Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ III 8 страница



– Нет, это настолько далеко от истины, что ты разрываешь мне душу. – Он покачал головой. Несмотря на белизну и отсутствие слез, его лицо было совершенным воплощением печали, как картины, написанные его собственными руками. – Я сделал это, потому что они любят тебя, как никто еще тебя не любил, потому что они свободны, а в глубине их благородных сердец кроется глубокое коварство, не дающее им отшатнуться от тебя, такого, какой ты есть. Я сделал это, потому что они выкованы в той же печи, что и я, оба обладают острым умом и силой, способностью выжить. Я сделал это, потому что ее не поработило безумие, а его не поработила бедность и невежество. Я сделал это, потому что они были твоими избранниками, идеально подходили тебе, а я понимал, что сам ты этого не сделаешь, и они в конце концов возненавидят тебя, возненавидят, как ты ненавидел меня за отказ, и ты скорее потеряешь их из‑ за отчуждения и смерти, чем уступишь.

Теперь они твои. Ничто вас не разлучит. И он до краев наполнены моей кровью, древней, могущественной, чтобы стать твоими достойными спутниками, а не бледной тенью твоей души, как Луи.

Вас не разделит барьер создателя и порожденного им вампира, и ты сможешь узнавать тайны их сердец, как они смогут узнавать твои тайны.

 

Мне хотелось в это поверить.

Мне так сильно хотелось в это поверить, что я поднялся и ушел от него, ласково улыбнувшись моему Бенджамину и украдкой поцеловав ее, проходя мимо, я удалился в сад и встал в одиночестве между парой массивных дубов.

Их громовые корни поднимались из земли, образуя холмики из твердого, покрытого волдырями дерева. Я устроился на этом каменистом месте и положил голову на ствол ближнего из двух деревьев.

Его ветви опустились и укрыли меня, как вуаль, чего я хотел добиться от своих личных волос. Стоя в тени я чувствовал себя защищенным, чувствовал, что нахожусь в безопасности. Сердце мое успокоилось, но сердце мое было разбито, и мой рассудок пошатнулся, и мне довольно было заглянуть в открытую дверь, в блистательный яркий свет на моих двух белых вампирских ангелков, чтобы опять заплакать.

Мариус долго стоял в далеком дверном проеме. Он на меня не смотрел. Я взглянув на Пандору, я увидел, что она свернулась, словно старалась защититься от какой‑ то ужасной муки – возможно, всего лишь от нашей ссоры, в другом большом бархатном кресле.

Наконец Мариус собрался и подошел ко мне, думаю, на это ему потребовалось немалое усилие воли. У него на лице внезапно появилось несколько сердитое и даже гордое выражение. Мне было наплевать. Он встал передо мной, но ничего не говорил и, казалось, собрался стойко выслушать все, что я скажу.

– Почему ты не дал им прожить свои жизни? – спросил я. – Не кто‑ нибудь, а ты, что бы ты ни чувствовал по отношению ко мне и к моим недомыслием, почему ты не дал им пользоваться тем, что подарила им природа? Зачем ты вмешался?

Он не ответил, не я и не дал ему такой возможности. Смягчив свой тон, чтобы не беспокоить их, я продолжил.

– В самые темные времена, – сказал я, – меня всегда поддерживали только твои слова. Нет, я не говорю о тех веках, когда я был пленником искаженных вероучений и мрачных заблуждений. Я говорю о том, что было намного позже, после того, как я, подстрекаемый Лестатом, вышел из подземелья, когда я прочел, что написал о тебе Лестат, а потом выслушал тебя своими ушами. Это ты, господин, заставил меня увидеть все, что я мог, в чудесном ярком мире, разворачивающимся вокруг меня так, как я и не представлял себе в той стране или в те времена, в которые я родился.

Я не мог сдерживаться. Я остановился передохнуть и послушать ее музыку, и, осознав, как она прекрасна, жалобна, выразительна и по‑ новому загадочна, я чуть не заплакал. Но я не мог себе этого позволить. Я думал, что мне необходимо сказать намного больше.

– Господин, это ты сказал, что мы движемся вперед в том мире, где отмирают старые религии, суеверные и жестокие. Это ты сказал, что мы живем в эпоху, когда злу больше не отводится необходимого места. Вспомни, господин, ты же сказал Лестату, что никакое вероучение или кодекс не может оправдать наше существование, ибо людям теперь известно, что такое настоящее зло – это голод, нужда, невежество, война, холод. Ты сам так сказал, господин, сказал намного элегантнее и полнее, чем я способен выразить, но именно на этих грандиозных рациональных оснований ты спорил с самой ужасной из нас, ради святости и драгоценной красоты этого естественного мира, мира людей. Это ты отстаивал человеческую душу, утверждая, что она растет как в плане глубины, так и в плане чувства, что люди живут теперь не ради блеска войны, что они познали прекрасные вещи, ранее доступные лишь богачам, а теперь принадлежат всем. Ты сам говорил, что после темных веков кровавых религий появился новый свет, свет разума, этики и неподдельного сострадания, и он не только освещает, но и согревает.

