|
|||
ЧАСТЬ III 6 страницаЧерез несколько ночей разговоров я убедился, что могу дать ему такое же превосходное образование, как то, что дал мне Мариус, и что в результате он должен получить возможность выбрать любой университет, профессию или любительское занятие умственной природы. Я не раскрывал свои карты. Но к концу недели я мечтал, чтобы он попал в частную школу, откуда он выйдет завоевателем общественности американского восточного побережья, в синей куртке с золотыми пуговицами. Я люблю его до такой степени, что разорвал бы на части любого, кто прикоснулся бы к нему хоть пальцем. Но с Сибель нас связывает симпатия, которая иногда не посещает как смертных, так и бессмертных на протяжении всей жизни. Я понимаю Сибель. Я ее знаю. Я понял ее в тот момент, когда впервые услышал ее игру, понимаю и сейчас, и если бы она не находилась под защитой Мариуса, я бы сейчас с тобой не разговаривал. На протяжении всей жизни С Сибель я никогда с ней не расстанусь, и дам ей все, о чем она ни попросит. Когда Сибель умрет, а это неизбежно, я испытаю невыразимую боль. Но это придется перенести. В этом вопросе у меня нет выбора. Я уже не тот, кем был, когда увидел покрывало Вероники, когда вышел на солнце. Я другой, и этот другой беспредельно и окончательно полюбил Сибель и Бенджамина, и отступать мне нельзя. Конечно, я прекрасно сознаю, что я питаюсь этой любовью; став счастливее, чем когда‑ либо прежде за всю свою бессмертную жизнь, я набрался сил от этих спутников. Эта ситуация слишком идеальна, чтобы считать ее не чистой случайностью, а чем‑ то иным. Сибель не безумна. Это чрезвычайно далеко от истины, и я воображаю, что прекрасно ее понимаю. С того момента, когда она впервые прикоснулась руками к роялю, остальное ей стало не нужно. И ее «карьера», так благородно спланированная для нее гордыми родителями и сгорающим от амбиций Фоксом, никогда не имела для нее особенного значения. Будь она бедна, терпи она лишения, то призвание публики, наверное, стало бы неотъемлемой частью ее романа с музыкой, давая ей необходимую возможность бежать от ужасной западни жизненной обыденности и рутины. Но бедной она никогда не была. И она до глубины души остается абсолютной равнодушной, услышат люди ее музыку, или нет. Ей нужно только слышать ее самой и знать, что она не беспокоит окружающих. В том старом отеле, где комнаты в основном сдаются на несколько дней, где лишь горстка жильцов настолько богаты, что могу позволить себе жить там годами, как семья Сибель, она может играть без конца и никого не беспокоить. А после смерти родителей, лишившись двух единственных близких свидетелей ее развития, она просто не могла дальше сотрудничать с Фоксом в вопросах своей карьеры. Что ж, все это я понял практически с самого начала. Я понял это по ее бесконечному повторению сонаты № 21, и, думаю, доведись тебе ее услышать, ты тоже это понял бы. Я хочу, чтобы ты ее послушал. Понимаешь, Сибель совершенно не смущает, если ее соберутся послушать другие. Если ее будут записывать, она не засуетится. Если другим нравится ее слушать, если ей говорят об этом, она приходит в восторг. Но у нее все очень просто. «А, значит, вам тоже нравится? – думает она. – Красиво, правда? » Вот что мне сказали ее глаза и улыбки, когда я впервые к ней приблизился. И, полагаю, прежде чем продолжать – а мне есть, что написать о своих детях, стоит разобраться с вопросом: а как я приблизился к ней? Как я оказался в ее квартире в то роковое утро, когда Дора стояла в соборе и кричала толпе о таинственном покрывале, а я летел к небесам, и кровь в моих воспламенившихся венах? Я не знаю. Я располагаю утомительным сверхъестественным