менее 2, 5 метров длиной и поперечины — не менее 1, 8 метра, общим весом от 30 до 65 килограммов. Один человек, да еще изможденный многочасовыми допросами и побоями, фактически не в состоянии нести подобную тяжесть по весенней дневной жаре, и нести далеко. Очевидно, из-за этого карты-планы Иерусалима, публикуемые в современных изданиях Нового Завета, помешают Голгофу на холме в 300–400 метрах от крепости Антонии, предполагаемой резиденции римского правителя («Голгофа» — «Череп» или «Лысый Череп»). Здесь показательно следующее: никто из своих не предложил помощи — крест великого проповедника нес чужой, случайный человек. Несение креста Иисусом я исключаю из любой попытки реставрации событий. Это была великолепная художественная находка, пронзительная метафора, инициировавшая сотни произведений искусства и многие тысячи менее значительных реминисценций, — но и только. Участие Симона Киринеянина хоть что-то дает для исторического толкования. Он был чужой. Следовательно, ученики Иисуса то ли не осмелились предложить помощь, то ли отсутствовали. Другое соображение: казнь, по-видимому, организовала не храмовая, а римская власть. Ибо схватить первого попавшегося иудея и заставить его выполнять тягостную и гнусную повинность могли только римляне, буйные легионеры, которым Пилат швырнул несчастного галилеянина, как крысу — своре фокстерьеров [74]. По Луке, за Иисусом идет «великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нем». Это после того, как «весь народ» требовал распятия! (См. [51]. ) Другие авторы не говорят прямо о составе процессии, но упоминают присутствовавших при казни: первосвященников, книжников, группу женщин-последовательниц и «многие вместе с ними пришедшие в Иерусалим», сотника (центуриона), стоявшего напротив Иисуса; само собой — воинов. Синоптики пишут о том, что прохожие глумились над распятым Иисусом. У Луки появляется свое, особое противоречие — весь народ, перед казнью плакавший и рыдавший, после казни насмехается над ним вместе с «начальниками»!.. Перед распятием Иисусу предлагают выпить «уксуса, смешанного с желчью; и, отведав, не хотел пить» (Мф. XXVII, 34), или «вино со смирною; но Он не принял» (Мк. XV, 23). Его распинают, и вместе с ним двоих разбойников — [75] одного по правую его руку, другого по левую, что обосновывается ссылкой на Ветхий Завет — о причислении к злодеям. По двум первым книгам, разбойники насмехаются над Иисусом вместе с другими хулителями. По Луке — один насмехается, а второй прямо на кресте просит Иисуса о заступничестве на том свете. Утомительный перечень противоречий приведен здесь не случайно. Разнобой, свидетельствующий о недостоверности описания, позволил Булгакову создать свою версию произошедшего на Лысом Черепе. Это — само собой. Но путаница говорит и о странном факте: многочисленные ученики Иисуса, в том числе Матфей и Иоанн, по-видимому, не присутствовали при казни. Последний факт чрезвычайно важен для понимания булгаковской схемы. Следом за распятием отмечается несколько событий. Солдаты бросают жребий, разыгрывая одежду Иисуса [76]. В шестом часу наступает тьма и продолжается до девятого часа «по всей земле». Иисус спрашивает Бога: «Для чего Ты Меня оставил? » Его поят уксусом из губки, надетой на трость, после чего он, «возгласив громким голосом, сказал [77]: «Отче! в руки Твои предаю дух Мой» (Лк. XXIII, 46). Центурион, стоящий у креста, при виде его смерти обращается в христианство. Иоанн добавляет, что ближе к вечеру иудеяне просили Пилата перебить казнимым голени и снять их с креста — чтобы казнь не продолжалась в субботу. Это исполняют в отношении обоих разбойников. Иисуса находят уже мертвым и, чтобы удостоверить смерть, «один из воинов копьем пронзил Ему ребра». Четвертый евангелист излагает это событие как подтверждение пророчества Захарии: «…воззрят на Того, Которого пронзили» (Ин. XIX, 37). Наступил конец. Для меня самой страшной и трогательной подробностью легенды всегда было одиночество Иисуса