– Прекрати, Арман, замолчи, – сказал он. Он говорил мягко, но строго.

– Я помню эти слова. Я помню каждое из них. Но я больше в это не верю.

Я был потрясен. Я был потрясен монументальной простотой этого отречения. Оно простиралось вне пределов моего воображения, но я достаточно хорошо его знал, чтобы понимать – каждое слово он говорит всерьез. Он спокойно посмотрел на меня.

– Да, когда‑ то я в этом верил. Но, понимаешь, эта вера основывалась не на логике и наблюдениях за человечеством, в чем я себя убедил. Но я заблуждался, и когда я в конце концов это осознал, когда я увидел, что это на самом деле – слепой, отчаянный, нелогичный предрассудок – моя вера внезапно рухнула и разбилась вдребезги.

Арман, я говорил так, потому что считал, что говорю правду. Это было своего рода кредо, кредо разума, кредо эстетики, кредо логики, кредо искушенного римского сенатора, закрывающего глаза на тошнотворную реальность окружающего мира, потому что если бы он признался себе в том, что открывается ему в низости его братьев и сестер, он сошел бы с ума.

Он перевел дух и продолжал, повернувшись спиной к яркой комнате, загораживая юных вампиров от своих обжигающих слов, а я, безусловно, только этого и хотел.

– Я знаю историю, я читал ее, как другие читают Библию, я не мог успокоиться, пока не вытащу на свет все, что когда‑ либо было написано, все, что можно познать, пока не расшифрую кодексы всех культур, оставивших мне полные ложных надежд свидетельства, которые я смогу высмотреть в камне, в земле, в папирусе или в глине.

Но в своем оптимизме я заблуждался, я был невежествен, невежествен, как и все, кого я обвинял в этом, я отказывался окунуться в окружавшие меня кошмары, достигшие в этот век, в этот век разума своего апогея.

Оглянись назад, дитя, если хочешь, если ты собираешься со мной спорить. Оглянись на золотой Киев, знакомый тебе только по песням после того, как бешеные монголы сожгли его соборы и истребили население, как скот, чем они занимались по всей Киевской Руси на протяжении двухсот лет. Оглянись на летопись всей Европы – видишь, повсюду бушуют войны, в Святой Земле, в лесах Франции или Германии, в плодородных землях Англии, да, благословенной Англии, в каждом уголке Азии.

Почему же я так долго занимался самообманом? Разве я не видел те русские степи, те спаленные города? Ведь вся Европа могла пасть под силой Чингиз‑ хана. Подумай о великих английских соборах, превращенных в груды камней самонадеянным королем Генрихом.

Подумай о книгах народа майя, брошенных в огонь испанскими священниками. Инки, ацтеки, ольмеки – все эти народности ушли в небытие…

Цепь кошмаров, кошмар за кошмаром, и так было всегда, и больше притворяться я не могу. Когда я вижу, как миллионы погибают в газовых камерах по прихоти маньяка‑ австрийца, когда я вижу, как истребляют целые африканские племена, забивая целые реки разбухшими трупами, когда я вижу, как бушующий голод охватывает целые страны в век изобилия для обжор, я не могу продолжать верить в эти пошлости.

Не знаю, какое конкретно событие разбило мой самообман. Не знаю, какой конкретно ужас сорвал маску с моей лжи. Были ли это миллионы голодающих на Украине, заключенные в ней по воле их собственного диктатора, или же пришедшие за ними тысячи людей, погибших, когда в небеса над степью извергнулась ядерная отрава, защиты от которой им не предоставило то самое правительство, что заставляло их голодать? Были ли это монастыри благородного Непала, цитадели медитации и милосердия, простоявшие тысячи лет, старше, чем я сам и моя философия, уничтоженные армией алчных, хватких милитаристов, развязавших безжалостную войну с монахами в шафрановых одеждах, бесценные книги, брошенные в огонь, древние колокола, расплавленные, чтобы никогда больше не призывать кротких людей к молитве? А случилось это всего за два десятилетия до этого самого часа, пока народы запада танцевали на дискотеках и лакали коктейли, небрежно сокрушаясь между собой по поводу бедного, несчастного Далай Ламы и переключая телевизионный канал.