объяснением, подобным тем, которыми забивают тома члены Общества Изучения Экстрасенсорных Явлений или сценарии для Малдера и Скалли в телесериале «Секретные материалы». Или тайные файлы – в случае архивов ордена психодетективов под названием «Таламаска». Грубо говоря, я рассматриваю вижу это примерно так. Я обладаю исключительно сильными способностями оказывать гипнотическое воздействие, перемещать свое зрение, пересылать свой образ на расстояние и воздействовать на материю как на близком расстоянии, так и в тех случаях, когда она находится вне поля зрения. Должно быть, я каким‑ то образом, во время утреннего путешествия к облакам воспользовался этой силой. Возможно, она вырвалась из меня в момент душераздирающей боли, когда я во всех отношениях полностью вышел из строя и абсолютно не сознавал, что со мной происходит. Возможно, то был последний, отчаянный, истерический отказ смириться с возможностью смерти, или же с ужасным, близким к смерти положением, в котором я оказался. То есть, упав с крыши, обгорев, испытывая невыразимые мучения, я, возможно, нашел способ отчаянного мысленного избавления, спроецировав свой образ и силу в комнату Сибель, и их хватило, чтобы убить ее брата. Для духов, разумеется, невозможно осуществить достаточное воздействие на материю, чтобы ее изменить. Значит, может быть, именно так я и сделал – спроецировал себя в духовной форме, положил руки на материю – Фокса – и убил его. Но на самом деле я в это не верю. Я объясню, почему. Прежде всего, хотя Сибель и Бенджамин, несмотря на всю свою показную, полную здравого смысла отрешенность, не эксперты в вопросах смерти и последующей судебной экспертизы, оба настаивают, что, когда они избавлялись от трупа Фокса, он был обескровлен. На шее явственно виднелись раны от укуса. То есть, они и по сей час верят, что я присутствовал там в материальной форме, и что я действительно выпил кровь Фокса. Этого спроецированный образ сделать не может, во всяком случае, насколько мне известно. Нет, он не сможет поглотить кровь целой кровеносной системы, а потом раствориться, вернуться к системе мозга, откуда и появился. Нет, такое невозможно. Конечно, Сибель и Бенджи могут заблуждаться. Что они знают о крови и трупах? Но они фактически, по их словам, оставили мертвого Фокса пролежать два дня, ожидая, пока им не поможет дибук – или ангел. Но за такой срок кровь человеческого тела оседает на самую нижнюю часть трупа, и дети не могли бы не заметить такую перемену. Они же ничего не заметили. Нет, у меня от этого голова разболелась! Суть в том, что я не знаю, как и почему я попал в их квартиру. Я не знаю, как это произошло. Но я знаю, как я уже говорил, что все, увиденное мной в великом восстановленном киевском соборе, в невероятном месте, было не менее реально, чем происшествие в квартире Сибель. Есть и еще один маленький момент, но пусть он и маленький, он критически важный. После того, как я убил Фокса, Бенджи видел, как с неба упало мое обгорелое тело. Он видел меня, как я видел его, из окна. Существует одна ужасная возможность. Вот в чем она заключается. Тем утром я должен был умереть. Я умер бы. Мое вознесение совершилось под действием безмерной воли и безмерной любви к Богу, в которой я, диктуя сейчас эти слова, не сомневаюсь. Но, возможно, в критический момент мужество меня подвело. Меня подвело мое тело. И, ища убежища от солнца, стараясь пресечь свое мученичество, я наткнулся на неприятности Сибель и ее брата, и, почувствовав, как сильно я ей нужен, я начал падать к укрытию на крыше, где меня быстро накрыл снег и лед. Мой визит к Сибель, согласно этому толкованию, мог быть лишь преходящей иллюзией, сильной проекцией