Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 1 страница



 Дилогия о Роберте Шенноне, написанная известным английским писателем А. Дж. Кронином, во многом автобиографична. В ней искренне, правдиво, психологически честно и художественно выразительно показана история становления молодого человека, жизненный путь которого начался в серой убогой среде маленького провинциального городка Ливенфорда. В первой части дилогии рассказывается о юных годах Роберта, о его мальчишеских радостях и огорчениях, первых увлечениях, мечтах и житейских бедах.     

       ПРЕДИСЛОВИЕ

       ЧАСТЬ ПЕРВАЯГлава 1Глава 2Глава 3Глава 4Глава 5Глава 6Глава 7Глава 8Глава 9Глава 10Глава 11Глава 12Глава 13Глава 14Глава 15Глава 16Глава 17

       ЧАСТЬ ВТОРАЯГлава 1Глава 2Глава 3Глава 4Глава 5Глава 6Глава 7Глава 8Глава 9Глава 10Глава 11Глава 12

       ЧАСТЬ ТРЕТЬЯГлава 1Глава 2Глава 3Глава 4Глава 5Глава 6Глава 7Глава 8Глава 9Глава 10Глава 11

       notes12345678910111213141516

 

 
  ПРЕДИСЛОВИЕ
 

 Арчибальд Джозеф Кронин (род. в 1896 г. ) известен в СССР по своим книгам «Замок Броуди» (1931), «Звезды смотрят вниз» (1935) и «Цитадель» (1937). В последние два десятилетия им опубликованы новые романы: «Ключи царства» (1941), «Юные годы» (1944), «Путь Шеннона» (1948), «Испанский садовник» (1950), «Превыше всего» (1953) и «Могила крестоносца» (1955). С одним из этих романов — «Юные годы» — познакомится ныне советский читатель. Действие происходит в маленьком шотландском городке Ливенфорде, где развертывались события, описанные Кронином в его первом романе «Замок Броуди», рассказывавшем о мещанстве, о его глупой претензии на ведущую роль в жизни. Замок Броуди — дом ливенфордского шляпочника, построенный им в стиле средневековой крепости, — символизировал его непомерно раздутое тщеславие. Как замок новоявленного феодала, стоял он посреди города, только жил в нем чванливый, расчетливый мещанин, беспощадно помыкавший своими домочадцами. Броуди разорился; замок пришлось продать, но он так и остался неотъемлемой принадлежностью города. Медленно течет между болотистых берегов река Ливен, а на пыльных улочках Ливенфорда, в его аккуратных домиках столь же медленно и однообразно течет жизнь. Так и кажется, что ничто здесь не переменилось со времен Броуди и вот-вот послышится мерное постукивание его палки и где-нибудь из-за угла выплывет его величественная фигура. А дом с двумя пушками перед входом, в котором помещается магистрат, — уж не замок ли это Броуди? Да, тень Броуди витает над Ливенфордом. Прошло не менее двадцати лет со времени падения замка Броуди, а в Ливенфорде мало что переменилось. Все так же точно распределены часы между едой, работой и отдыхом. Все так же, совершив свой воскресный туалет и покончив с утренней трапезой, отправляются местные обыватели в церковь, а праздники проводят в балаганах и кабаках ардфилланской ярмарки. Здесь всё друг о друге знают: кто куда ходит и чем занимается вне дома и в стенах его. Ни один из ливенфордцев не польстился бы на андерсеновский волшебный горшочек, при помощи которого можно узнать, что варится на обед у соседей, — они и без того это знают. Стоит спросить о ком-нибудь — и вам расскажут всю его подноготную: кем был его дедушка и за кого вышла замуж его мамаша. В Ливенфорде всё знают и ничего не забывают. «Ломонд Вью» — дом, в котором прошло детство Роберта Шеннона, героя романа «Юные годы», — живет по законам Ливенфорда. Человека здесь ценят только за его доходы. Вот почему пользуется таким почетом в семье бабушка Лекки: она платит за помещение и стол, у нее свои средства — заводчики братья Маршаллы назначили ей хорошую пенсию за погибшего мужа. Только мистеру Лекки и его матушке подают к обеду скромное лакомство «Ломонд Вью» — прозрачный студень, а все остальные должны довольствоваться скудной порцией овощного рагу с костями, не смея и заикнуться о добавке. Тестю хозяина, дедушке Гау, нечем за себя заплатить. Поэтому его не зовут к общему столу, и он съедает свой обед, состоящий из хлеба с сыром, в своей жалкой прокопченной каморке под крышей. Ходить по дому после возвращения со службы зятя он и то не решается. Да и не великое это удовольствие — лицезреть главу семьи, мистера Лекки, и слушать его пошлые сентенции! Мистер Лекки всю жизнь размышлял только о том, как свести свои потребности до минимума и скопить себе капиталец. Финансовые расчеты заслонили от него все живое. Он не верит людям, не любит их. С огорчением наблюдает он, как быстро поправляется от тяжелой болезни мистер Клегхорн, управляющий водопроводным хозяйством. Если