в последние часы. Одиночество, к которому он сам себя приговорил, спасая своих последователей. Тело Иисуса испрашивает у прокуратора некий Иосиф из Аримафеи, «знаменитый член совета», богатый человек [78]. «Пилат удивился, что Он уже умер; и призвав сотника, спросил его: давно ли умер? » (Мк. XV, 44). Получив разрешение, Иосиф хоронит Иисуса, обвитого полотном и умащенного, в пещере. Дальше — воскресение Иисуса на третий день, событие мистическое (которого Булгаков, как мы помним, не затрагивает, хотя и намекает на него). На следующий день после казни первосвященники просят Пилата установить стражу у места захоронения, дабы ученики не украли тело. Прокуратор отвечает с неподражаемой отчетливостью [791: «…имеете стражу; пойдите, охраняйте, как знаете» (Мф. XXVII, 65). Трагедия подошла к концу. Слово не спасло Иисуса из Назарета. Но как раз слово, именно то, что сохранило его имя в веках, осталось вне нашего рассмотрения. В пересказ попали только сопутствующие сюжету фрагменты евангельской этики. Между тем у Булгакова и сюжет и ведущая тема суда теснейшим образом связаны с этикой, а точнее, с темой добра и зла. Евангельские этические нормы содержатся в самостоятельном манифесте — Нагорной проповеди (5–7 главы в книге Матфея). Первые же ее стихи энергично и динамически провозглашают высшие эталоны поведения, Добро в максимуме. Блаженными — угодными Богу — людьми объявляются: кроткие; жаждущие правды; милостивые; миротворцы; изгнанные за правду; «нищие духом» — в другом варианте просто «нищие». Затем идут запрещения — очерчивается круг Зла. Запрещаются: проявление гнева; раздоры; прелюбодеяния; клятвы; демонстративная набожность; богатство; роскошь в одежде. Уже эта часть проповеди производит сильное впечатление, ибо в ней последовательно отвергаются престижные ценности, в особенности же — признаки власти. Кротость противопоставляется силе и гневу, нищета — богатству и внешней роскоши, скромность — демонстративной набожности. Этическая схема общества, построенного на власти и силе, оказывается вывернутой наизнанку. Нагорная проповедь значительна именно широтой охвата. Большинство ее нормативов заимствовано из разных книг Ветхого Завета, но в ней фрагменты сошлись в единый кодекс и авторитетом Христа получили ранг вероисповедных правил. Самое существенное, однако же, впереди. Шагом дальше проповедь цитирует ветхозаветное «око за око» и в противовес ему дает правила поведения, которые я назвал бы экстремальными. Это знаменитые слова о «другой щеке», притча о рубашке: «и кто захочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду» и т. д. И немедленно за тем, снова в противопоставлении Ветхому Завету, идет удивительное обобщение: «А Я говорю вам: любите врагов ваших… благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас». Очевидно, эти требования невыполнимы. Скорее всего, они никогда и никем не выполнялись — разве что для демонстративной набожности, которую та же проповедь запрещала. Судя по тексту Евангелий, сам законодатель то и дело отступал от экстремальных требований. Как мне кажется, они были существенным психологическим подспорьем для ранних христиан, среди которых большинство составляли рабы — ненавидимые, обиженные, гонимые люди. А в дальнейшем экстремальные положения приобрели новое назначение и новую ценность. Они ставили перед всеми членами церкви недостижимый этический идеал. Лозунг «любите врагов ваших» послужил тараном, следом за которым в европейскую мораль проникли выполнимые, важнейшие правила общежития, содержащиеся в той же проповеди: «Ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить», «и так во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними…» Этот «закон сопереживания» современная социологическая мысль полагает важнейшим, так как он дает норму отношений внутри любого разумного сообщества, каждой группы людей — от семьи до государства. Его нельзя считать собственным открытием христианства: закон сопереживания можно отыскать во