самого себя, выполнение потребности этой выбранной наугад, уязвимой девушки, которой грозили смертельные побои со стороны брата. Что касается Фокса, я, несомненно, убил его. Но умер он от страха, может быть, когда я надавил иллюзорными руками на его хрупкое горло, его сердце не выдержало – телекинез или внушение. Но я уже сказал, что не верю в это. Я побывал в киевском соборе. Я проломил пальцами скорлупу. Я видел, как птица вылетела на свободу. Я знаю, что рядом стояла моя мать, я знаю, что мой отец перевернул чашу. Я знаю, потому что уверен – ни одна частица меня не могла бы вообразить себе такое. Знаю – потому что увиденные мной краски и услышанная музыка не были придуманы, и прежде я такого не испытывал. Ведь ни об одной из своих предыдущих грез я такого сказать не могу. Когда я произносил слова мессы в Киеве, я находился в царстве, состоящим из ингредиентов, которыми мое воображение просто не располагает. Я больше не хочу об этом говорить. Анализировать – слишком болезненно и ужасно. Я не собирался этого делать, насколько сознавало мое сердце, и у меня не было над этим сознательной власти. Так просто получилось. Если бы я смог, я бы вообще забыл об этом. Я так невероятно счастлив с Сибель и Бенджи, что, естественно, на время их жизни я хочу забыть обо всем. Я хочу только находиться рядом с ними, что я и делаю с описанной мной ночи. Ты видишь, что я не торопился прийти сюда. Вернувшись в ряды опасных Живых мертвецов, мне было очень легко разузнать в блуждающих умах других вампиров, что Лестат находится в своем заточении в безопасности и даже диктует тебе всю историю, случившуюся с ним, с Богом во плоти и с Мемноком‑ дьяволом. Мне было очень легко разузнать, не обнаруживая собственного присутствия, что весь мир вампиров скорбит по мне со слезами и с большей болью, чем я мог предсказать. Таким образом, уверенный в безопасности Лестата, сбитый с толку, но испытывая облегчения от того, что к нему таинственным образом вернулся его похищенный глаз, я имел возможность пожить в свое удовольствие с Сибель и Бенджи, что я и сделал. С Бенджи и Сибель я снова воссоединился с миром, чего не случалось с тех пор, как меня покинул единственный созданный мной вампир, Дэниел Маллой. Моя любовь к Дэниелу всегда оставалась несколько нечестной, а также сплеталась с моей ненавистью к миру в целом и смятением перед лицом современного мира, который начал открываться передо мной в тот момент, когда в конце восемнадцатого века я вышел из вырытых под Парижем катакомб. Сам Дэниэл считал, что ему этот мир ни к чему, он пришел ко мне, когда жаждал Темной Крови, когда в его мозгу плавали мрачные гротескные истории, рассказанные ему Луи де Пуант дю Лаком. Забросав его кипами всевозможных богатств, я добился только того, что его тошнило от смертных сластей, и в результате он отвернулся от предложенной мной роскоши, превратившись в бродягу. Бродя в полубезумном состоянии по улицам, одетый в лохмотья, он отказался от мира до такой степени, что стоял на пороге смерти, а я, существо слабое, испорченное, терзаемое его красотой, вожделея живого человека, а не того вампира, каким он мог бы стать, перенес его к нам, исполнив Темный Трюк, только потому, что иначе он бы умер. После этого я не стал для него никаким Мариусом. Все вышло в точности, как я предполагал: в глубине души он ненавидел меня за то, что я посвятил его в Живую Смерть, за то, что в одну ночь превратил его как в бессмертного, так и в типичного убийцу. Смертным человеком он не представлял себе, какой ценой мы платим за свое существование, и правду знать не хотел; он бежал от нее в беспокойные сны и злобные странствия. Получилось