б он отправился к праотцам, Лекки назначили бы на его место и он стал бы получать на несколько фунтов больше. С утра до ночи Лекки одержим одной мыслью: как добиться, чтобы в «Ломонд Вью» поменьше тратили на съестное, поменьше расходовали свечей и даже воды. Он не замечает, чем живут его домашние, ибо каждый из них для него не более чем ежедневный доход или расход в столько-то пенсов. На старике Гау тоже, в конце концов, можно заработать: он, правда, ничего не приносит в дом, но зато его жизнь застрахована на хорошую сумму. Лекки безразлично, какими путями приобретаются деньги — было бы их побольше. Незлой от природы, но снедаемый корыстолюбием, мистер Лекки мучает своих домочадцев и портит им жизнь. Только порвав с отцом, Кейт сумела отстоять свое счастье; только провал Мэрдока на экзамене помешал Лекки сделать из него вопреки его желанию почтового чиновника. Миссис Лекки, которая безропотно исполняет все распоряжения супруга, умирает от истощения и чрезмерной работы. Нелегко выжить в этом затхлом мирке. Сколько жалких мещанских иллюзий надо принять, какими вздорными сказками себя ублажать, чтобы с ним примириться! Бабушка Лекки привыкла жить в Ливенфорде. Ей вполне по вкусу скромная, но зато устойчивая жизнь «Ломонд Вью». Она воспитала себя в постоянной экономии, в суровой требовательности к себе и к своим близким, надеясь со временем получить место в раю — ведь рай представляется ей чем-то вроде пенсии братьев Маршаллов, которую выплачивают за добросовестный труд и приличный образ жизни. Она, как-никак, была матерью мистера Лекки, частью Ливенфорда. Ливенфорд хорош только для тех, кто сумел отказаться от всяких дерзаний или у кого их никогда и не было. Лекки и Гау трудно жить в одном доме. Этот крепкий жизнелюбивый старик с копной огненно-рыжих волос является для тщедушного мистера Лекки живым напоминанием о том, как много пропустил он в жизни. Гау любил хорошее вино, хорошеньких женщин, сытный обед, добрый разговор в компании веселых друзей и главное — вольную волю. И когда ему становилось особенно невмоготу в душных стенах «Ломонд Вью», он бежал прочь, чтобы где-нибудь на берегу реки или в зарослях придорожного кустарника помечтать о настоящей жизни — радостной и счастливой. А мечтать дедушке приходилось слишком часто — долго ли тут потерять ощущение реальности? Да и многого ли она стоит, эта ливенфордская реальность! Вечное служение одной идее — как бы на чем сэкономить, — всеобщее недоверие, подозрительность. Мог ли прожить здесь без своих иллюзий дедушка Гау, вольнодумец и фантазер? Когда ему становилось особенно голодно в доме мистера Лекки, он мародерствовал в окрестности — он так же легко брал, как и давал. Когда его лишили даже денег на табак, он стал участвовать в каких-то нелепых конкурсах, в которых только и можно было выиграть, что набор цветных карандашей да томик душеспасительных проповедей. Когда его обижали близкие и соседи, придумывал живописные истории о том, как он с опасностью для жизни спасал мавританских принцесс, и тешил себя мыслью о всеобщем уважении. Дедушка Гау придумал себе и прошлое и настоящее. Без этого он умер бы в Ливенфорде. Чтобы жить, ему надо было чувствовать себя человеком, а иначе отстоять свои человеческие качества он не умел. Однажды он попытался даже уйти из города, но скоро родственникам пришлось брать его на поруки из ардфилланской тюрьмы. Нет, отряхнуть ливенфордский прах от ног своих не дано беспочвенным фантазерам! Из Ливенфорда уйдет Шеннон. Какая требовалась воля, какая жадность к жизни, чтоб вырваться из Ливенфорда! Шеннону это удалось. Шеннон одержал победу. А ведь взросший на ливенфордской земле, он легко мог стать жалким обывателем вроде мистера Лекки, фантазером и забулдыгой вроде дедушки Гау, мрачным фанатиком вроде дяди Виты или, в лучшем случае, выбиться в честные мастеровые и жить, как работяга Джейми Нигг. С Шенноном не случилось ни того, ни другого, ни третьего. Не стал он и таким, как Адам Лекки. Гордость и надежда отца, Адам крепко усвоил главную заповедь «Ломонд Вью» — побольше прикопить, поменьше потратить. Этот лощеный джентльмен, путешествующий в спальных вагонах и живущий в первоклассных отелях, с виду совсем не похож на своего невзрачного родителя. Но скоро читатель убеждается, что это все тот же Лекки, только с большим размахом. Ведь если Адам хорошо одевается, так это нужно ему для представительства; если он подъезжает к дому на автомобиле, то потому, что нашелся приятель, который согласился его подвезти, и если он путешествует в вагонах первого класса, то лишь за счет