|
|||
Часть третья 2 страница– А у вас тут написано, чтоб стучать, вот я и стучу. Сами же просят, а потом ругаются. И верно – на дверях было написано: «Звонок не работает. Просьба стучать». Еще над Поливановыми живет Степа Лубенцов – забияка, враль. Есть еще широкоплечий хмурый парнишка по прозванию Мустафа. Взрослые Мустафу не любят, а Женя с Анютой готовы за него в огонь и воду. Вся эта ребятня сидит на лестничной площадке и подолгу о чем‑ то разговаривает. – О чем они? – сказала Саша однажды. – Уж наверно не о безударных гласных, – ответил Митя. Митя… Он скажет! – Митя, – говорит Леша, – есть у вас в редакции хорошенькие девушки? – Как не быть! – Познакомь. – Помоложе? Постарше? – деловито спрашивает Митя. – Блондинки? Шатенки? – Твое дело познакомить, а уж я сам разберусь. Впрочем, я на тебя полагаюсь. А то все мамины девушки какие‑ то чокнутые. Одна всерьез стала мне объяснять, что есть войны справедливые и несправедливые. Другая ни о чем, кроме тряпок, не говорит. Третья… – Что, – спрашивает Саша, – выборная кампания продолжается? – Я не выбираю, а ищу. Это разные вещи. – Больно деловито ищешь. Неплохо бы для начала влюбиться. Тебе не кажется? Ну, кажется. Но, видно, это не делается по заказу. Леша был у Мити в редакции на октябрьском вечере, танцевал со всеми девушками, все они были милые, но ни у одной из них он не спросил номер телефона. Он водил в кино дочку Марии Ивановны и был в театре с дочкой Голубковых Настей, которую про себя называл «не в красоте счастье». Но оказалось, что ему гораздо интереснее пойти в кино с Катей. Да, с племянницей Катей. Она подросла, и с ней было о чем поговорить. – Леша, – сказала она вчера, – вот смотри, как сказано в книжке: «Не верь тому, что говорят тебе твои глаза, спроси свое сердце, оно скажет правду». Что глаза говорят – я понимаю, а вот что сердце говорит – не понимаю. Я его спрашиваю, спрашиваю, а оно молчит. Объясни мне, как оно разговаривает. – Гм… Ну, как бы тебе сказать… – Может, оно покалывает? – Вот, вот, – обрадовался Леша, – именно покалывает. – И что же это значит, если покалывает? – Вот то‑ то оно и значит… А у Леши сердце не покалывало – ни тогда, когда он сидел в кино с дочкой Марии Ивановны, с той самой дочкой, которая училась в консерватории и сама себе все шила, ни когда шел в театр с Настей – не в красоте счастье… Иногда он с удивлением замечал, что ему нравятся решительно все женщины – и молодые и постарше, и красивые и некрасивые, и черноглазые, и сероглазые. Нравятся – да. Но и только. – Опять Никольский своего парня лупит, – сказала Анисья Матвеевна, приоткрывая дверь на лестничную площадку. – Ну, чего уставились? Раз лупит, значит, за дело. Анюта и Женя стояли молча. Застыв, они слушали, как Никольский отец кричал: – Ты у меня будешь знать, ты у меня узнаешь, как воровать, дрянь ты этакая! – Подумать только, – сказала Анисья Матвеевна, затворяя дверь. – Ворует! Да разве ему дома в чем отказывали? И в кино, и на каток, и мороженое – ни в чем отказу не было. Разбаловали! То из дому убежал, то в карман полез. Пошли вон с кухни! – крикнула Анисья Матвеевна, но дети не шевельнулись. Они стояли, глядя на дверь, словно стараясь увидеть, что творилось там, за другой дверью, на соседней кухне, где пороли Валю Никольского. Валя молчал. Слышен был только голос старшего Никольского и плач Валиной мамы: – Гена, ты его искалечишь! Перестань, прошу тебя! Через несколько дней состоялась порка в верхней квартире, в семье Лубенцовых, там порол не отец, а дедушка и не на кухне, а в комнате. Судя по всему, он бегал за внуком вокруг стола, спотыкался о