так, как я и боялся. Сделав его своим товарищем, я получил любовника, все яснее видевшего во мне чудовище. У нас так и не было периода невинности, у нас не было весны. У нас не было ни единого шанса, какие бы нас ни окружали прекрасные сумеречные сады. Наши души были настроены на разные волны, наши желания пересекались, а зерно нашей взаимной неприязни попало в слишком благодатную почву, чтобы не зацвести. Сейчас все по‑ другому. Два месяца я прожил в Нью‑ Йорке с Сибель и Бенджи, прожил так, как никогда не жил с тех давно прошедших ночей с Мариусом в Венеции. Я, кажется, уже говорил, что Сибель богата, но она богата утомительным, неровным богатством, ее доходы идут на оплату ее непомерных апартаментов и ежедневного питания в номере, остаток идет на дорогую одежду, билеты на симфонические концерты и некоторые стихийные траты и шалости. Я невероятно богат. Так что первым делом я с удовольствием осыпал Сибель и Бенджика роскошью, которой прежде осыпал Дэниела Маллоя, но с куда большей пользой. Им это понравилось. Когда Сибель не играет на пианино, она совершенно не возражает против того, чтобы пойти с нами с Бенджи в кино, на симфонический концерт или в оперу. Ей нравился балет, она любила водить Бенджика в самые лучшие рестораны, где он прославился среди официантов своим резким энергичным голоском и распевной манерой совершать набеги на названия блюд, французских и итальянских, заказывая коллекционные вина, которые ему наливались беспрекословно, невзирая на полные добрых намерений законы, запрещающие подавать детям спиртное. Мне, конечно, это тоже очень нравилось, и я в восторге обнаружил, что у Сибель появилась случайная и игривая привычка одевать меня, выискивать куртки, рубашки и тому подобное из кип одежды на полках, быстро указывая пальцем, а также выбирать мне с бархатных подставок всевозможные кольца с дорогими камнями, запонки, цепочки, крошечные распятия из золота и рубинов, золотые скрепки для денег и так далее. Я в совершенстве освоил эту игру с Дэниэлом Маллоем. Сибель играет в нее со мной, по‑ своему, мечтательно, пока я улаживаю утомительные дела с кассиром. Я, в свою очередь, получаю огромное удовольствие, таская за собой Бенджика, как куклу, и заставляя его иногда одеваться в дорогое западное платье, хотя бы на один‑ два часа. Мы представляем собой поразительную троицу, когда обедаем втроем в «Лютеции» или в «Искрах» (я, разумеется, не обедаю) – Бенджи в безупречных одеждах пустыни или в отлично сидящем пиджачке с узкими отворотами, в белой рубашке на пуговицах и ярком галстуке; я в своем вполне приемлемом старинном бархате и стоячими воротниками из старых рассыпающихся кружев; и Сибель в очаровательном платье из тех, что рекой льются из ее шкафа, туалетами, что покупали ей мама и Фокс, облегающие ее пышную грудь и тонкую талию, обязательно волшебным образом развевающиеся вокруг длинных ног, достаточно короткие, чтобы обнажать великолепный изгиб ее упругих икр, когда она надевает на обтянутые темными чулками ноги туфли с каблучками‑ кинжалами. Коротко подстриженная шапка кудрей Бенджика – византийский нимб вокруг загадочного темного личика, ее развевающиеся волны распущены, мои волосы вернулись в прежнее состояние, какими они были в эпоху Возрождения – копна длинных неуправляемых локонов – предмет моей тайной тщеславной гордости в те времена. С Бенджи мое главное наслаждение – это обучение. С самого начала мы завели основательные разговоры о истории, обо всем мире, в результате растянулись на ковре, разглядывая карты, обсуждая общий прогресс Востока и Запада, неизбежное влияние климата, культуры и географии на человеческую историю. Во время