компании. Адам отличается поразительным умением всех использовать: он один сумел вытянуть деньги из старика-отца. А деньги ему были нужны большие. Он уже не мог, как старый честный стряпчий Мак-Келлар, вести дело из трех процентов, он мечтал о крупных барышах и не стеснялся никаких афер. Такому хищнику было тесно в Ливенфорде. Как, окруженный подобными людьми, Шеннон не последовал их примеру, как сберег в неприкосновенности свою человеческую индивидуальность? Об этом и написан роман. Писателей девятнадцатого века занимал вопрос о том, откуда берутся плохие люди. Они твердо верили, что мир в целом хорош, что в нем есть простор для лучших человеческих стремлений и чувств и что стоит только устранить источники зла, как восторжествует справедливость. Кронин больше в это не верит. Для него традиционный вопрос английской литературы критического реализма поворачивается своей оборотной стороной — откуда берутся хорошие люди? Шеннон победил потому, что жизнь не только подчиняет себе, но и порождает протест. Ничто не ускользало от внимания мальчика, и ни один урок не пропадал для него даром. Пусть роман написан о мелких житейских обстоятельствах — они давали Шеннону пищу для больших догадок. У Шеннона был трудный путь, полный срывов и приступов отчаянья. Легко ли найти свою дорогу в жизни мальчику, воспитанному в Ливенфорде, мальчику, который все, что он узнал, узнал в Ливенфорде, и все, что он знал, было Ливенфордом? Если маленький мальчик, который готов всем верить, попадает в Ливенфорд, ему приходится от многого страдать. От того, что он приезжий, и от того, что он рыжий, от того, что он католик, и от того, что у него слишком заботливая бабушка. Не всякий папаша в Ливенфорде позволит своему сыну или дочке играть с мальчуганом, чья мать умерла в нищете где-то на чужбине. Зато дразнить его позволяли все. Роби не на кого было надеяться — приходилось защищаться собственными кулаками. Это было первое открытие маленького Шеннона и, пожалуй, самое главное. А затем последовали и другие. У одних мальчиков есть интересные книги и журналы с картинками, а у него, Роберта, только истрепанные учебники, завернутые в бумагу, чтобы подольше служили; ему негде достать такой элегантный костюмчик, какой носит сын мэра Блейра, и приходится ходить в штанишках, сшитых из старой бабушкиной юбки — зеленой в цветочек. Сколько страданий принял маленький Шеннон из-за этой бабушкиной юбки! Как боялся он мастеровых и мальчишек, дразнивших его «ирлашкой» за рыжие волосы и зеленый костюмчик! Каким страхом переполнялось его сердце при одной мысли, что когда-нибудь он встретит на улице мрачного каноника Роша и тот призовет его к ответу — почему он, католик, не соблюдает поста и пропускает воскресную мессу. Много ужасов подстерегает на каждом шагу мальчика в Ливенфорде. А жизнь с каждым днем задавала все больше и больше вопросов. Почему одни люди презирают других только за то, что те итальянцы? Почему не прощают человеку, если кто-то из его родственников ходил по Ливенфорду с шарманкой? Почему в день святого Патрика и в другие праздники благопристойные ливенфордцы, украсившись трилистником, шествуют по городу со знаменами в руках и в исступлении набрасываются на католиков, посмевших в этот день выглянуть на улицу? Разве не могут они жить мирно между собой? Постепенно детские обиды уступили место горьким сомнениям, из которых родилось решение жить иначе, чем живут в Ливенфорде. Шеннон хотел стать врачом, ученым, делать открытия, спасать людей. А Ливенфорд сковывал его по рукам и ногам тяжелыми цепями привычек, условностей и веками укоренившихся предрассудков. Зачем бедному малому, живущему милостью родственников, искать счастья по свету? Найдется ему местечко и в Ливенфорде. Будет счищать ржавчину с болванок на Котельном заводе братьев Маршаллов. Хорошее место. Многие служили. И даже обеспечивали своих родных пенсией — если особенно везло и на голову сваливалась какая-нибудь болванка в тонну весом. Но Шеннону уже открылся другой мир. Вокруг пыльного и дымного Ливенфорда расстилались широкие луга, среди которых упрямо бежали ручейки, а над ними поднимались поросшие лесом горы. И все это жило своей жизнью. Сюда привел Шеннона Гэвин Блейр. Они вместе ловили рыбу, искали птичьи гнезда, собирали редкие папоротники, и Шеннону все сильнее хотелось проникнуть в тайны этого мира, разгадать его внутренние связи. В первой же капле воды под микроскопом он увидел больше жизней, чем в целом Ливенфорде. Шеннон понял: изучать этот мир — достойная человека задача. Теперь у него появилась настоящая цель в