стулья, ронял их, потому что с потолка у Поливановых посыпалась штукатурка. Потом шум на секунду стих, и тут же сменился ужасным криком Степы Лубенцова: он был не так стоек, как Валя Никольский, и кричал изо всех сил. – Ой‑ ой‑ ой! – слышалось сверху. – Ой‑ ой‑ ой! – Так его, – сказала Анисья Матвеевна, – за воровство только и пороть. Эту дурь надо вытряхивать с малолетства. – Степа тоже воровал? – спросила Саша. – А как же, – ответила Анисья Матвеевна, которая всегда все про всех знала. – За руку схватили: лез в дедов карман. Дед повесил пиджак и думать ничего не думал, а внучок на тебе! – Что за поветрие такое? Валя залез в карман, и Степа тоже. Странно… – сказала Саша, взглянула на Аню и, сама не понимая почему, неожиданно для себя спросила: – Анюта, ты что‑ нибудь знаешь? Склонившись над тетрадкой, Анюта молчала. – Анюта… – повторила Саша. – Ничего мы не знаем, – сказал Женя. – Откуда нам знать? – Ты говоришь не правду, – сказала Саша. Ответа не было. «Что же такое? – думала Саша, глядя на детей. – Живешь с ними душа в душу, тебе кажется, что все о них знаешь, гордишься, что они доверяют тебе, – и вот…» Саша положила руку Анюте на голову. Всегда в ответ на это Анюта поднимала лицо и улыбалась Саше навстречу или терлась щекой о Сашину руку. Если Саша клала ей руку на голову или гладила по щеке, это значило: «ты – моя милая». Или: «давай поговорим». Или: «мне некогда, я ухожу, но я про тебя помню». И Аня всегда отзывалась. А вот сейчас она только ниже нагнула голову, почти легла щекой на тетрадь. А Женя смотрел в угол, крепко стиснув зубы. – Я не буду больше спрашивать, – сказала Саша. – Захотите, скажете сами. Прошла молчаливая, невеселая неделя. Митя был в командировке, дети пропадали во дворе. Часам к шести Анюта приходила и садилась за уроки, а Женя шел прямо домой. Саша ни о чем не спрашивала, Анюта молчала. А Степу Лубенцова пороли каждый Божий день. – Ты скажи мне, кто тебя научил! – неистовствовал дед. – Ой‑ о‑ йой! – вопил в ответ Степа. – Тут не без Мустафы, – сказал Леша, – голову даю на отсечение. Анюта, я никому ничего не скажу, ты мне только ответь: Мустафа? У Ани теперь на все был один ответ: она опускала голову. И ни слова. И вот грянула буря. Поздно вечером, когда дети уже спали, к Поливановым зашла Антонина Алексеевна. – Сашенька, – сказала она, – я молчала до поры до времени, но я думаю, что это неразумно. Дело в том… одним словом… – У вас что‑ нибудь пропало? – спросил Леша. – Месяц назад у Семена Осиповича пропал кошелек. Там ничего особенного не было… мелочь… Рубль, кажется… Не помню… Я, признаться, решила, что он его куда‑ то засунул. Одним словом, не придала значения… Но неделю назад пропала десятка из ящика. Я решила, что ошиблась в счете… Но на другой день… – Я сейчас разбужу Анюту, – сказала Саша. – Нет, – торопливо перебил ее Леша. – Я завтра с ней сам поговорю. – Да вы очумели? – сказала Анисья Матвеевна. – При чем тут девка? Да вы что, без глаз? Это парень, это Женька ваш орудует. Ну, зачем он тут околачивается с утра до ночи? Ну, покормить, ладно, это я понимаю. Поел и иди подобру‑ поздорову. Ты скажи, Александра, зачем ты ту заразу привечаешь? Ты мне скажи, зачем? Не солнышко, всех не обогреешь, мало ли их безотцовских – что ж, всех в дом тащить: ешь, пей, воруй? Нечего девчонку будить. Я завтра этого стервеца сама изловлю и выдеру как сидорову козу. Смотри! Ходить перестал! То с утра до ночи здесь, а то, гляди, нет его. Знает кошка, чье мясо съела! Ах пащенок! Она стояла простоволосая, на пергаментных желтоватых щеках выступил непривычный румянец. – Я очень жалею, – сказала