Не знаю, что именно – китайцы, японцы, камбоджийцы, евреи, украинцы, поляки, русские, курды, о Господи, этой песне нет конца. У меня не осталось веры, у меня не осталось оптимизма, у меня не осталось твердых убеждений в плане логики и этики. Мне не за что было упрекнуть тебя, когда ты встал на ступенях собора, протягивая руки к своему всезнающему и всемогущему Богу.

Я ничего не знаю, потому что я знаю слишком много, но понимаю очень мало и никогда не пойму. Но и ты, и все, кого я знал, научили меня, что любовь есть необходимость, как дождь необходим цветам и деревьям, как пища – голодным детям, как кровь – голодным хищникам и падальщикам, то есть нам. Нам нужна любовь, и любовь, как ничто другое, может заставить нас забыть и простить любое зверство.

Поэтому я извлек из прославленного, манящего перспективами современного мира с толпами больных и отчаявшихся. Я извлек их оттуда и отдал им единственную силу, которой я обладаю, и сделал я это ради тебя. Я дал им время, время, чтобы, возможно, найти ответ, которого живые смертные могут никогда не узнать.

Вот и все. Я знал, что ты будешь кричать, я знал, что ты будешь страдать, но при этом я знал, что ты примешь их, и, когда все кончится, будешь их любить, я знал, что они тебе отчаянно нужны. Вот ты и воссоединился… со змеем, львом и волком, и они намного выше худших из людей, проявивших себя в эти времена колоссальными чудовищами, они вольны осторожно питаться миром зла.

 

Повисла пауза.

Я долго думал, прежде чем кидаться в речи. Сибель прекратила играть, я знал, что она волнуется за меня, что я нужен ей, я чувствовал, чувствовал сильный толчок ее вампирской души. Придется пойти к ней, и скоро. Но я остановился, чтобы произнести еще несколько слов:

– Тебе следовало бы доверять им, господин, тебе следовало позволить им воспользоваться своим шансом. Что бы ты ни думал о мире, ты должен был дать им время. Это был их мир и их эпоха.

Он покачал головой, как будто разочаровался во мне, немного устало, словно он давно уже разрешил для себя все эти вопросы, возможно, еще до моего вчерашнего появления, казалось, он хочет выкинуть это из головы.

– Арман, ты навсегда останешься моим сыном, – сказал он с великим достоинством. – Все, что есть во мне волшебного и божественного, связано с человеческим, так было всегда.

– Ты должен был дать им возможность прожить свой час. Никакая моя любовь не могла подписать им смертный приговор или допуск к нашему странному, необъяснимому миру. По твоим оценкам, мы, может быть, и не хуже людей, но ты мог бы и сдержать свое слово. Мог бы оставить их в покое.

Достаточно.

К тому же, появился Дэвид. Он принес копию расшифровки, над которой мы работали, но не это его волновало. Он приблизился к нам медленно, явно возвещая о своем присутствии, давая нам возможность замолчать, что мы и сделали.

Я повернулся к нему, не в состоянии сдерживаться.

– Ты знал, что это произойдет? Ты понял, когда это случилось?

– Нет, – торжественно ответил он.

– Спасибо, – сказал я.

– Ты нужен им, твоим детям, – добавил Дэвид. – Мариус может быть создателем, но они всецело твои.

– Знаю, – сказал я. – Я иду. Я сделаю все, что нужно. – Мариус протянул руку и дотронулся до моего плеча. Вдруг я осознал, что его выдержка находится на грани. Когда он заговорил, его голос дрожал и светился от чувства.

Ему ненавистна была буря в его душе, моя печаль лишила его самообладания. Я прекрасно это понимал. Удовлетворения мне это не принесло.

– Ты меня презираешь, возможно, ты прав. Я знал, что ты будешь плакать, но в некотором глубинном смысле я неправильно судил о тебе. Я кое‑ чего в тебе не понял. Может быть, я никогда не понимал.

– Чего же, господин? – ядовито спросил я.

– Ты любил их самоотверженной любовью, – прошептал он. – Все их странные недостатки, дикие пороки не компрометировали их в твоих глазах. Ты любил их, возможно, с большим уважением, чем я… чем я любил тебя. – Он выглядел ужасно потрясенным.

Я мог только кивнуть. Я вовсе не был уверен, что он прав. Моя потребность в них никогда не подвергалась проверке, но я не собирался ему об этом рассказывать.

– Арман, – сказал он, – ты же понимаешь, ты можешь оставаться здесь, сколько хочешь.