жизни. Ее не было у тех, кто его окружал. Протест против Ливенфорда зародился у Шеннона давно. Мальчику представлялось, что вера в католических святых и силу причастия поднимает его над серыми буднями Ливенфорда. Ему хотелось жить духовной жизнью, ибо вокруг него жили корыстью. Но постепенно наука вытеснила религию. Настоящее знание жизни пришло к Шеннону, как всегда это бывает у героев Кронина, вместе со страданием. Казалось, никогда уже не откроются для него двери университета. Под колесами поезда погиб его единственный друг — Гэвин, увлекший его в мир природы. Даже бог, на которого юный Шеннон возлагал такие надежды, не заботился о нем. И Шеннон перестал верить в справедливость того, что вокруг него творилось. Больше он не ждал, что бог заметит его и укажет ему путь. Но как ни трудно было Шеннону, он, привыкший к невзгодам, только крепче стискивал зубы и упрямо шел своей дорогой. Не легко было сбить его с пути — ведь если от дедушки Гау он унаследовал неиссякаемый интерес к жизни и снисходительность к человеку, то от бабушки Лекки к нему перешла придирчивая требовательность к самому себе, стойкость и выносливость многих поколений ее предков, пуритан. Шеннон отстоял себя. Он вырвался из Ливенфорда и занялся любимым делом. Но до конца пути было еще далеко: впереди Шеннона ждало много открытий и не меньше разочарований. Кронин не скрыл их от читателей — он рассказал о них в своей второй книге о Шенноне, вышедшей в свет под названием «Путь Шеннона». Роман «Юные годы» — это история формирования одной личности, которой в большую жизнь придется вступить много позже. Этим и определяются в значительной степени особенности романа. Кронина всегда глубоко интересовала человеческая психология. Но если в его первых романах характер героя выявляется в действии, то теперь — в психологических реакциях на окружающее. Ливенфорд — это своего рода маленький аквариум, в котором давно не меняли воду. Здесь нет никакого движения и не происходит ничего значительного — можно лишь наблюдать через тонкие стенки за его обитателями. Ритм романа таков же, как и ритм жизни, изображенной в нем. Шеннон как бы снят замедленной съемкой и все время крупным планом. Автор ничего не упустил в Шенноне. Он рассказал о нем все, что мог. Но о жизни он рассказал только то, что увидел в ней Шеннон. Чем же объяснить определенное сужение горизонтов в этой книге по сравнению с известными нам тремя романами Кронина? Только ли тем, что в большей части этого произведения действительность изображается через восприятие ребенка? Безусловно, нет. Причина заключается главным образом в том, что Шеннон отстаивает себя как человеческую личность, но не борется против Ливенфорда. Доктор Мэнсон, герой «Цитадели», и Дэвид Фенвик из романа «Звезды смотрят вниз» боролись за то, чтоб после них людям было легче добиться своих прав. Шеннон же никому не прокладывает дороги. Тому, кто пойдет вслед за ним, придется все начинать сначала. И все же роман «Юные годы» завоюет себе широкого читателя. Открыв книгу, трудно оторваться от нее, пока не перевернешь последнюю страницу. Это произведение приковывает к себе внимание не хитро закрученной интригой, а прежде всего глубоким знанием жизни и человека. Кронин безошибочно угадывает, как поведет себя его герой в тех или иных обстоятельствах. Близится конец старика Гау. С трудом сохраняя равновесие и волоча ногу, отправляется он в свежей рубашке и вычищенной шляпе на выставку цветов, где горделиво расхаживает между павильонами во главе семьи. Ему нужны люди, солнце, музыка, яркие краски и всеобщее внимание. Так легче было ему умереть… Молодой Шеннон негодует на дедушку за его интрижку с миссис Босомли. Он уже близок к тому, чтобы высказать старику все свое возмущение. Но ведь это дедушка, который так нежно заботится о нем. Вот и сейчас он пришел к нему с тарелкой вкусного овощного супа, им самим сваренного. И приготовленная фраза замирает на устах Шеннона, он только говорит: «Можно мне еще тарелочку, дедушка? » В этой книге Кронин абсолютно чужд мелодраме, которая заметно присутствовала в его первых романах. В «Юных годах» все просто и естественно, писатель ничего от нас не скрывает и ничего не привносит в жизнь. Он любит Шеннона, но он не умолчит о его дурном поступке или помысле. Ни одна из возникающих коллизий специально не обыграна автором и занимает в романе ровно столько места, сколько заняла бы она в действительности. Природа, к описанию которой Кронин так часто обращается в этом романе, уже не выглядит больше декорацией мелодрамы, призванной подчеркнуть то или другое