Антонина Алексеевна, – но согласитесь: что же мне делать? У нас никто не бывает, только дети. И пока Анечка ходила одна, никогда ничего такого не было. – Да Женька, Женька это! Неужто непонятно! – закричала Анисья Матвеевна. – Это я! – послышалось с Аниной кровати. Все обернулись. Анюта сидела, свесив с кровати босые ноги. Ситцевая ночная рубаха в голубых цветочках. Тонкая шея. Глаза глядят отчужденно. – Это я взяла деньги! – Ты? Ты взяла? И у кого! – Очумели вы все! – крикнула Анисья Матвеевна. – Не она это, говорят тебе, не она! – Это я, – шепотом повторила Аня. На другой день, выйдя из академии, Леша увидел Женю. Должно быть, он дожидался давно: окоченел в своем пальтишке на рыбьем меху; нос красный, губы синие. А заговорил – зуб на зуб не попадает. – Алексей Константинович, это я взял деньги! – сказал он, не здороваясь. – Анюта врет, это я, честное слово! – Какое у тебя может быть честное слово. Ну, рассуди сам. Как я могу верить человеку, который… – Леша даже остановился, посмотрел на Женю и вдруг сказал: – Вот что, брат, у нас с тобой есть только один выход: поговорить начистоту. Выкладывай все как есть. – Я не могу. Это тайна. – Тогда уходи. Леша ускорил шаг, Женя почти бежал следом. В молчании они дошли до Поливановых, Леша безжалостно шагал через три ступеньки, Женя, изнемогая, едва за ним поспевал. Они вошли. Саши еще не было. Аня лежала, уткнувшись лицом в подушку, Катя сидела рядом на низкой скамеечке – эту скамейку Митя смастерил для Анисьи Матвеевны: старуха ставила на нее ноги, когда садилась вязать. – Анюта! – окликнул Леша. Она не шелохнулась. – Анюта! – повторил Леша. – Женя говорит, что деньги взял он! Анюта тотчас села, отвела со лба прядь светлых волос и, не глядя на Женю, сказала: – Не правда. Это я. – Врет! Она врет! Честное слово, это я! – Я тебе сказал, чтоб ты оставил в покое честное слово. Катерина, уходи, мне надо с ним поговорить. – Чтоб ноги твоей… – крикнула с порога Анисья Матвеевна. Она вошла в пальто, в платке, с готовой бранью на губах. – Анисья Матвеевна, – твердо сказал Леша, – возьмите Катерину и оставьте нас одних. – Я уже большая! – закричала Катя. – Я большая, и я почти все знаю! Только я молчала! – Анисья Матвеевна! – зловеще произнес Леша. Анисья Матвеевна рывком схватила Катю за руку, и дверь за ними захлопнулась. – Выкладывайте все как есть, одну чистую правду. Женя, ну! Это была длинная скорбная повесть. У них во дворе есть тайное общество. Во главе стоит Мустафа. У них все есть – и таинственные условные знаки, и шифрованные письма, и билеты. Женя вытащил из‑ за пазухи изрядно потрепанную, сложенную вдвое картонку. На ней было написано: «Обязуюсь хранить клятву. Обещаю никогда не выдавать товарища. Мое слово – кремень. Моя рука товарищу опора». Но дела членов общества никак не совпадали с высокими словами, написанными на скрижалях. Мустафа давал задание: или задушить кошку, или разбить стекло, да так, чтобы нипочем не узнали – кто. Стащить у отца десятку, чтоб ни одна душа не заметила, а в случае чего стоять твердо, насмерть, и молчать под угрозой любых лишений. Валю Никольского уже застигли на месте преступления попросту, когда он лез в карман отцовского пиджака. Степа! Лубенцов тоже попался. Но Валька держится крепко, молчит упорно. А Степка… Степка не любит, когда его лупят. Девочек в общество не брали. Но Женя головой ручался за Анюту, и летом, когда вернулся Леша и поразил всех мальчишек во дворе своими орденами да еще тем, что, не чинясь, играл с ними в волейбол и чижика, – для Ани сделали исключение. У нее был такой экзамен: подойти к чужой женщине