Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{372} Глава XXX Неосуществленные мечты. — Еще и еще о Мейерхольде. — Николай Иванович Иванов. — Диспут о «Рогоносце» и Луначарский. — Поверженный и побеждающий Мейерхольд. 24 страница



«Доктор Дапертутто», он же «Мэтр», «Старик», «Мастер», дорогой и незабываемый учитель Всеволод Эмильевич, театральный маг, «шарлатан» и волшебник, гениальный импровизатор, замечательный, хотя и не всегда последовательный педагог, глубокий мыслитель, трепетно ощущавший и впитывавший все ценное в современности, все талантливо необычное, новое, что окружало его в жизни, литературе, поэзии, живописи, скульптуре, музыке, кинематографе, театре.

Соприкосновение с ним обогащало любого художника, вводило в тот захватывающий дыхание круг жизни в искусстве, {374} в котором всегда пребывал Мейерхольд. Я не знаю человека, у которого при воспоминании о Всеволоде Эмильевиче не загорелись бы глаза, не начали бы они светиться лукавым блеском, озорным огоньком, не возникало бы чувство восхищения необычайным талантом человека и художника. Конечно, он был похож на великих людей и художников эпохи Возрождения. Его образ — то он в изломанной позе на портрете Бориса Григорьева, во фраке и цилиндре, то в феске, склонившийся над экземпляром пьесы, то в военной фуражке с красной звездой или в шапке-буденовке, то наклонившийся к своему режиссерскому столику и облаченный в добротную рабочую куртку — везде он разный и неуловимый.

Что это? Любовь к переодеваниям, рисовке, позерству, к которым может возникнуть скептическое отношение? Нет. В том-то и дело, что это сама мятущаяся суть Всеволода Эмильевича. Он органичен в своей природной театральности, в своих страстных увлечениях.

Я уже писал о принадлежавшем ему самому выражении «мейерхольдовщина», осуждавшем легковесное, чисто внешнее восприятие его театральных идей и столь же внешние вульгарные подражания Мейерхольду. Но как обогатились ученики Мейерхольда, которые сумели разобраться в глубоких достоинствах этого мастера и художника, переварили в своем творчестве элемент режиссерского и актерского мастерства, эстетических воззрений и критериев Мейерхольда, сумели избежать внешних и вульгарных подражаний. Учениками Мейерхольда считают себя не только встречавшиеся с ним актеры или режиссеры, но и художники, композиторы, драматурги, поэты и даже пианисты, которым посчастливилось почерпнуть для себя внутренние богатства из художественной сокровищницы Всеволода Эмильевича.

В чем состояли эти богатства, что было в Мейерхольде кроме тех внешних чудачеств, ошарашиваний и неожиданностей, которым, казалось бы, легче всего подражать? Замечательным качеством Всеволода Эмильевича была искренность и глубокая вера художника, убежденность в правоте своего творческого решения. Оттого так поразительны и убедительны были его находки при всей спорности и парадоксальности некоторых из них. Это был уровень, про который говорится: таланту все позволено. Поэтому, если он на репетиции предлагал самое неожиданное решение, показывая какую-нибудь сцену актеру, присутствовавшим казалось: это лучшее, что можно сделать в данной сцене, — с такой внутренней верой и оправданием он это делал. Когда подобные парадоксы пытались осуществлять другие, то, неоправданные внутренне и выполненные формально, они не производили должного впечатления.

Блестящая актерская техника и вместе с тем эмоциональность, которыми Мейерхольд мастерски распоряжался, выстраивая {375} какую-либо сцену в своей постановке, покоряли свидетелей его работы и заставляли задумываться над тем, как важно для режиссера обладать именно этим актерским умением, актерским вдохновением, диктующим ему как режиссеру и мизансцены и ритмы любой сцены в спектакле.