состояние героя. Она живет собственной жизнью, как и все, о чем нам рассказывает здесь Кронин. Неторопливо ведет автор свое повествование, не пропуская ни одной детали, не боясь говорить о самых обыденных обстоятельствах. И тем не менее роман этот далек от бытописательства, к которому, казалось бы, должна была толкнуть подобная манера. Кронин избежал этой опасности, потому что он глубоко психологичен и его никогда не оставляет желание осмыслить общие законы жизни, пусть даже на небольшом материале. Есть разные книги. Есть книги о том, как человек борется с обществом или прокладывает себе в нем дорогу, утрачивая лучшие качества. Кронин написал о другом. Он написал о том, как в убогой мещанской среде, где со всех сторон наступают обыватели, человек сумел отстоять свое «я». Романисту удалось это, потому что он верит в человека. И хотя мы ждем от Кронина больших книг о большой жизни, мы не можем не оценить по достоинству его честный рассказ о Шенноне, чей путь начался в Ливенфорде. Р. Померанцева.  ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
 

 

  Глава 1
 

 Крепко держась за мамину руку, я вышел из-под мрачных сводов железнодорожного вокзала на залитую солнцем улицу незнакомого городка. Я с готовностью доверился своей новой маме, хотя до сих пор ни разу не видел ее, а ее изнуренное, озабоченное лицо, с выцветшими голубыми глазами, совсем не было похоже на лицо моей покойной мамочки. Никакой особой любви к маме я не почувствовал: даже шоколадка, которую она купила мне у автомата, не расположила меня к ней. Всю дорогу из Уинтона, пока мы медленно тащились в вагоне третьего класса, мама сидела напротив меня; на ней было поношенное серое платье, заколотое большой брошью из дымчатого кварца, тоненькая меховая горжетка и черная шляпа, широкие поля которой ниспадали ей на уши; склонив голову набок, она смотрела в окно, и губы ее шевелились, словно она беззвучно, но весьма оживленно беседовала сама с собой; время от времени она прикладывала к уголку глаз платок, точно хотела смахнуть назойливую муху. Но как только мы вышли из вагона, она постаралась стряхнуть с себя мрачное настроение, улыбнулась и крепче сжала мою руку. — Вот умница: перестал плакать. Ну как, дойдешь пешком до дома? Это не очень далеко. Мне хотелось угодить ей, и я ответил, что, конечно, дойду; поэтому мы не сели в кеб, одиноко поджидавший пассажиров у выхода из вокзала, а направились по главной улице, и мама, пытаясь развлечь меня, показывала мне все достопримечательности, мимо которых мы проходили. Мостовая у меня под ногами то вздымалась, то опускалась, в голове все еще отдавался грохот валов Ирландского моря, а в ушах стоял гул от стука машин на «Вайпере». И все-таки, когда мы подошли к красивому зданию с колоннами из полированного мрамора, стоявшему чуть в стороне от тротуара, позади двух чугунных пушек и флагштока, я услышал, как мама сказала с затаенной гордостью: — Это ливенфордский муниципалитет, Роберт. Мистер Лекки… наш папа… служит тут: он заведует отделом здравоохранения. «Папа, — попытался осмыслить я. — Муж этой мамы… отец моей покойной мамочки». Я устал и еле волочил ноги; мама озабоченно поглядывала на меня. — Какая жалость, что трамваи сегодня не ходят, — сказала она. А я и не предполагал, что так устану; да и напуган я был изрядно. Серый свет сентябрьского дня безжалостно озарял городок, мощенный булыжником и полный всяких незнакомых звуков, совсем не похожих на привычное шуршание машин, пролетавших мимо раскрытых окон нашего домика в Феникс-Кресчент. Из доков доносился громкий перестук молотков, а из труб Котельного завода, на который мама указала мне пальцем в лопнувшей перчатке, вырывались такие страшные языки пламени и пара! На улице перекладывали трамвайные пути. На углах ветер завихрял пыль, она засоряла мои распухшие от слез глаза и забиралась в горло. Вскоре, однако, весь этот шум и грохот остались позади: мы пересекли городской сад, посредине которого поблескивал пруд и возвышалась круглая эстрада для оркестра, и вышли на тихую окраину, казавшуюся маленькой деревушкой, уютно притулившейся у лесистого пригорка. Тут были и деревья, и зеленые поля, несколько допотопных лавчонок и домиков, кузница и возле нее колода, из которой поили лошадей, а совсем неподалеку выстроились новенькие виллы со свежевыкрашенными железными оградами и аккуратными клумбами, и у каждой виллы — высокопарное название вроде «Обитель Эллен» или «Гленэльг», выведенное золотом по цветному стеклу круглого оконца над входом. Дойдя до середины Драмбакской дороги, мы, наконец, остановились