на улице и выругаться. Анюта долго не решалась. Они с Женей часа два околачивались на улице, выбирая, к кому бы подойти. Анюта сразу отмела старушек – старых жалко. Потом мимо них прошла женщина с тяжелой кошелкой в руках – нет, не подойду, она устала, мне ее жалко… Анюта выбрала высокую нарядную женщину, которая вела на ремешке черную таксу. Подошла и сказала: – Вы очень глупая. Женщина остановилась, пристально поглядела на Аню и сказала: – Передай твоей маме, что она плохо тебя воспитывает. «Вы очень глупая…» Леша подозревал, что Мустафа имел в виду не такие вегетарианские слова. Но, видимо, Женя, которому была поручена проверка, решил взглянуть на это сквозь пальцы. Неважно жилось Анюте с тех пор, как она стала членом общества, но она не знала, как быть. Уйти самой, без Жени, казалось ей нечестным. А Женя теперь, пожалуй, тоже ушел бы, но не решался. Он состоял в обществе с конца четвертого класса. А теперь они в шестом: почти два года. Как тут взять да уйти? И вот недавно Мустафа велел ему стащить двадцать рублей у Поливановых. Женя наотрез отказался: – Лучше уйду из общества, а у них брать не буду. – Тогда возьми у слепого. Женя не решился сказать об этом Ане. Он стащил у Семена Осиповича кошелек, там лежал рубль. А потом десятку из ящика и на другой день еще девять рублей, всего двадцать. Отдал Мустафе, а сам стал копить деньги, чтоб тихонько подложить Семену Осиповичу обратно. Он уже скопил двенадцать рублей, они лежат у Семена Осиповича в толстой книге, которая стоит на вертящейся этажерке. Ну, рядом с телефоном. Анюта об этом не знала. Но когда услышала ночной разговор, все сразу поняла и сказала, что деньги взяла она. Вот и все… – Вот и все, вот и все… – бормотал Леша, шагая по комнате. – Тайное общество – это я понимаю, – сказал он, останавливаясь перед Анютой. – Это интересно. Согласен. Но с чего вы взяли, что украсть или выругаться в лицо женщине – так увлекательно? – Нам было не увлекательно, мы хотели выйти из общества, но ведь мы дали слово. – Нет, объясни мне, зачем было душить кошку? Или ругать ни в чем не повинную тетку, нет, объясните? – Мы воспитывали волю. Когда воспитываешь волю, нельзя делать, что хочешь, а надо делать, что нипочем не хочешь. Думаете, весело душить кошку? Она мне чуть глаза не выцарапала. Вот спросите у Александры Константиновны, какой я пришел: весь в крови. – А ты думаешь, мне приятно было слушать, как та женщина сказала: «Передай своей маме, что она очень плохо воспитывает». Я потом плакала и не хотела идти домой, а недавно я сказала Мустафе: «Я очень рада, что вы меня приняли, но воровать я не буду. И никто не должен». А Мустафа ответил: «Когда человек берет тайком, он воспитывает волю. Боится, а берет… Вот его схватили, ругают, лупят, грозятся, а он молчит. Молодогвардейцы таскали у немцев сигары, патроны и консервы». Я говорю: «Но ведь это у немцев! И для дела!.. » А Мустафа отвечает: «А когда нужно будет – не сумеешь, уже учиться некогда будет». – «Так, что же, Сергей Тюленин в мирное время воровал, что ли? » – «Нет, они сразу были герои. А мы должны учиться на героев». Какая мешанина! – думал Леша, глядя на ребят. Какая мешанина у них в голове! В его детстве тоже было тайное общество. Он помнил маленький квадратик из шершавой оберточной бумаги. В правом верхнем углу был выведен черной тушью знак зеро. Они тоже воспитывали волю и лазили по пожарной лестнице на крышу, а на крыше ходили по краю – Леша и сейчас помнит, как в первый раз у него все завертелось перед глазами, он чуть не свалился. И слабость в ногах помнит, и унизительное чувство страха, и еще ужас: Петька Волошин, шедший впереди, неожиданно повернулся к нему – а вдруг угадает, что Леша боится! Но кому из них в голову приходило воспитывать волю, залезая в чужой карман?