– Хорошо, потому что, наверное, придется, – сказал я. – Им здесь нравится, а я устал. Поэтому большое тебе спасибо.

– Еще кое‑ что, – продолжал он, – и я говорю от чистого сердца.

– Что, господин? – спросил я.

Дэвид стал рядом, чему я очень радовался, так как он служил своего рода сдерживающим фактором для моих слез.

– Я искренне не знаю ответа, и спрашиваю тебя со всем смирением, – сказал Мариус. – Увидев покрывало, что ты увидел на самом деле? Нет, я не спрашиваю, был ли то Христос, был ли то Господь, было ли то чудо. Я хочу знать следующее. Там было пропитанное кровью лицо существа, положившего начало религии, виновной в таком количестве насилия, которого не знало ни одно вероисповедание мира. Пожалуйста, не злись на меня, просто объясни. Что ты увидел? Просто потрясающее напоминание о твоих иконах? Или же на самом деле оно действительно было пропитано любовью, а не кровью? Объясни мне. Мне искренне хотелось бы знать, если это не кровь, а любовь.

– Ты задаешь старый и простой вопрос, – сказал я, – а в моем настоящем положении я совсем ничего не знаю. Тебе интересно, как он мог стать моим Господом, учитывая твое описание мира, твои знания Евангелий и заветов, изданных во имя него. Тебе интересно, как я мог поверить во все это, когда ты в это не веришь, я прав?

Он кивнул.

– Да, мне интересно. Потому что я тебя знаю. И знаю, что вера – это как раз то, чем ты просто не обладаешь.

Эти слова меня потрясло. Но я мгновенно понял, что он не ошибся. Я улыбнулся. Внезапно я ощутил прилив трагического волнующего счастья.

– Что ж, я понял, о чем ты говоришь, – сказал я. – И я дам тебе свой ответ. Я увидел Христа. Некий кровавый свет. Личность, человека, силу – я почувствовал, что узнал его. И он не был Господом Богом, Отцом Всемогущим, он не был создателем вселенной и всего мира. Он не был Спасителем, он не был тем, кто явился ради искупления грехов, начертанных в моей душе до моего рождения. Он не был вторым лицом Святой Троицы, он не был теологом, вещающим со Святой горы. Для меня он был не таким. Для других – может быть, но не для меня.

– Так кем же он был, Арман? – спросил Дэвид. – Я записал твою историю, полную чудес и страданий, но я так и не понял. Какова концепция Господа, которую ты вкладываешь в это слово?

– Господь, – повторил я. – Это не то, что ты думаешь. Это произносится с интимностью, с теплотой. Это тайное, священное имя. Господь. – Я сделал паузу, а потом продолжил:

– Да, он – Господь, но лишь потому, что он является символом понятия бесконечно более доступного, бесконечно более значительного, чем правитель, король или властелин.

Я снова заколебался, подыскивая подходящие слова, раз уж они вели себя так искренне.

– Он был… моим братом, – сказал я. – Да. Вот кем он был, моим братом, символом всех братьев, и поэтому в его основе лежит только любовь. Вы относитесь к этому с презрением. Вы смотрите на меня с неодобрением. Но вам не постичь сложность того, кем он является на самом деле. Это легко почувствовать, но нелегко увидеть. Он был таким же человеком, как я. И, может быть, для многих из нас, для миллионов, другого понятия просто не существовало! Все мы – чьи‑ то сыновья и дочери, и он был чьим‑ то сыном. Он был человеком, неважно, Богом или нет, он страдал и считал, что делает это ради того, что казалось ему чистым, универсальным добром. И тем самым его кровь могла быть и моей кровью. Ведь иначе и быть не может. И, может быть, для тех, кто мыслит, как я, в этом и заключается источник его величия. Ты сказал, что я не обладаю верой. Не обладаю. Верой в титулы, в легенды, в иерархии, созданные такими же людьми, как мы. Сам он не определял иерархию, нет. Он сам и был сутью. В нем я увидел величие по очень простым причинам! Его существо состояло из плоти и крови! Оно может быть и хлебом с вином, чтобы накормить целую землю. Вам этого не понять. Не получится. В вашем поле зрения плавает слишком много лжи о нем. Я видел его до того, как услышал о нем все эти истории. Я видел его, глядя на иконы в своем доме, видел, когда рисовал его, тогда я даже не знал всех его имен. Я не могу не думать о нем. Никогда не мог. И никогда не смогу.

Больше мне сказать было нечего.