многих этических системах. Но только в Евангелии он стал стержнем единого этического кодекса. Только там он подается не как норма-максимум, а под видом заурядного требования, идущего следом за экстремальными. В наши дни ни один разумный человек не подвергает сомнению ценность Нагорной проповеди. Но по-видимому, сам Иисус понимал свою проповедь не так, как понимаем ее мы, и имел в виду иную общественную пользу. Он провозглашал нравственное совершенство как непременное условие спасения своих адептов от Божьей кары на Страшном суде. В этом, по букве Евангелия [80], и заключалась его мессианская функция. Дамоклов меч небесного наказания — сквозная идея Ветхого Завета, так что Иисус вливал вино своих нормативов в старые мехи. Но лишь отчасти. В отличие от ранних пророков он предрекал, что расплата наступит очень скоро, при жизни его слушателей: «…Не пройдет род сей, как все сие будет» (Мф. XXIV, 34). Таким образом, он призвал своих последователей к кратковременному нравственному усилию. Наградой должно было служить, напротив [81], вечное блаженство («…Царство, уготованное вам от создания мира» (Мф. XXV, 34)). На таких условиях экстремальные требования Нагорной проповеди уже не кажутся невыполнимыми. Однако же, если судить по удельному весу в проповедях, главным стимулом считалось не ожидание награды, а стремление избежать вечной кары, вечного «плача и скрежета зубов». Нравственный императив, казалось бы, имел максимально возможное подкрепление. Но мало и этого. Вечному наказанию должны были предшествовать земные муки [82]: «Ибо восстанет народ на народ, и царство на царство, и будут глады, моры и землетрясения по местам; все же это начало болезней… Горе же беременным и питающим сосцами в те дни!.. Ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала века доныне, и не будет» (Мф. XXIV, 7, 8, 19, 21). Глобальность угрозы, предсказание абсолютного конца реального бытия, очевидно, воспринимались современниками Иисуса как свидетельства достоверности. Примечательно, что главный упор делался на земные кары; потусторонние как бы подразумевались. Вокруг темы Страшного суда строится большая часть проповедей Иисуса. Сама тема делает их двойственными — проповедник мечется от любви к ненависти, от прощения к угрозе. Итак, праведникам назначалось царство горнее, всем же прочим — адское пламя. Можно предполагать, что на социальном фоне Иудеи (и в какой-то степени всей империи) этот синкретический прием был эффективным, и ему новая религия отчасти обязана своими ранними успехами. Но с современной точки зрения земной закон Иисуса представляется внутренне противоречивым и, мягко говоря, несправедливым. Люди угрозами принуждались к доброте, причем на короткое время… И еще одно обстоятельство: на гибель обрекались все, кого не успели ознакомить с новым законом, то есть практически все население мира, кроме крошечного пятачка Палестины и ближних к ней районов. Спастись могли только верующие иудеи, принявшие учение Иисуса, остальным же не могла помочь даже самая высокая нравственность. Смягчающих обстоятельств Судья не признавал и, видимо, не ощущал здесь несправедливости. Маловерам он предрекал: «У неимущего отнимется и то, что имеет». В прагматической идее Страшного суда лежит, по моему мнению, корень основных — если не всех — этических противоречий Евангелия. Императив Суда противоположен императиву Нагорной проповеди, которая велит «возлюбить врага», диктует небывалую терпимость и, по сути дела, запрещает всякий суд. В крайнем случае разрешается людям судить так, как они хотели бы быть судимы [83]. Но себе этот же автор разрешает суд, несомненно неправый с точки зрения большинства подсудимых. Противоречие существенное, и снять его ссылкой на право Бога нельзя, ибо закон, как только что говорилось, земной, и для его провозглашения Бог принял человеческий образ, стал первым среди равных. Противоречие не снимается, таким образом, ни в этическом, ни в теологическом плане. Второй аспект не