Любая другая сестра получила бы выговор за то, что не оказалась на месте, когда больному худо. А Прохоровой все сошло с рук. Почему? Иногда Саше кажется, что Аверин ее попросту боится. Он разговаривает с ней как‑ то осторожно: – Послушаем мнение уважаемой Алевтины Федоровны. Вы опытная сестра, с большим стажем, что вы скажете, Алевтина Федоровна? И его голос звучит искательно. Почему? И чуть ли не каждый день прибавляет Прохоровой уверенности: голос становится громче, шаг – тверже. Те, кто работают с Прохоровой давно, говорят, что прежде она была очень тихая. Она была такая тихая, что даже плевалась – и то лампадным маслом. – И она очень любила начальство. Есть такие счастливые люди – они рождаются с любовью к начальству в душе, – говорит Дмитрий Иванович. – Она даже меня любила за то, что я начальство. Но она быстро поняла, что я недостоин ее любви. И она давно уже плюется не лампадным маслом, а соляной кислотой. И не она одна. Саша Саша… вот это ж есть самое страшное: тихое оподление души человеческой. Тихое, неприметное оподление души. – Души? У Прохоровой есть душа? – Была. У всех поначалу есть душа. Какая‑ никакая, а есть. Ну, довольно о Прохоровой. Что вы невеселы, Саша? – У меня Анюта оказалась членом тайного общества. – Ну да? – Королев смеется. – Тсс… Как бы не проведала Прохорова! Саша, и вы поэтому невеселы? Неужели вы думаете, что бывает легкий рост? Нет, она не думает, что бывает легкий рост. История с Аней не потому не дает ей покоя, что она воображала, будто все у нее пойдет без сучка без задоринки. Но одно она знала: ребята верят ей. Когда она сама была маленькая, мир взрослых ей казался если не враждебным, так глухим. Они ничего не понимали, когда она им рассказывала. На все был один ответ: «Что за глупости! » или: «Перестань, пожалуйста! » Чуть сделаешь что‑ нибудь не так, разговоров не оберешься. Нина Викторовна поучала подолгу и, независимо от проступка, всегда одними и теми же словами: «Как тебе не стыдно! Ты растешь в интеллигентной семье». А отец чаще всего говорил так: «Я тебе покажу, где раки зимуют! » Он не показывал, где зимуют раки, он только грозился. Но отца тоже огорчали Сашины проступки, и поэтому Саша издавна решила его не тревожить. Она не посвящала ни мать, ни отца в свои тайны, и они были так довольны, когда все шло тихо! Когда Аня выкладывала ей, что с ней случалось за день, Саша думала: «Ну вот, она не боится, что я не пойму. Как хорошо! » И она берегла это и никогда не бранила без толку, а главное, ей и вправду было интересно и важно все, что творилось в Анином мире. Так чего же она не углядела? Или – воспитывай не воспитывай, а толку все равно не будет? С тех пор как было обнаружено тайное общество, Сашу чуть не каждый день вызывали на какое‑ нибудь собрание в школе: то на классное собрание, то на собрание школьного родительского комитета, то на заседание педсовета. Чего только она не услышала на этих собраниях! Она услышала, что Мустафа, насаждая ложную таинственность, хотел подменить пионерскую организацию. Что недурно бы заинтересоваться, не стоит ли кто‑ нибудь из взрослых за его спиной? Из нашей школы членом этого общества была только одна шестиклассница Москвина Аня, но, товарищи, нам всем следует задуматься! Давно известно, в жизни темные полосы идут подряд. Одно хорошо: Леша вернулся. А все остальное заскрипело, как несмазанная телега. У Мити тоже худо. На работе. Это, пожалуй, еще