у серого двухэтажного домика из песчаника, примыкающего к другому, точно такому же; в окнах его виднелись кремовые тюлевые занавески, а надпись над дверью гласила: «Ломонд Вью». Это был самый невзрачный дом на всей тихой улочке — только двери и окна были облицованы камнем, стены же так и остались неотделанными, что явно свидетельствовало о скудости средств владельца; неприглядность постройки скрашивал палисадник, в котором пышно цвели желтые хризантемы. — Ну, вот мы и пришли, Роберт, — заявила миссис Лекки все тем же прочувствованно-радушным тоном, потеплевшим от сознания, что мы, наконец, прибыли домой. — В ясную погоду отсюда открывается прелестный вид на гору Бен. Хорошо тут у нас: до деревни Драмбак рукой подать. Ливенфорд — старый, прокопченный город, но вокруг чудесные места. Вытри глазки — вот так, миленький, и пойдем в дом. Носовой платок я вытряхнул вместе с печеньем, когда кормил чаек, но глаза я все-таки вытер и послушно вслед за мамой завернул за угол дома; сердце у меня снова заколотилось от страха перед тем неведомым, что ждало меня. В ушах моих еще звучали слова нашей дублинской соседки, миссис Чэпмен; движимая самыми лучшими материнскими чувствами, она неосторожно сказала, целуя меня в то памятное утро на уинтонской пристани, прежде чем навсегда отдать маме: «Что-то будет с тобой дальше, бедненький мой! » Подойдя к двери, мама остановилась: молодой человек лет девятнадцати, стоя на коленях, рыхлил цветочную клумбу; завидев нас, он поднялся, но лопаты из рук не выпустил. Вид у него был сосредоточенный и флегматичный; одутловатые бледные щеки, черные лохматые волосы и большие очки с сильными стеклами, за которыми его близорукие глаза казались совсем крошечными, лишь подчеркивали это впечатление. — Опять ты за свое, Мэрдок! — не удержавшись, с мягкой укоризной воскликнула мама. И, слегка подтолкнув меня вперед, добавила: — Это Роберт. Мэрдок тупо уставился на меня. Позади дома был дворик с аккуратно подстриженным газоном, по одну его сторону — грядка ревеня, по другую — куча ноздреватого серого шлака и золы, спасительного средства от слизняков, а по углам — железные столбики, к которым прикреплялись веревки для сушки белья. Наконец Мэрдок весьма торжественно изрек: — Так, так… Вот он, значит, и прибыл. Мама кивнула — в глазах ее снова появились тревога и печаль; а Мэрдок чуть ли не театральным жестом уже протягивал мне свою широкую мозолистую, заскорузлую от общения с кормилицей-землей руку. — Рад с тобой познакомиться, Роберт. Можешь рассчитывать на меня. — И, поспешно глянув сквозь свои большие очки в сторону мамы, добавил: — Эти астры мне дали в питомнике, мама. Они не стоили мне ни пенса. — Хорошо, мой дорогой, — сказала мама, поворачиваясь и направляясь в дом, — только смотри успей вымыться до папиного прихода. Ты же знаешь, как он сердится, когда застает тебя здесь. — Я уже заканчиваю. Сейчас приду. — И прежде чем снова опуститься на колени, Мэрдок добавил, чтобы умиротворить мать, уже входившую со мной в дом: — Я там поставил для тебя картошку на огонь. Мы прошли через маленький чуланчик и очутились на кухне, которая, судя по обстановке, служила также столовой: в ней стояла неудобная резная мебель из красного дерева, стены были оклеены тиснеными обоями в кубиках, на одной из них неистово и гулко тикали часы. Велев мне сесть, мама вынула из шляпы длинные булавки и, держа их во рту, принялась складывать вуаль. Потом приколола вуаль к шляпе, повесила ее вместе с пальто в нишу, задернутую занавеской, сняла с гвоздика за дверью синий халат, надела его и принялась уверенно сновать по вытершемуся коричневому линолеуму, время от времени ободряя меня ласковым взглядом, а я сидел не шевелясь на краешке мягкого стула у плиты и еле осмеливался дышать в этом чужом для меня доме. — Сегодня будем обедать вечером, дружок: раньше я ничего не успею приготовить. И постарайся не плакать, когда придет папа. Для него ведь это тоже большое горе. А у папы и так уйма забот — шутка ли, занимать такое положение в городе! Кейт — это моя вторая дочка — тоже сейчас придет. Она учительница… Твоя мама, наверно, говорила тебе о ней. — Увидев, что у меня задрожала губа, она поспешно добавила: — О, я прекрасно понимаю, что даже для такого большого мальчика страшновато впервые очутиться среди маминой родни. Но обожди, это еще не все, — пошутила она, стараясь вызвать на моем лице улыбку. — У меня есть старший сын, Адам, он замечательно устроился в Уинтоне в одной страховой компании; он живет отдельно, но навещает нас, как только у него выдается свободная минутка. Потом