менее важен для нашего анализа, чем первый, ибо в новелле затронуты оба плана, — поэтому закончим теологическое рассуждение. Приуготовление людей к скорому Суду («Концу света») было главной функцией Бога Сына. Но Страшный суд, абсолютный финал бытия, так и не состоялся… Бог угрожал концом света — но отменил его? Это наводит на разнообразные сомнения, в том числе и на такое: почему всемогущий Вседержитель прибегает к посулам и угрозам? Разве он не способен своей волей сделать людей совершенными [84]? Может быть, он вовсе и не всемогущ? Этот силлогизм я привел не затем, чтобы продемонстрировать атеистические убеждения или навязать их читателю. При анализе рассказа о Пилате я надеюсь показать, что владычные качества Сына Человеческого помещены в центре булгаковской теологии, так же как дилемма суда и прощения — в центре его этики. Теперь — отступление внутри отступления: о булгаковском герое, Иешуа Га-Ноцри. Оно позволит избежать многочисленных отсылок при анализе текста романа. Га-Ноцри неукоснительно выполняет требования Нагорной проповеди, и этим он отличается от властного и временами гневливого Христа. Иешуа кроток, он жаждет правды и подвергается гонениям за «истину». Он до крайности скромен в одежде и поведении, не дает клятв, не ссорится — всех именует «добрыми людьми» — и никак не демонстрирует набожности (тогда как Христос, если подойти к вопросу непредвзято, грешит [85] демонстративной верой). Иешуа стремится выполнять и экстремальные положения: он благотворит Пилату, излечивая его от головной боли, он хотел бы помочь словом палачу Крысобою (с. 444). Наконец, он жалеет предателя Иуду и робко пытается заступиться за него: «У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль» (с. 447). Последний пример особенно показателен, ибо Христос не только проклинает Иуду, но и сам, силой предопределения — то есть своей безграничной властью Бога Сына — подталкивает Иуду к предательству и гибели. Булгаковский герой — фанатик добра, это несомненно. Важно при этом помнить, что максимализм Иешуа происходит непосредственно из максимализма Нагорной проповеди, а не из зыбких и противоречивых правил Нового Завета как целого. Таков сюжет главного источника булгаковской новеллы об Иешуа Га-Ноцри и Понтии Пилате. Надеюсь, в нашем пересказе проявились две несовместимые сюжетные линии: Иисуса-мессии и Иисуса-одиночки. И показано, что обе линии имеют свои логические разрывы. Если принять версию Иисуса-мессии, становится совершенно неправдоподобной роль Пилата, обязанного без малейшего колебания казнить иудейского вождя. Во второй версии имеются объяснения снисходительности Пилата, зато нет объяснений, каким образом Иисус мог дожить до Пилатова суда. Уцелеть в иудаистском центре, среди враждебного населения, Иоаннов Христос мог, только будучи Богом Сыном на деле, — что не укладывается в современное мировоззрение. То есть при современном и притом литературном чтении Евангелий (эти оговорки необходимы) логические разрывы обнаруживаются: у синоптиков — всего лишь в поведении второстепенной фигуры римского правителя, а у четвертого евангелиста — в образе самого Иисуса Христа. Интересно, что исторический анализ приводит в общем-то к аналогичным выводам: синоптические Евангелия складываются в правдоподобную картину — хотя и с оговорками, — а Евангелие от Иоанна не поддается реконструкции в связный рассказ. В подтверждение этой мысли приведу высказывания американского социоисторика Берроуза Даннэма — гипотезу, вносящую минимальные исправления в синоптический сюжет. «Исторический Иисус Христос был вождем вооруженного национального движения. Предательски раскрытое накануне восстания движение было подавлено, а вожди — казнены». О евангелистах: «Эту обработку (исторических сведений. — А. 3. ) они проводили с учетом современной им политической обстановки. Они ставили своей целью заверить римское правительство, что как бы ни вели себя остальные евреи, христиане, во всяком случае, не занимались