Но не только в этих великолепных качествах проявлялась сила режиссуры Мейерхольда. Главная его сила заключалась в смелом и необычном проникновении художника в самую суть драматургического материала, его стилевых особенностей и в собственном видении воплощаемого им произведения. При этом вопрос стилистики, даже в работе над классикой, был для него неотделимым от поисков возможных стилей и лица современного советского театра. Принимая преемственность актерской школы от Ленского и Станиславского, он в развитии современной школы актерского мастерства не мог пройти мимо влияния лучших современных актеров, мимо влияния Чарли Чаплина и Михаила Чехова, которых считал гениальными актерами современности.

Мечтая о школе актерского мастерства новой формации, он как режиссер и театральный деятель-преобразователь хотел создать новый советский театр невиданных форм и в поисках этих форм начинал свои пути от истоков народных театров античности, японского и китайского театров, комедии дель арте.

В сознании ответственности своей задачи, в той смелости, решительности и непоколебимости, с которыми Мейерхольд пошел после Октябрьской революции в бой со старым обветшалым театром, — его главная, неоспоримая заслуга художника-революционера.

Но и здесь решающим фактором было его мастерство и умение, его практика, острое чувство современности.

Репетиционная работа Мейерхольда доставляла эстетическое наслаждение не только участникам этой работы. Репетиции, которые являлись как бы своего рода и спектаклями и практической школой, посещались очень многими гостями, интересовавшимися работой Мейерхольда и подчас не имевшими отношения к театру.

Репетиции бывали открыты для большинства желающих. Эти репетиции оставляли неизгладимое впечатление у всех присутствовавших на них. Воссоздать образ Мейерхольда во время работы так же трудно, как и его образ в жизни. Он был еще более неуловим и контрастен, чем на различных портретах. Скажем, хочешь вспомнить его в своем кабинете, и вдруг обнаруживаешь, что, перебирая в памяти все помещения театров и студийных мастерских, в которых с ним работал и встречался, не можешь вспомнить… ни одного кабинета.

Я вовсе не хочу утверждать, что их не было у Мейерхольда или что вообще всем надо обходиться без кабинетов. Но {376} вспомнить хотя бы один кабинет Мейерхольда я не могу, и, по-видимому, из этого следует, что чаще всего разговоры, дискуссии, беседы и встречи с Всеволодом Эмильевичем происходили вне кабинета. Зато сразу вспоминается его режиссерский стол, сконструированный, если не ошибаюсь, художником Виктором Шестаковым. Это был полустол, полумольберт, полупюпитр, полудирижерский пульт с различными хитроумно гнущимися лампами и выдвигающимися отделениями и полками, на которых располагалось все необходимое, начиная от пьес, нот, режиссерских записок, эскизов и планов сценических конструкций и выгородок до циркуля и рулетки. Но, устанавливая строгий порядок на своем пульте, увлекаясь рационализацией труда, он никак не был педантом, хотя нередко любил надевать на себя и эту маску. У него, по существу, не было определенной системы в работе и в репетициях. Каждую пьесу он сознательно репетировал по-разному, и могло показаться, что работа велась беспорядочно. Но в этой беспорядочности была всегда своя логика ведения репетиций, сознательная целесообразность работы над данной пьесой, и в этой беспорядочности вдруг выявлялись гениальные блестки его режиссерского таланта.

У Мейерхольда был меткий глаз, он сразу замечал талантливых людей, открывал их. Порой он тянулся к совершенно еще неизвестным и ничем еще не проявившим себя людям и безошибочно угадывал, что их талант со временем разовьется. Так угадал он Д. Шостаковича. Впервые музыка его прозвучала в «Клопе» в Театре Мейерхольда. Угадал он и Гавриила Попова, Оборина и Софроницкого, художников В. Дмитриева и Кукрыниксов, угадал Зощенко, Эрдмана, Олешу, Яхонтова и Андроникова. Он необычайно широко чувствовал стихию юмора. Думаю, что это качество Всеволода Эмильевича сделало его для меня особенно близким и любимым. Он восхищался сокрушающим юмором Маяковского, нежно относился к Зощенко, остро чувствовал едкую сатиру Эрдмана. Он пытался привлекать новых, главным образом молодых авторов в свой театр. Он привлекал и Маяковского, и Есенина, Эренбурга, Безыменского, Сельвинского, Н. Островского, Ю. Германа, Файко, Эрдмана, Гладкова, Олешу…