серьезнее, чем Анины тайны. А впрочем, кто его знает, что серьезно, а что несерьезно. Недавно Савицкий позвал Митю к себе и сказал: – Вы знаете, как я отношусь к вам, Поливанов. Скажите, это верно, будто вы в одном частном разговоре заявили, что в нашей газете нельзя критиковать никого чином выше управдома? Митя сказал; – Я этого не говорил, но с удовольствием присоединяюсь. В нашей газете ни на кого, кроме управдома и дворника, руку поднять нельзя. – Поливанов, вы не можете попридержать язык? – Могу. – Вот, пожалуйста. А уж если очень приспичит, приходите сюда и выкладывайте мне. – Хорошо. Очень, конечно, хотелось бы знать, какая сволочь… – Оставим это. И вот что я хотел вам сказать. Время трудное, Поливанов. Переходите‑ ка на внештатную. Будем платить вам рублей четыреста, ну, шестьсот, остальное доработаете гонорарами. А из штата уходите. – Почему? – Время трудное, Дмитрий Александрович… Сложное время… А у вас за плечами плен. Я советую вам, как друг, как человек, который… А сейчас Митя в Свердловске. Зачем? Он ей так нужен сейчас. Ей плохо нынче. Аня? Нет, не только Аня, что‑ то еще… Это случилось вдруг, не тревога, тень тревоги, странное ощущение, словно что‑ то ускользает. Он звонил прошлой ночью, и, ложась в постель, Саша все еще слышала – даже не слова, а звук его голоса: счастливый, уверенный. Так что же ее мучает? Аня… Да, Аня и что‑ то еще… – Вы домой? – слышит она голос Королева. – Нет, сегодня я в концерте. – Как всегда – одни? – В консерватории я всегда одна. – Ну идите. И омойтесь, а завтра приходите веселая. Ладно? А вот и Прохорова пришла заступить в ночную смену. Саша сдает ей дежурство, подробно рассказывает обо всех назначениях: камфару Петрушевич, пантопон Федотовой… И под конец, помедлив, говорит раздельно: – А если вы повторите старику Гинзбургу свои подлые слова… – На что вы намекаете? – Если вы повторите свои подлые слова – вы будете иметь дело со мной. – Не угрожайте, пожалуйста! Тоже нашлись – угрожают. Если вам охота слушать сплетни… – Сплетни не сплетни, а только запомните: будет плохо. В министерстве есть человек, который поверит мне, мне, а не вам. Понимаете? Судя по тому, что Прохорова не кричит в ответ, а говорит тихо, почти шепотом, она поверила, что у Саши и впрямь есть в министерстве рука. Вот и ладно. Раз поверила, значит, поостережется. А теперь скорее в метро! Вот и Охотный, вместе с толпой – на площадь. Снег падает пушистыми крупными хлопьями. Саша идет к Манежу, сворачивает на улицу Герцена, и уже у клуба МГУ какой‑ то ошалелый юнец спрашивает: – Нет лишнего билетика? Начало концерта задерживается. Пять минут, десять. И вот наконец выходит пианист. Он кланяется. У него круглое, полудетское лицо, нос в веснушках. Он широкоплеч, приземист, и волосы – рыжие. Люди хлопают, и он садится на стул, привычно откинув фалды фрака. И вот – началось… Рыжий пианист закусил губу, ударяет по клавишам. Он словно вступил в единоборство с роялем. Рыжие вихры его растрепались, круглое, в веснушках лицо больше не кажется юным. Оно трагическое. И ему не стыдно, что лицо его раскрыто, распахнуто настежь и все можно по нему прочесть. Он будто забыл, что есть зал, полный народу, что он не один. Лицо его перекошено, оно некрасиво и странно. И, наедине с этим человеком, прикрыв ладонью глаза, Саша слушает музыку. Что со мной? – думает она. Почему мне так тревожно? Почему мне одиноко? Аня? Митя? Прохорова? И вот она снова на улице. Домой. Она идет быстро. А вдруг вернулся Митя? Это бывает, что он приезжает неожиданно. Тогда он будит детей даже глубокой ночью. И это – славная ночь, с веселым чаем, с