новостных передач по телевизору Бенджи самозабвенно бормочет, называет каждую знаменитость интимно, по имени, гневно стучит кулаком узнав о действиях мировых лидеров и громко завывает, случись умереть великой принцессе или гуманисту. Бенджи может смотреть новости, непрерывно говорить, есть попкорн, курить сигарету и периодически подпевать музык Сибель – более или менее одновременно. Если я, не отрываясь, смотрю на дождь, как будто увидел призрака, Бенджи непременно колотит меня по руке и кричит: – Что нам делать, Арман? У нас на вечер – три отличных фильма. Меня это бесит, понимаешь, бесит, потому что если мы пойдем хоть на один из них, мы не попадем на Паваротти в «Метрополитен», я уже зеленею, меня сейчас вырвет. Мы часто одеваем Сибель вдвоем, а она смотрит на нас, словно не понимает, что мы делаем. Мы всегда сидим и разговариваем с ней, когда она принимает ванну, иначе она, скорее всего, заснет в ванне или просто просидит там много часов, поливая водой свою прекрасную грудь. Иногда она за всю ночь не говорит ничего, кроме «Бенджи, завяжи шнурки» или «Арман, он украл столовое серебро. Скажи ему, пусть положит на место» или с неожиданным удивлением: «Тепло сегодня, правда? » Я никогда никому не рассказывал историю своей жизни, как рассказываю ее тебе, но в разговорах с Бенджи я обнаружил, что объясняю ему многое из того, чему учил меня Мариус – о человеческой природе, об истории права, о живописи и даже о музыке. Скорее всего, в ходе этих разговоров я постепенно за два месяца осознал, что изменился. Во мне исчез некий удушающий темный ужас. Я больше не рассматриваю историю как панораму катастроф; я часто ловлю себя на том, что вспоминаю благородные и восхитительно оптимистичные предсказания – что мир постоянно совершенствуется; что война, невзирая на окружающий нас разлад, тем не менее вышла из моды у власть имущих и вскоре уйдет с арен Третьего мира, как ушла с арен запада; и мы действительно накормим голодных, приютим бездомных и будем заботиться о тех, кто нуждается в любви. С Сибель, образование и разговоры не являются основой нашей любви. С Сибель это интимность. Мне все равно, пусть она никогда ничего не говорит. Я не читаю ее мысли. Ей это не понравилось бы. Так же всецело, как она принимает меня и мою природу, я принимаю ее и ее одержимость «Аппасионатой». Час за часом, ночь за ночью я слушаю, как играет Сибель, и с каждым свежим началом я замечаю мгновенные перемены интенсивности и выражения, льющегося из‑ под ее пальцев. Благодаря этому я постепенно стал единственным слушателем, в чем присутствии Сибель отдает себе отчет. Постепенно я стал частью музыки Сибель. Я всегда с ней и с ее фразами и частями «Апассионаты». Я рядом, и я единственный, кто никогда ничего не просил у Сибель – только чтобы она делала то, что ей хочется, то, что она делает безупречно. Больше Сибель никогда ничего не придется для меня делать – только то, что ей захочется. Если ей когда‑ нибудь захочется «подняться в глазах общественности», я расчищу ей дорогу. Если она когда‑ нибудь захочет остаться одна, она не увидит меня и не услышит. Если ей когда‑ нибудь чего‑ нибудь захочется, я ей это достану. И если она когда‑ нибудь полюбит смертного мужчину или смертную женщину, я сделаю, как она захочет. Я могу жить в тени. Преданный ей, я могу вечно жить во мраке, потому что когда я рядом с ней, мрака не бывает. Сибель часто ходит со мной на охоту. Сибель любит смотреть, как я пью кровь и убиваю. Кажется, я прежде никогда не позволял такого смертным. Она старается помочь мне избавиться от останков или запутать улики, указывающие на следы смерти, но я очень сильный, быстрый и способный, поэтому