есть еще папина мама… Сейчас она гостит у своих друзей… но почти по полгода живет с нами. И, наконец, мой папа; он всегда живет с нами — это твой прадедушка по линии Гау. — У меня уже голова шла кругом от этого перечисления незнакомых мне родственников, но мама, слегка улыбнувшись, продолжала: — Знаешь, что я тебе скажу: не у всякого мальчика есть прадедушка. И тот, у кого он есть, может гордиться этим. Для краткости ты, конечно, можешь звать его просто «дедушка». Вот я сейчас приготовлю ему поесть, а ты отнесешь поднос наверх. Поздороваешься с ним, а заодно и мне поможешь. Руки у мамы были проворные, и за это время она не только успела накрыть стол на пять человек, но и достала облупившийся черный японский поднос овальной формы с нарисованной посредине розой, поставила на него занятную чашку из ребристого белого фарфора, полную чая, блюдечко с джемом, сыр и три кусочка хлеба. Эти приготовления удивили меня, и слегка охрипшим голосом я спросил: — А разве дедушка не спускается к столу? Мама явно смутилась. — Нет, дружок, он ест у себя в комнате. — Она взяла со стола поднос и протянула мне. — Донесешь? Вот тут лестница — прямо на второй этаж. Только смотри, будь осторожен, не упади. Держа перед собой поднос, я стал неуверенно взбираться по шатким крутым ступеням незнакомой мне лестницы; посредине ее лежала блестящая дорожка из линолеума. Угасающий свет дня еле проникал сюда через высокое оконце в потолке. На площадке второго этажа, напротив вделанного в стену титана, я увидел две двери. Подергал одну из них — заперта. До другой едва дотронулся — она сразу поддалась. Я вошел в незнакомую, чудную и страшно захламленную комнату. В углу стояла высокая медная кровать с покосившимися шишками; она была еще не прибрана, и пестрое лоскутное одеяло небрежно валялось на ней; ковер из медвежьей шкуры у камина был сбит в кучу; полотенце до полу свешивалось с забрызганного умывальника из красного дерева. Внимание мое привлекли черные мраморные часы, какие можно получить только в подарок, а сам себе никогда не купишь, — они лежали на боку среди всякой всячины, загромождавшей каминную доску, а рядом валялся их разобранный на части механизм. В нос мне ударил тошнотворный запах табачного дыма и пищи — смесь весьма разнородных и трудно определимых ароматов, которые, так сказать, создавали букет этой давно обжитой комнаты. Мой прадедушка в дешевеньком грубошерстном костюме и рваных зеленых ковровых туфлях сидел у заржавевшего камина, весь уйдя в массивное мягкое кресло — не кресло, а развалину, — и уверенно водил пером по большему листу плотной бумаги, лежавшему вместе с переписываемым документом на низеньком столике, покрытом некогда зеленым сукном. По одну руку от старика выстроилась внушительная коллекция палок для гулянья, по другую — длинный ряд глиняных трубок с металлическими чубуками, набитых табаком и готовых к употреблению, возле них — коробочка с полосками газетной бумаги для раскуривания. Прадедушка был широкоплечий старик лет семидесяти, выше среднего роста, румяный, с копной все еще рыжеватых волос, красиво рассыпавшихся по плечам. Когда-то волосы у него были просто рыжие, но с годами они утратили свою пламенеющую яркость и, еще не успев поседеть, приобрели удивительный, при определенном освещении положительно золотой, оттенок. Того же оттенка были буйно курчавившиеся усы и борода деда. Белки его глаз были, правда, все в желтых прожилках, зато зрачки — ясные, а сами глаза — голубые, пронизывающие, не выцветшие, как у мамы, но живые, ярко-голубые (настоящие незабудки! ), чудесные, выразительные глаза. Однако самым примечательным в его лице был нос. Это был крупный нос, крупный, красный и шишковатый; я взирал на него с благоговением, и мне пришло на ум, что он больше всего похож на огромную перезрелую клубнику: и цвет такой же и даже весь в крошечных дырочках, совсем как эта сочная ягода. Казалось, на лице только и есть, что этот примечательный нос, — никогда еще я не видел ничего подобного, никогда. Тут дедушка кончил писать, заложил перо за ухо и медленно повернулся ко мне. При этом сломанные пружины кресла, хотя под них и была подоткнута оберточная бумага, мелодично звякнули, как бы подчеркивая драматизм нашей встречи. Мы молча разглядывали друг друга; я вышел из оцепенения, в которое поверг меня на какой-то миг нос деда, и, представив себе, какую жалкую картину являет собой моя особа: какой я бледный, заплаканный, неописуемо рыжий, в черном костюмчике, купленном в магазине готового платья, один носок спустился, шнурки на ботинках развязаны, — покраснел. Все