Примечательна судьба многих актеров Театра Мейерхольда, многих его учеников. Все проработавшие с ним какое-то время уносили с собой нечто бесспорно ценное, приобретенное ими и привитое учителем. Правда, некоторые иной раз проявляли себя в поверхностном эпигонстве и в примитивных заимствованиях, главным образом из сферы «мейерхольдовщины» и «шарлатанерии», иной раз дискредитировали Мейерхольда вульгаризациями. Но большинство работавших с ним актеров и учеников унесли с собой настоящие путевки в жизнь. Достаточно назвать Эйзенштейна, Юткевича, Юрьева, Петрова, {377} Охлопкова, Равенских, Пырьева, Варпаховского, Плучека, Рошаля, Канцеля, Захаву, Майорова, Федорова, Бабанову, Боголюбова, Гарина, Свердлина, Орлова, Царева, Яхонтова, Старковского, Мартинсона, Самойлова, Штрауха, Владиславского, Громова, Грипича и многих других. Нередко бывая на периферии, я вдруг встречаю бывшего незаметного ученика Мейерхольда, который работает в местном театре главным или очередным режиссером.

Талантливость, человеческая необычность, оригинальность и своеобразие мышления привлекали его в любом встречавшемся ему человеке. В его театре служил, например, гример Николай Иванович Иванов. Это был толстый человек с окладистой купеческой бородой. Он обладал большим чувством юмора, замечательно и оригинально плясал русскую. Мейерхольд обратил внимание на его актерские способности, начал занимать его в мелких ролях, хотел сделать из него актера. Но Николай Иванович наотрез отказался сбрить бороду, что, собственно, и помешало его дальнейшей актерской карьере. Мейерхольд его очень любил, часто беседовал с ним.

— Вы только послушайте, как он назвал наш местком, — сказал мне как-то Мейерхольд. — Говорит: «Местком — это ни-комсе-предрапсе», а про дирекцию говорит: «Дирекция — это: пыльразметание, воздуховынимание, гвоздьприжатие‑ с». Всеволод Эмильевич мне не сказал, что про него Николай Иванович говорил, что Мейерхольд — «это человек культуры, высокого полета мачты‑ с».

Мейерхольд не любил уюта или хотя бы скромного украшательства своего театра, фойе для публики, удобных кресел для зрителей и т. п. Вернее, он совершенно не обращал внимания на подобные хозяйственные благоустройства и красивости убранства театрам, больше заботясь об умывальниках или душах для актеров и наличии свежего воздуха в репетиционных помещениях. По-видимому, он умышленно очищал театр от всяких ковров, безделушек, так же как очищал сцену от падуг и тряпок, от всего лишнего. Неуютность театра в какой-то мере отпугивала «добропорядочную» публику, а он и не хотел привлекать ее приятно обставленными фойе, манящими буфетами, торшерами и абажурами. Кстати, на стенах фойе и в программах были объявления: «Аплодировать и свистеть разрешается».

Несмотря на всю свою приверженность к театральности, Мейерхольд не любил торжественных церемоний, приемов и собраний типа бдений. Заседания и собрания проходили у него в театре делово и быстро, без лишних слов. Он был коммунистом демократического, ленинского стиля. Держался со всеми просто и одинаково. Помню, его очень тяготило, когда приходилось иметь дело с высшим начальством. Он и сам одно время был на руководящей работе — заведовал Театральным отделом {378} Наркомпроса. Но когда я как-то зашел к нему в отдел, я был удивлен простотой обращения, дружеским вниманием и участием, с которыми он встречал всех приходивших к нему. С более высоким начальством он чувствовал себя хорошо только в том случае, если был с ним внутренне на «ты», если это начальство было простым и демократичным. То есть таким же, как и он сам.