она в основном свидетель. Я стараюсь не брать Бенджика на подобные эскапады, потому что он дико, по‑ детски возбуждается, что не идет ему на пользу. На Сибель это никак не влияет. Я мог бы рассказать тебе и о других вещах – как мы уладили дело с исчезновением ее брата, как я перевел огромные суммы денег на ее имя и основал соответствующие нерушимые трастовые фонды для Бенджика, как я купил ей значительный процент акций отеля, где она живет, и поставил в ее апартаменты, громадные по масштабам отеля, несколько превосходных роялей, которые ей нравятся, как я устроил для себя на безопасном расстоянии от отеля логово с гробом, которое нельзя отыскать и уничтожить, куда нельзя проникнуть, куда я при случае ухожу, хотя больше я привык спать в маленькой комнате, выделенной мне с самого начала, где к единственному окошку, выходящему на вентиляционную шахту, плотно прикрепили шторы. Но черт с ним. Ты узнал то, о чем я хотел поставить тебя в известность. Остается только подвести нас к настоящему, к сегодняшнему закату, когда я пришел сюда, в самое логово вампиров рука об руку с моим братом и сестрой, чтобы, наконец, увидеть Лестата.
Все получается как‑ то слишком просто, правда? То есть, мое превращение из маленького религиозного фанатика, стоявшего на ступенях собора, в счастливого монстра, решившего одной весенней ночью в Нью‑ Йорке, что пора совершить путешествие на юг и зайти проведать старого друга. Ты знаешь, зачем я пришел. Начнем с раннего вечера. Когда я прибыл, ты был в молельне. Ты приветствовал меня с нескрываемой радостью, довольный от того, что я жив и невредим. Луи чуть не заплакал. Остальные, та молодежь в обносках, что набилась внутрь, два юноши, кажется, и девушка, я не знаю, кто они, до сих пор не знаю, но позже они разбрелись. Я в ужасе увидел, что он, беззащитный, лежит на полу, а его мать, Габриэль, стоит в дальнем углу и просто смотрит на него, холодно, как она смотрит на всех и вся, словно никогда не знала, что такое человеческие чувства. Я пришел в ужас от того, что поблизости болтаются молодые бродяги, и почувствовал необходимость защитить Сибель и Бенджика. Я не испытывал страха от того, что им придется увидеть наших классиков, легенды, воителей – тебя, моего любимого Луи, даже Габриэль, и уж конечно Пандору и Мариуса, всех, кто там собрался. Но я не хотел, чтобы мои дети видели заурядный сброд, накачанный нашей кровью, и по обыкновению подумал, наверное, тщеславно и высокомерно – откуда вообще взялись эти гнусные бродячие недоросли? Кто создал их, когда и зачем? В такие моменты во мне просыпается старое, неистовое Дитя Тьмы, Глава Собрания под парижским кладбищем, отдававший приказ, когда и как передать Темную Кровь, и прежде всего – кому. Но эта старая привычка властвовать обманчива и в лучшем случае раздражает. Я возненавидел тех, кто сюда затесался, потому что они смотрели на Лестата, как на достопримечательность во время карнавала, а я такого не потерпел бы. Я почувствовал прилив бешенства, тягу к разрушению. Но у нас не существует правил, допускающих столь опрометчивые поступки. И кто я такой, чтобы устраивать смуту здесь, под твоей крышей? Нет, тогда я не знал, что здесь живешь, но ты, безусловно, охранял хозяина дома, а ты впустил их, головорезов, вскоре после этого появились еще трое‑ четверо, они осмелились окружить его, но, как я заметил, не подходил слишком близко. Конечно, всех особенно заинтересовали Сибель и Бенджамин. Я тихо велел им держаться непосредственно рядом со мной и не разбродиться. Сибель не могла выбросить из головы мысль о том, что неподалеку есть пианино, способное придать ее сонате совершенно новое звучание. Что