подрывной деятельностью, и что Иисус Христос не имел в виду, что царство его будет «от мира сего». Они особенно старались убедить в этом власти после совершенно неожиданных гонений на христиан, начатых Нероном в 64 году н. э. Проримский, антиеврейский тон Евангелия достаточно заметен и проявляется наиболее разительно в таких местах повествования, в правдивость которых трудно поверить… Римский наместник в Иудее Понтий Пилат, жестокий угнетатель народа, ведет себя, как гуманный, сочувствующий Иисусу человек, а евреи, наоборот, с воплями требуют его смерти. Нам внушается, что Пилат, обязанный в первую очередь подавлять восстание, был готов, под нажимом евреев, освободить заключенного бунтовщика Варавву, чтобы заменить его Иисусом. Как известно, еврейский народ уже не раз доказывал свою смелость и заслужил у римлян репутацию мятежников. Первые христиане были сектой внутри еврейской синагоги, а первыми христианскими миссионерами — облеченные специальной миссией евреи. И вполне естественно, что римские чиновники смотрели на новое движение как на потенциально подрывное. Поэтому участникам его нужно было отмежеваться от революционных идей, реабилитировать себя в глазах римлян, что, кстати сказать, христианам так никогда и не удалось сделать. Возможно, римляне знали истоки христианского движения лучше, чем мы, и понимали, что цель Иисуса была точно такой же, как и миссия Иоанна Крестителя и Иуды Маккавея до него, т. е. освобождение страны и создание идеального государства»[2]. Остается согласовать одну терминологическую деталь: именуя Иисуса революционером, Даннэм подразумевает, что в те времена вождь массового движения очень часто был и религиозным преобразователем — еретиком с точки зрения ортодоксальной религии. Об этом он и говорит на всем протяжении книги. Кратко излагая и очень сжато обосновывая свою концепцию Христа, Даннэм не успевает разделить евреев «вообще» и евреев — руководителей иудейской церкви. Как я показывал на евангельских примерах, отношение храмового руководства к Иисусу существенно отличается от народного мнения о нем. Если следом за Б. Даннэмом (и некоторыми другими историками) предположить, что Пилат без малейших колебаний казнил Иисуса, то бичевание и солдатские издевательства над Иисусом становятся частью официального приговора. Объясняется и род казни, распятие на кресте, применявшееся только к рабам и «злодеям». Объясняются: приказ о покупке оружия, конспиративные предосторожности перед тайной вечерей и, наконец, сам факт уединенной встречи пасхального праздника. Замечу, что мне эта реконструкция кажется слишком упрощенной, оставляющей вне себя обширные массивы текста. Но как сюжетное построение она привлекательна своей красотой — главным качеством любой гипотезы. Она содержит минимум исходных допущений. Но очевидно, что она не может быть применена к Евангелию от Иоанна, ибо в варианте четвертого евангелиста Иисус действительно не «замышляет против кесаря» и не должен внушать Риму тревогу. Изложив все это, я оказываюсь в двойственном положении. С одной стороны, из изложения явствует, что Михаил Булгаков, выбравший линией своей новеллы развитие Иоанновой истории, отошел от исторической трактовки. С другой стороны, я считаю Булгакова чрезвычайно образованным историком, а его рассказ в основном правдоподобным. Двойственность эта не случайна. Дальше я попытаюсь показать, что Булгаков основал свою работу на иных христологических предпосылках и на ином отношении к Евангелию. Современные ученые — одного из них я только что цитировал — полагают Иисуса Христа исторической личностью. Они довольно единодушно принимают версию мессианской деятельности Христа, в свете чего и трактуют евангельские тексты. Напротив, ученые, работавшие в конце прошлого — начале нашего столетия, не имели в этом вопросе даже намека на единодушие. Серьезнейшие и влиятельные в науке школы считали Иисуса мифической личностью. Булгаков — именно как серьезный историк — должен был в какой-то