Помню, как однажды на один из просмотров приехала группа очень ответственных товарищей. Я видел, как трудно было Всеволоду Эмильевичу с ними разговаривать, беседа никак не клеилась. Мейерхольд вскоре сбежал из комнаты и, обращаясь к встретившимся ему в коридоре актерам, просил: «Пойдите, пойдите! Займите их! »

Довольно сложные отношения были у Мейерхольда с наркомом просвещения А. В. Луначарским. Как известно, Луначарский очень ценил талант Мейерхольда, его революционный творческий порыв, привлек его к работе в Наркомпросе. Однако многие спорные, ошарашивающие выдумки Мейерхольда, абсолютное, несколько крикливое неприятие им академических театров не одобрялись Луначарским, который бережно относился ко всем сокровищам русской культуры, всячески оберегал их и в то же время внимательно взращивал и поощрял все новые и свежие явления в театральной жизни. Такая позиция Луначарского — его увлечения самыми различными направлениями в театральном искусстве — воспринималась Мейерхольдом и всеми нами, его учениками и последователями, не сумевшими тогда верно понять взгляды наркома просвещения, как некоторая «всеядность» нашего наркома.

Мейерхольд и мы, его ученики и последователи, сетовали на то, что Луначарский не всецело с нами, что он поддерживает не только нас. Постановка «Великодушного рогоносца» была очень дорога нашему сердцу. В этом спектакле, по нашему мнению, были наиболее ярко выражены принципы новой актерской школы Мейерхольда. Я уже упоминал о том, как Луначарский в центральной прессе обрушился на этот спектакль. Все мы сочли в то время, что нарком не только был не прав в своей статье-заметке, но и оказался крайне изменчивым, непоследовательным в своих суждениях о Театре Мейерхольда и даже ветреным в своих привязанностях.

В конструкциях «Великодушного рогоносца» были ветряная мельница и вертящиеся колеса. Мельничные крылья и колеса, как известно, вертелись соответственно действию на сцене. Большое красное колесо приходило в движение, когда кипели страсти; черное оттеняло мрачность и безнадежность событий; ветряная мельница — ветреность и легкомысленность в поступках действующих лиц. Диспут о «Рогоносце» проходил на фоне этих конструкций. Приглашенный на диспут А. В. Луначарский не приехал, но при упоминании кем-либо из ораторов {379} имени Луначарского вдруг неожиданно начинали вертеться крылья ветряной мельницы. Сначала присутствовавшие не обратили на это внимания. Но при каждом дальнейшем упоминании имени Луначарского крылья мельницы снова начинали крутиться, и на третий или на четвертый раз публика разразилась смехом, а на пятый — аплодисментами. Вот каким образом Мейерхольд «отомстил» Луначарскому за его заметку. Правда, Мейерхольд говорил, что эта шутка была сделана без его ведома, но, по правде сказать, не думаю, чтобы Мейерхольд оставался в стороне от этой интермедии.

Постараюсь вспомнить еще Всеволода Эмильевича в его работе, в репетициях. Порядок и метод репетиций и подготовительной работы всегда шли, как я уже упоминал, сознательно по-разному. То он начинал работу, как обычно, за столом, то он командовал и ставил сцены из зрительного зала, диктуя актерам оттуда мизансцены и задачи, то находился вместе с актерами на сцене, ведя репетицию с их точки зрения, начиная исподволь подсказывать, и вдруг, увлекшись, показывал актеру полностью тот или иной момент из сцены, а то и всю сцену, восхищая всех своим блестящим показом. То он начинал репетиции с проходных и незначительных сцен, то вдруг, несколько неожиданно, начинал новую пьесу с самой трудной, даже кульминационной сцены, почему-то считая необходимым броситься в эту сцену со всеми исполнителями сразу со всем темпераментом и проникновением, без всякой предварительной подготовки. Хочется вспомнить несколько показов Мейерхольда, где удивительно органично соединялись внешняя и внутренняя техника. Одновременно рождались «что» и «как».