касается Бенджика, он вышагивал как маленький самурай, круглыми, как блюдца, глазами высматривая повсюду монстров, хотя он гордо поджал строгий маленький рот. Молельня показалась мне красивой. Как же иначе? Чистые, белые оштукатуренные стены, сводчатый потолок, как в древних церквях, а там, где стоял алтарь – глубокая ниша, настоящий колодец звука, каждый шаг тихим эхом разносится по всему зданию. Еще с улицы я рассмотрел ярко освещенные витражи. Бесформенные, они, тем не менее сохраняли свою прелесть благодаря блестящим синим, красным и желтым краскам и простому змеевидному дизайну. Мне понравились старые черные надписи, посвященные давно ушедшим смертным, в чью память было сооружено каждое окно. Мне понравились разбросанные повсюду старые гипсовые статуи, которые я помог тебе вывезти из нью‑ йоркской квартиры и отослать на юг. Тогда я не особенно к ним приглядывался; я отгородился от их стеклянных очей, как от глаз василисков. Но теперь я не преминул рассмотреть их получше. Среди них я нашел милую страдалицу, Святую Риту, в черном облачении и белом апостольнике, со страшной, жуткой ссадиной на лбу, зияющей, как третий глаз. Была там и очаровательная, улыбающаяся Святая Тереза из Лизьо, Маленький Цветок Иисуса с распятием и букетом розовых роз в руках. Поодаль стояла Святая Тереза Авильская, вырезанная из дерева, с тонкой работы росписью, поднявшая глаза к небесам, настоящий мистик, а в руке – перо, характеризующее ее как доктора богословия. Был там и Святой Людовик с короной Франции; и, конечно, Святой Франциск, в скромной коричневой монашеской рясе, собравший вокруг себя прирученных животных; и другие, чьих имен я, стыдно признаться, не знаю. Но даже больше, чем статуи, беспорядочно расставленные по комнате, как хранители старой священной истории, меня поразили картины на стене, изображавшие восхождение Христа на Голгофу. Кто‑ то развесил их в надлежащем порядке, может быть, еще до того, как мы вошли в мир этого дома. Я догадывался, что они написаны маслом по меди, в них присутствовал стиль Возрождения, конечно, имитация, но имитация того рода, которую я нахожу нормальной и люблю. Страх, затаившийся во мне за все счастливые недели, проведенные в Нью‑ Йорке, немедленно всплыл на поверхность. Нет, не столько страх, сколько ужас. Господи, прошептал я. Я повернулся и поднял глаза к лицу Христа на распятии, висевшим высоко над головой Лестата. Мучительный момент. Я думаю, на резное дерево наложилось изображение с покрывала Вероники. Я уверен. Я снова оказался в Нью‑ Йорке, где Дора подняла покрывало повыше, чтобы мы могли его рассмотреть. Я увидел его темные, прекрасно оттененные глаза, идеально запечатленные в ткани, словно они составляли ее часть, но ни в коем случае не впитались в нее, темные полоски его бровей и, над его ровным, безропотным взглядом – ручейки крови, текущие от терновых шипов. Я увидел его полуоткрытые брови, словно он мог говорить вечно. Я резко осознал, что с далеких ступеней алтаря на меня устремлены ледяные серые глаза Габриэль, я запер мысли, а ключ проглотил. Я не дам ей трогать ни меня, ни мои мысли. Я ощетинился и настроился враждебно по отношению ко всем, кто собрался в комнате. Потом пришел Луи. Он очень обрадовался, что я не умер. Он хотел кое‑ что сказать. Он знал, что меня волнует, и сам нервничал из‑ за присутствия чужаков. Он выглядел, как и прежде, аскетом, одеваясь в изношенные черные наряды прекрасного покроя, но невыносимо пыльные, и в рубашку до того истончившуюся, что она больше напоминала эльфийскую пряжу‑ паутину, чем настоящую ткань и кружева. – Мы впускаем их, потому что в противном случае они кружат неподалеку, как