степени подпасть под их влияние, хотя сам и полагал, что Иисус был реальным лицом. Примерно так я рассуждал, приступая к исследованию. И обнаружил, что Булгаков действительно знал труды гиперкритической школы христологов и взял у них многое, но, кроме того, пользовался и другими, довольно разнообразными источниками. Он использовал конечно же Новый Завет, затем — труды знаменитых историков древности — Флавия, Тацита, Филона Александрийского; Талмуд; историко-христологические исследования нового времени и, наконец — совершенно неожиданно, — религиозный фольклор, традиционные легенды. Все это разумно и логично (кроме разве что применения последней группы источников); удивительно другое — как Булгаков пользовался своими источниками. Например, часть из них он прокламирует, а другую часть оставляет неявной, так что обнаружить ее можно лишь при внимательнейшем чтении. Например, на первых же страницах романа он посчитал нужным перечислить источники, которыми будет пользоваться, выразить свое к ним отношение — и мало того! — отметить, чем это отношение отличается от взглядов господствующей научной школы. Получилось что-то вроде литературного обзора, предшествующего диссертации. Это поразительно и тем, что в художественной прозе ссылки на источники вовсе не приняты; и тем, что библиографическая и научная информация вкладывается в уста двух категорически противостоящих персонажей — атеиста Берлиоза и антипода Бога, сатаны. И тем, что все это причудливо, трюково, замаскированно. Судите сами. Вот что заявляет Берлиоз — персонаж, отчетливо несимпатичный автору: «…Иисуса-то этого, как личности, вовсе не существовало на свете, и что все рассказы о нем — просто выдумки, самый обыкновенный миф… На древних историков, например, на знаменитого Филона Александрийского, на блестяще образованного Иосифа Флавия, никогда ни словом не упоминавших о существовании Иисуса… Что то место в пятнадцатой книге, в главе 44-й знаменитых Тацитовых «Анналов», где говорится о казни Иисуса, — есть не что иное, как позднейшая поддельная вставка» (с. 425, курсив мой. — А. З. ). Еще раз: Булгаков выводит Берлиоза своим идейным врагом, но под этими словами Берлиоза он сам мог бы подписаться — кроме одной детали, кроме подчеркнутой мною фразы — якобы Флавий не упоминал об Иисусе. Дальше я приведу этот параграф из «Иудейских древностей» Флавия, который Булгаков считал тоже «позднейшей поддельной вставкой», но по причинам совершенно иным, чем Берлиоз. По Булгакову, «вставка» искажает образ Иисуса, дает ложное представление о нем. Берлиоз же говорит, что «Иисуса… вовсе не существовало на свете». При этом его слова о Флавии бросаются в глаза каждому, кто читал «Древности» или знает о давней, яростной дискуссии вокруг сообщения Иосифа Флавия об Иисусе. Это намеренный сигнал, метка. Высказывание Тацита тоже спорно — вернее, сомнительно. Великий римский историк мог слышать о Христе от второго-третьего поколения христиан, так что и здесь Булгаков не стал бы спорить с Берлиозом. (Тацитов параграф тоже будет приведен дальше. ) Наконец, Берлиоз и любимец Булгакова Воланд одинаково относятся к центральному источнику, к Евангелиям. Воланд говорит: «…Ровно ничего из того, что написано в евангелиях, не происходило на самом деле никогда, и если мы начнем ссылаться на евангелия, как на исторический источник… — он еще раз усмехнулся, и Берлиоз осекся, потому что буквально то же самое он говорил Бездомному…» (с. 459). Итак, достоверных свидетельств нет, а Евангелия — миф, выдумка, сборник легенд… И объявленное научное расхождение между Булгаковым и Берлиозом — только одно: был Иисус или его не было. Далее я надеюсь показать, что Булгаков не считал свою новеллу о Понтии Пилате попыткой реставрации действительных событий. Он даже не доказывал, что Иисус был. Спор о Христе — только предлог, характерная булгаковская мистификация. Обратимся к источникам, обозначенным Булгаковым, и попытаемся понять, как он сам мог относиться к вопросу, якобы