долгими разговорами. А когда дети уснут, они останутся вдвоем… Но Мити сегодня нет. Саша идет опустив голову. Откуда это чувство одиночества? Его дальний, неясный звук? От музыки? Нет. Что же это? Саша ускоряет шаг, идет все быстрее, быстрее. В столовой темно, Анисья Матвеевна уже спит. Под дверью в Сашину комнату полоска света. Она входит к себе и видит всех троих на диване: Лешу, Катю и Анюту. Мити нет. – А кто будет спать? – спрашивает Саша. – Леша, почему они не легли? – Мы заговорились, не сердись. Это я виноват. Я им рассказывал, как мы с тобой были маленькие. Кроме того, у Катерины есть важное сообщение. – Мама, у нас завтра родительское собрание. Сначала для всех сразу прочитают доклад про воспитание, а потом родители разойдутся по классам и учителя устроят классное собрание. Велели приходить ровно в семь. – Нет, – сказала Саша, – я не пойду. Я слово «воспитание» больше слышать не хочу. – Из‑ за меня? – печально спросила Анюта. – Мама, вот повестка, ты видишь, тут сказано: «Явка обязательна», ты видишь? Ты пойдешь, ладно? – Нет. По крайней мере на три месяца мне противопоказаны слова: «собрание, заседание, воспитание». От таких слов меня просто кидает в дрожь. – Ладно, – сказал Леша, – не горюй, Катерина, я пойду и послушаю эти слова. На общешкольное родительское собрание Леша опоздал, его задержали в академии. Он пришел сразу на классное. Поднялся на третий этаж, отыскал табличку «второй класс „В“» и открыл дверь. В комнате сидели взрослые, собрание, видимо, уже началось. – Извините, – сказал Леша, быстро прошел в конец класса и с трудом сел за маленькую низкую парту. У стола стояла молодая девушка в черном свитере со светлыми, коротко стриженными волосами. – Так вот о Вале Стрелковой, – сказала она. – У нас не любят Таню Веселкину, берегут. А Валя улучит минуту, когда никого поблизости нет, и дразнит ее. – Как дразнит? – деловито сказал пожилой человек в коричневом поношенном костюме и рубашке без галстука. – Ну как… – сказала учительница и запнулась. – Как, как! Горбуньей и дразнит! – сказала женщина, сидевшая неподалеку от Леши. – Учтем, – сказал человек в коричневом костюме, – учтем и поучим. – Как вы будете ее учить, Владимир Петрович? – спросила учительница. – Выдерем, – деловито ответил Владимир Петрович. – Тогда вы больше ничего от меня про Валю не услышите. Что бы она ни сделала, я вам не скажу. – Но неужели же за такое по головке гладить? – спросила молодая женщина с яркой белой прядью в черных волосах. – Ведь это такая жестокость дразнить ребенка, который… И если сейчас не принять меры, я даже не знаю, что из этой самой Вали вырастет. – И вы думаете, если Валю высечь, она поймет, что дразнить Таню нельзя? – Уж не знаю, что она там поймет, – сказал Владимир Петрович, – а дразниться перестанет. Ее отец был такой же. Я его порол – и вырос человеком. Конечно, девчонок так пороть не станешь, они поделикатнее. Но если она позволяет себе дразниться, я на эту деликатность не посмотрю и выпорю за милую душу. – Простите, – сказал лохматый мужчина в очках. – Я спешу, мне на поезд. Я хотел бы, Татьяна Сергеевна, спросить про свою дочку. – А вы кто? – Я папа Оли Кузнецовой. У нас обычно жена ходила на собрания, но на этот раз пришел я, поскольку она себя плохо чувствует, а Ольга говорила, что явка обязательна и, если никто из нас не явится, придет конец света. Татьяна Сергеевна засмеялась и стала объяснять, что Оля – прекрасная девочка. Сейчас она спросит: «А вы кто? » – подумал Леша. «Я – дядя Кати Поливановой», – скажет он. Нет, это звучит глуповато. Если человек говорит о себе – «я брат, я