еще молча дед отодвинул в сторону свои бумаги и немного нервным, но энергичным жестом указал на свободную теперь часть стола, куда я и поставил поднос. Дед начал есть. Торопливо, с величайшим безразличием ел он сыр вперемежку с джемом и все смотрел на меня, опуская взгляд лишь затем, чтобы размочить корку в чае. Потом залпом выпил чай, рукавом обтер бакенбарды, не глядя протянул руку, точно еда была лишь вступлением к курению или чему-то еще более приятному, и закурил трубку. — Значит, ты и есть Роберт Шеннон? — Тон у него был сдержанный, но дружелюбный. — Да, дедушка, — как бы извиняясь, еле выдавил я из себя, не забыв, однако, мамин наказ называть его просто «дедушкой». — Хорошо доехал? — Да, дедушка. — Отличные корабли «Эддер» и «Вайпер»! Мне довелось видеть их у причала, когда я служил в армии. Только у «Эддера» по борту проходит белая полоса — этим они и отличаются друг от друга. А ты умеешь играть в шашки? — Нет, дедушка. Он ободряюще и в то же время слегка снисходительно кивнул. — Ничего, мальчик, со временем научишься, если будешь здесь жить. А насколько я понимаю, ты будешь здесь жить. — Да, дедушка. Миссис Чэпмен сказала, что больше мне некуда деваться. — Жгучее чувство одиночества, волна жалости к самому себе захлестнули меня. Вдруг мне ужасно захотелось, чтобы дедушка посочувствовал мне, нестерпимо захотелось раскрыть ему свою душу, поведать о грозящей мне участи. Знает ли он, что мой отец умер от туберкулеза, ужасной наследственной болезни, уже унесшей в могилу двух его сестер, болезни, с невероятной быстротой сгубившей мою мамочку, болезни, которая, как уверяли, наложила свою печать и на меня?.. Но дедушка, задумчиво попыхивая трубкой, продолжал оглядывать меня с легкой иронической усмешкой и когда заговорил, то совсем о другом. — Тебе восемь лет, да? — Почти восемь, дедушка. Мне очень хотелось, чтобы он считал меня совсем маленьким, но дедушка был неумолим. — Ты уже в таком возрасте, когда мальчик должен уметь постоять за себя… Впрочем, надо признаться, ростом ты не вышел… Ну, а гулять любишь? — Мне не приходилось много гулять, дедушка. Когда мы летом ездили отдыхать в Портраш, я гулял по Дороге гигантов. Но только в одну сторону, а обратно мы возвращались по железной дороге в маленьких вагончиках. — Так я и знал. Ну ничего, мы с тобой совершим несколько прогулок и тогда посмотрим, как на нас подействует добрый шотландский воздух. — Он помолчал немного, как бы впервые обсуждая что-то сам с собой. — Рад, что у тебя мои волосы. Рыжие — в Гау пошел. У твоей бедной мамочки тоже были такие. Больше я уже не мог сдерживать нахлынувшие на меня чувства и почти по привычке дал волю слезам. Прошла всего неделя, как похоронили мамочку, и одно упоминание ее имени вызывало во мне этот рефлекс, а сочувствие, которое все начинали тотчас проявлять, лишь распаляло меня. Однако сейчас ни полногрудая миссис Чэпмен не погладила меня успокаивающе по спине, ни отец Шенли из церкви св. Доминика не стал изливать на меня свои пропахшие нюхательным табаком соболезнования. Я быстро смекнул, что прадедушка не одобряет моих слез, и мне стало ужасно стыдно; я попытался успокоиться, неловко вздохнул и закашлялся. Я все кашлял и кашлял, пока у меня не закололо в боку, так что я вынужден был схватиться за него. Такого кашля у меня еще никогда не было — у отца моего и то редко бывали такие сильные приступы. По правде говоря, я даже преисполнился гордости и, когда кашель прекратился, выжидательно посмотрел на деда. Но он не стал успокаивать меня и вообще не сказал ни слова. Просто достал из кармана пиджака жестяную коробочку, нажал на крышку — она отскочила, и он вынул большую плоскую мятную лепешку, которую в народе называют «дружком». Я думал, что дедушка даст ее мне, а он, к моему изумлению и огорчению, преспокойно положил ее себе в рот. Затем сурово изрек: — Не выношу плакс. А твой слезоточивый механизм, Роберт, видно, расположен у самых глаз. Надо держать себя в руках, мальчик. — Он вынул из-за уха перо и выкатил грудь колесом. — Мне в жизни пришлось преодолеть немало трудностей. И ты думаешь, я сумел бы их осилить, если б согнулся под их бременем? Дедушка уже собрался с глубокомысленным и весьма напыщенным видом произнести на эту тему целую речь, но в эту минуту на первом этаже зазвонил колокольчик. Он запнулся — как мне показалось, с явным разочарованием — и махнул трубкой, чтобы я шел вниз, а сам снова взялся за перо. Я же, забрав пустой поднос, пристыженный, на цыпочках направился к двери.  Глава 2
 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.