из-за которого затеян рассказ: жил Иисус или нет? Прежде всего Иосиф Флавий, тот его параграф, которого нет по Берлиозу: «Около этого времени жил Иисус, человек мудрый, если его вообще можно назвать человеком. Он совершил изумительные деяния и стал наставником тех людей, которые охотно воспринимали истину. Он привлек к себе многих иудеев и эллинов (т. е. евреев, проживавших в диаспоре. — А. З. ) То был Христос. По настоянию наших (т. е. иудейских. — А. З. ) влиятельных лиц, Пилат приговорил Его к кресту. Но те, кто раньше любили Его, не прекращали этого и теперь. На третий день Он вновь явился им живой, как возвестили о Нем и о многих других Его чудесах боговдохновенные пророки. Поныне еще существуют так называемые христиане, именующие себя таким образом по Его имени»[3] (курсив мой. — А. З. ). Выделенные места действительно не могли быть написаны Флавием. Как фарисей и бывший иудейский священник, он никоим образом не мог признать Иисуса сверхчеловеком и чудотворцем. Не мог писать о его воскресении — хотя бы имел о нем самые достоверные сведения… Текст, содержащий настолько явные несообразности, был почти единодушно признан «позднейшей поддельной вставкой». Гиперкритики так и считали, что Флавий «ни словом не упоминал» об Иисусе. Берлиоз не лгал. Очень любопытна история флавианского параграфа в последующие годы. Она приведена в книге М. М. Кубланова «Возникновение христианства». Еще в 1911 году в Париже тартуским арабистом А. Васильевым была издана рукопись египетского епископа Агапия «История универсалис» — на арабском языке с французским переводом Васильева. Книга мирно лежала на полках, обойденная вниманием христологов. Только в 1971 году С. Пинесом была в Лондоне опубликована работа, в которой параграф Флавия дается по Агапию. «В это время был мудрый человек, которого звали Иисус. Весь его образ жизни был безупречен, и он был известен своей добродетелью, и многие люди среди евреев и других народов стали его учениками. Пилат осудил его на распятие и на смерть. Но те, кто стали его учениками, не отказались от его учения. Они рассказывали, что он им явился через три дня после распятия и что он был тогда живым; таким образом, он был, может быть, мессия, о чудесных деяниях которого возвестили пророки[4]. Сопоставляя оба текста, мы видим, что в редакции Агапия (христианского епископа) все утверждения, неприемлемые для подлинного Флавия, либо отсутствуют, либо даются не от лица рассказчика. Таким образом становится вполне вероятной мысль, которую высказывали и раньше проницательные историки (например, Ренан), о подложности не всего абзаца, но некоторых его частей. Перейдем к Тациту. Вот место из «Анналов», о котором говорит Берлиоз: «Но ни средствами человеческими, ни щедротами принцепса, ни обращением за содействием к божествам невозможно было пресечь бесчестящую его молву, что пожар был устроен по его приказанию. И вот Нерон, чтобы побороть слухи, приискал виноватых и предал изощреннейшим казням тех, кто своими мерзостями навлек на себя всеобщую ненависть и кого толпа называла христианами. Христа, от имени которого происходит это название, казнил при Тиберии прокуратор Понтий Пилат (курсив мой. — А. 3. ); подавленное на время это зловредное суеверие стало вновь прорываться наружу, и не только в Иудее, откуда пошла эта пагуба, но и в Риме, куда отовсюду стекается все наиболее гнусное и постыдное и где оно находит приверженцев. Итак, сначала были схвачены те, кто открыто признавал себя принадлежащими к этой секте, а затем по их указаниям и великое множество прочих, изобличенных не столько в злодейском поджоге, сколько в ненависти к роду людскому»[5]. Дальше идет перечисление разных видов казней. Этот параграф никак нельзя считать интродукцией, внесенной христианскими переписчиками, — он явственно антихристианский. Однако некоторые специалисты считали его поддельным (их и цитирует Берлиоз). Равным образом кажется подлинной и подчеркнутая мною фраза. Другое дело, что Тацит