муж, сын, отец» – это звучит, но «я – дядя» – это смешно. Он приготовился сказать: «Катя Поливанова – моя племянница», но Татьяна Сергеевна ни о чем его не спросила. Леша терпеливо слушал о том, что Тоня Копорулина очень хорошая и способная девочка, что у Нины Волковой хромает устный счет, а Лена Исакова, конечно, умница, но у нее самые грязные тетради во всем классе. Что‑ то есть не правильное в таких собраниях, – думал Леша. Некоторые папы, мамы, дедушки и бабушки сидели спокойно и даже горделиво или же, наоборот, скромно потупясь. Их дочек и внучек хвалили. А другие папы и мамы маялись. Им было неловко, совестно, завидно. Уж лучше бы им поговорить с учительницей наедине. Но ведь и ее надо пожалеть – куда ж ей разговаривать с каждым в отдельности. И только дедушка Вали Стрелковой ничуть не смущался и все время гудел: – Если она позволяет себе такие безобразия, чтоб дразниться, то я уж и не знаю, Татьяна Сергеевна, почему это я должен ее жалеть. Она‑ то своих подружек не жалеет… Потом собрание кончилось, но папы и мамы долго еще осаждали Татьяну Сергеевну. Они пережидали друг друга, подходили поодиночке, говорили вполголоса: – И, понимаете, вижу, что врет. Глаза, понимаете, отводит… И вот я хочу посоветоваться… – долетало до Леши. Когда все ушли, Татьяна Сергеевна посмотрела на него и спросила устало: – А вы чей папа? Застигнутый врасплох, Леша ответил: – Но… Я дядя Кати Поливановой. – А! – сказала она. – Катя ужасно вами хвастается. – Вам Катя не нравится? – спросил Леша. – Напротив. Очень хорошая девочка. Знаете, не дожидаясь, пока дедушка выпорет Валю, она сама ее поколотила. – Вы же против телесных наказании? – Конечно. И я сделала Кате выговор. Но я ее понимаю. Они шли по улице и разговаривали про воспитание. Леша был доволен, что Катя вступилась за горбатую девочку и поколотила Валю Стрелкову. Это было справедливо. – Вообще очень справедливая девчонка, – говорил Леша. – Несколько лет назад я приезжал сюда в отпуск. И пошел с Катей в зоопарк. Никогда не забуду! Катерина прямо упивалась: звери, птицы! И все живые! И обезьяны! Потом пошли мы к рыбам, постояли около аквариумов. А напоследок зашли ко льву. Он был очень большой и сердитый. – Леша вдруг засмеялся. – Наверно, в отличие от Исаковского, ему нужна была Африка. Он ревел, кидался на решетку. И вдруг Катька – ей было года четыре тогда – подскочила к самой клетке и стала кричать ему в ответ. Постойте, что же она кричала? «Никто тебя не боится! », «Перестань сейчас же, кому говорю? », «Ты что, фашист, что ли? » Они долго рычали друг на друга, я ее, знаете, еле уволок. Я уже тогда понял, что у нее в жизни будет много неприятностей. Татьяна Сергеевна засмеялась и спросила: – А потом? – Потом? Потом мы пошли в молочное кафе. Простокваша с булкой тоже произвели на нее огромное впечатление. – Нет, я не про это. А потом вы уехали? Ну конечно, вы же и есть тот самый дядя Леша, который живет в Германии. – Да, я действительно тот самый дядя Леша. А мою старшую племянницу вы знаете? – Анюту? Ну конечно. Она часто приходит к нам в класс. Девочка с таинственным личиком. – С таинственным? – переспросил Леша и умолк. На дворе стоял январь, но уже тянуло весной. Едва уловимо. Влажный воздух, сорвавшаяся с водосточной трубы капля. Еще не капель, та будет в апреле: щедро одна за другой поскачут на мостовую капли, со звоном сорвется наземь сосулька, неторопливо поплывут в чисто вымытом небе легкие облака. А сейчас Леша с Катиной учительницей идут по снежной улице, и снег летит им навстречу, но снег милосердный: не колет, не сечет лицо. Январь, но скоро весна.
|
|||
|