Они очень удивились, но отнеслись к моим словам без особенного уважения, скорее всего, воспринимая неправильно каждое слово, откуда мне было знать? В любом случае, что бы они ни чувствовали, это не имело абсолютно никакого значения. Ничего хорошего в том, что они задали мне свои вопросы, что я так старался раскрыть им свою истину, не было. Мысленно я видел старую икону, ту, что мать принесла мне в снегу. Воплощение. Их философия такого не объяснит. Я задумался. Может быть, весь ужас моей жизни сводился к тому, что, что бы я ни делал, куда бы я ни шел, я всегда понимал. Воплощение. Кровавый свет.

Мне хотелось, чтобы теперь они оставили меня в покое.

Меня ждала Сибель, что намного важнее, и я пошел заключить ее в объятья.

Много часов проговорили мы, Сибель, Бенджи и я, под конец и Пандора, ужасно расстроенная, но ни словом не давая этого понять, пришла к нам, чтобы поддержать легкомысленную, веселую беседу. К нам присоединился Мариус, а потом и Дэвид.

Мы собрались в круг на траве, под звездами. Ради молодежи я изобразил самое храброе лицо, и мы заговорили о прекрасных вещах, о местах, куда мы отправимся, о чудесах, увиденных Мариусом и Пандорой, а периодически пускались спорить о всяких пустяках.

Часа за два до рассвета мы разошлись, Сибель забралась глубоко в сад и с величайшим вниманием рассматривала по очереди каждый цветок. Бенджи обнаружил, что может читать со сверхъестественной скоростью, и переворачивал библиотеку вверх дном, чем произвел на всех большое впечатление.

Дэвид, устроившись за письменным столом Мариуса, исправлял опечатки и сокращения в расшифровке, усердно редактируя копию, сделанную им для меня в спешке.

Мы с Мариусом сидели совсем рядом, плечом к плечу, прислонившись к тому самому дубу. Мы не разговаривали. Мы наблюдали за окружающим, может быть, слушали одну и ту же песнь ночи. Я хотел, чтобы Сибель еще поиграла. Я не помнил, чтобы она так долго не играла, и мне ужасно хотелось послушать, как она заново сыграет сонату.

Первым необычный звук услышал Мариус, он встревожено выпрямился, но передумал и опять прислонился к стволу рядом со мной.

– Что случилось? – спросил я.

– Просто какой‑ то шум. Я не смог… не смог его определить, – сказал он и прислонился ко мне плечом, как раньше.

Практически одновременно Дэвид оторвал взгляд от работы. Появилась Пандора – она медленно, но настороженно двигалась к одной из освещенных дверей.

Теперь и я расслышал тот звук. И Сибель, поскольку она тоже взглянула по направлению к воротам сада. Даже Бенджи в результате соблаговолил его заметить, он уронил книгу на середине фразы и зашагал, сурово нахмурившись, к двери, чтобы оценить ситуацию и взять ее под контроль.

Сначала мне показалось, что меня подводит зрение, но очень быстро я опознал фигуру, возникшую за воротами, открывшимися и тихо закрывшиеся за ее жесткой, неловкой рукой.

При приближении он хромал, или, скорее, напоминал жертву усталости и отсутствия практики в простом действии ходьбы; он вышел на свет, падавший у наших ног на траву. Я был потрясен. О его намерениях никто не подозревал. Никто не двигался. Это был Лестат, в лохмотьях, грязный, как на полу молельни. Насколько я мог судить, от его головы не исходила ни одна мысль, а глаза казались мутными, полными изнурительного удивления. Он встал перед нами, глядя перед собой, и когда я поднялся на ноги, вскарабкался, чтобы его обнять, он приблизился ко мне и зашептал мне на ухо.

Он говорил неверным, слабым от отсутствия практики голосом, очень тихо, и его дыхание касалось моей кожи.

– Сибель, – сказал он.

– Да, Лестат, что, что – Сибель, скажи мне. – Я сжал его руки так крепко и любяще, как только смог.

– Сибель, – повторил он. – Как ты думаешь, если ты ее попросишь, она не сыграет мне сонату? «Апассионату»?

Я отодвинулся и заглянул в его неясные, сонные голубые глаза.

– О да, – сказал я, едва дыша от возбуждения и нахлынувшего чувства. – Лестат, я уверен, что сыграет. Сибель!

Она уже повернулась. Она в изумлении следила, как он медленно пересек лужайку и вошел в дом. Пандора отошла, уступая ему дорогу, и мы в почтительном молчании наблюдали, как он садится у рояля, спиной к правой передней ножке, подтягивает повыше колени и устало кладет голову на скрещенные руки. Он закрыл глаза.

– Сибель, – попросил я, – ты ему не сыграешь? «Апассионату», еще раз, пожалуйста, если можно.

И, конечно, она заиграла.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.