вряд ли мог узнать о казни Иисуса из достоверных источников, например из римских архивов. Вероятнее всего, он пользовался устной информацией, полученной от современников-христиан. (Тацит родился в 56–57 году н. э., свой знаменитый труд создал в начале II века. ) Поэтому историки имели основания не доверять его высказыванию о казни Иисуса при Пилате. Эти два абзаца — из Флавия и из Тацита — содержат практически все историографические сведения об Иисусе Христе, причем Тацит фактически никаких сведений и не дает. Третий упомянутый ученый, богослов и историограф Филон Александрийский (единственный из троих — современник Иисуса), действительно ничего о нем не говорит. Итак, исторические источники дают крайне скудные и малодостоверные сведения об Иисусе Христе. Читатель увидит, что Булгаков в своей работе эти сведения и не использовал. Текст новеллы идет от Флавия очень во многом — только не в том, что относится к Иисусу. Например, в своем параграфе Флавий упоминает о «многих иудеях и эллинах», которых привлек к себе Иисус. Булгаков, напротив, дает понять, что Иисус имел очень мало последователей. Да и выбор линии, всей версии Иисуса-одиночки, свидетельствует о неприятии Булгаковым информации Флавия, содержащей ясный намек на мессианские притязания Иисуса. Другой пример. В «Древностях» есть еще одно упоминание о Христе, менее известное и также отбрасываемое гиперкритиками. «…Он (первосвященник Анан. — А. З. ) собрал синедрион и представил ему Иакова, брата Иисуса, именуемого Христом, равно как нескольких других лиц, обвинил их в нарушении законов и приговорил к побитию камнями. Однако все усерднейшие и лучшие законоведы, бывшие (тогда) в городе, отнеслись к этому постановлению неприязненно… Некоторые из них даже выехали навстречу Альбину… и объяснили ему, что Анан не имел права, помимо его разрешения, созывать синедрион. Альбин разделил их мнение на этот счет и написал Анану гневное письмо с угрозой наказать его»[6]. (Я несколько расширил цитату, чтобы дать дополнительную информацию об отношениях римской власти с синедрионом. Альбин был прокуратором Иудеи в 62–64 годах, при Нероне. ) Этот фрагмент, по-видимому, тоже не признавался Булгаковым за подлинный. Во всяком случае, его Иешуа Га-Ноцри утверждает, что не помнит своих родителей, и подчеркивает, что он — один в мире. Дальше я попытаюсь показать, как и где Булгаков намекает на свое, личное отношение к истории Христа. Но к обозначенным источникам он относится так же, как и Берлиоз. Надо отметить еще одно обстоятельство. Берлиоз цитирует высказывания специалистов «мифологической школы» — ветви гиперкритического направления. А она, ссылаясь на «молчание века» — отсутствие исторической информации о Христе — и равным образом на бесчисленные противоречия, на исторические, географические и прочие ошибки евангелистов, полагала историю Христа некоей суммой иудейских и иных мифов, в том числе египетских, индийских, вавилонских и бог знает каких еще. Недаром же Берлиоз упоминает Озириса, Фаммуза, Мардука и даже — совсем неожиданно — Вицлипуцли (Уицилопотчли в современном написании) — божество индейцев Центральной Америки. Ах, этот Берлиоз! Воланд расправился с ним совершенно в духе пророчества: «уже секира лежит при корнях дерева», но за что? Может быть, вовсе не за христологические воззрения? Проблема эта появится на наших страницах в свое время. Пока же надо вернуться к рассказу о Понтии Пилате, к булгаковскому «евангелию». В какой мере оно исторично? Какие сочинения надо штудировать, чтобы в этом разобраться? Разумеется, Флавия, Тацита, Филона… Сейчас мы прочтем их внимательно и натолкнемся на первый булгаковский перевертыш. Если три древних историка ничего не добавляют к евангельской информации о Христе (а один вообще не говорит о нем), то все трое дают достаточно обширные сведения о Пилате. И других источников информации о нем просто нет. Отметим эту странную антитезу: отрицая Христа, Берлиоз как бы утверждал Пилата…
|
|||
|