шакалы, и не уходят. А так они заходят, смотрят и убираются. Ты знаешь, чего они хотят. Я кивнул. У меня не хватило мужества признаться ему, что и я хочу того же. Я так и не заставил себя не думать об этом, ни на минуту, несмотря на возвышенность того, что стряслось со мной после нашего разговора в последнюю ночь моей прошлой жизни. Я хотел его крови. Я хотел выпить ее. Я спокойно дал Луи это понять. – Он тебя уничтожит, – прошептал Луи, моментально краснея от ужаса. Он вопрошающе посмотрел на Сибель, прижавшуюся покрепче к моей руке, и на Бенджамина, изучая его пылающими энтузиазмом глазами. – Арман, нельзя так рисковать. Один из них подошел слишком близко. Его раздавило. Быстрым, автоматическим движением. Но его рука, как оживший камень, разорвала его на кусочки прямо на полу. Не подходи к нему, и даже не думай. – А старейшие, сильнейшие, они никогда не пробовали? Заговорила Пандора. Она все время наблюдала за нами, держась в тени. Я и забыл, как она прекрасна – сдержанной, первозданной красотой. Длинный густые коричневые волосы были зачесаны назад, образуя тень за тонкой шеей, она казалась глянцевитой и хорошенькой, потому что втерла в лицо темное масло, чтобы больше походить на человека. Глаза оставались дерзкими, горящими. Она обняла меня с бесцеремонностью женщины. Она тоже обрадовалась, что я жив. – Ты знаешь, кем стал Лестат, – умоляюще сказала она. – Арман, это очаг силы, никто не знает, на что он способен. – Но Пандора, неужели ты никогда об этом не думала? Неужели тебе никогда не приходило в голову выпить крови из его горла и отыскать образ Христа? Что, внутри него хранится неопровержимое доказательство того, что он пил божью кровь? – Арман, – сказала она, – Христос никогда не был моим богом. – Так просто, так возмутительно, так беспрекословно. Она вздохнула, но лишь от беспокойства за меня. Она улыбнулась. – Я бы не стала знакомиться с твоим Христом, если бы он оказался внутри Лестата, – мягко сказала она. – Ты не понимаешь, – ответил я. – С ним что‑ то случилось, случилось, пока он уходил к этому духу, Мемноку, а вернулся он с покрывалом. Я его видел. Я видел его… силу. – Ты видел иллюзию, – доброжелательно сказал Луи. – Нет, я видел силу, – ответил я. Через мгновение я сам усомнился в себе. Длинные коридоры истории вились как назад, так и вперед, я увидел, как бросаюсь в темноту с одной‑ единственной свечой в поисках написанных мной икон. И вся тривиальность, вся ее безнадежность сразила мою душу. Я осознал, что напугал Сибель и Бенджика. Они не сводили с меня глаз. Я обнял их обоих и притянул к себе. Перед тем, как прийти сюда, я поохотился, чтобы набраться побольше сил, и знал, что у меня приятно теплая кожа. Я поцеловал Сибель в бледные розовые губы и поцеловал Бенджика в голову. – Арман, ты меня бесишь, правда, бесишь, – сказал Бенджи. – Ты никогда мне не говорил, что поверил в это покрывало. – А ты, маленький мужчина, – сказал я приглушенным голосом, чтобы не устраивать спектаклю на публике. – Ты сам не заходил в собор, когда его там выставляли? – Заходил, и скажу тебе то же, что и прекрасная леди. – Он, разумеется, пожал плечами. – Он никогда не был моим богом. – Смотрите, рыщут, – тихо сказал Луи. Он исхудал и слегка вздрагивал. Он пренебрег своим голодом, чтобы прийти и занять свою вахту. – Лучше я вышвырну их отсюда, Пандора, – продолжил он голосом, неспособным вселить страх даже в самую робкую душу. – Пусть увидят то, зачем пришли, – хладнокровно, едва слышно ответила она. – Возможно, им не долго придется радоваться своему удовлетворению. Они осложняют нам жизнь, они нас позорят, они не приносят пользы никому, ни живым, ни мертвым.
|
|||
|