Любопытно, что повторять свои показы Мейерхольд избегал, а это говорит о том, что главным и исходным в них было вдохновение, внутреннее проникновение в существо сцены, молниеносно рожденное. Мейерхольд боялся, повторяя сцену, утерять это главное, это родившееся вдруг проникновение во всей его целостности, боялся, что его вторичный показ будет ограничен лишь внешней техникой. Исполнителям надо было поймать это главное в его показе и в дальнейшем перенести это главное на себя, а не слепо обезьянничать. Последнее часто выпадало на долю актеров, перенимавших у Мейерхольда только внешний рисунок игры и его решения.

Удивительно проникал он в роль трагика Несчастливцева. Он не ограничивался показом внешних черт, походки, жестов или приемов провинциального трагика. В образе Несчастливцева он жил в каком-то возвышенном романтическом мире, и все эти жесты, «уходы со сцены» и поклоны были благородными и естественными для Несчастливцева, своеобразного Дон Кихота, как трактовал его Мейерхольд. Можно было восхищаться пластикой Мейерхольда, глубиной чувств, красотой романтики, в которой всегда органично пребывал Несчастливцев — этот {380} рыцарь прекрасной театральности. В сцене с Аксюшей, произнося слова: «Ты у меня просишь тысячи — нет у меня их. Сестра, сестра! Не тебе у меня денег просить. А ты мне не откажи в пятачке медном, когда я постучусь под твоим окном и попрошу опохмелиться. Мне пятачок, пятачок! Вот кто я! » — Мейерхольд шумно шмыгал носом, технически всхлипывал, и вместе с тем настоящие слезы катились из его глаз. И тут же рядом, неузнаваемо перевоплощаясь в Аркашку, он, какой-то маленький, выскакивал из-под моста, подтягивая штаны, гаернически, нарочито обаятельно ухмылялся и громадными шагами независимо и гордо удалялся за кулисы под гром аплодисментов всех присутствовавших на репетиции. А через минуту другая пластика, снова проникновение и другой ритм в образе Аксюши. Перед нами возникала милая девушка, занятая своим скромным делом, показываемая Мейерхольдом без единого лишнего жеста, без какой-либо доли жеманства или женского кокетства. Простые бесхитростные слова слетали с губ уже старого Мейерхольда, и нам открывалась светлая, доверчивая, открытая девичья душа Аксюши. Классический показ! Можно было бесконечно вспоминать многие его прекрасные показы, но трудно передать словами неповторимые сценические мгновения в его мастерстве актера-режиссера.

Хочется еще рассказать о пантомимической сцене в пьесе А. Файко «Учитель Бубус». Этот показ был им сделан В. Яхонтову, который играл одну из главных ролей в пьесе — роль барона Фейервари. Мейерхольд в течение десяти минут импровизировал эту пантомиму под импровизационную, впервые им услышанную музыку. Потом пантомима, поставленная мастером, называлась «Мечты Фейервари». В роли этого модернизированного денди он вначале разваливался неподражаемо в кресле, закуривал и дымил сигарой, пуская кольца в такт музыке. Затем напевал и прогуливался по сцене, весь отдавшись своим мечтам, проделывая при этом па какого-то необыкновенного диковинного танца. Поразительно было прежде всего то, что пел он и двигался под музыку, услышанную впервые.

Образцы актерского мастерства, которые он показывал, были примечательны тем, что внешняя техника и форма сочетались с вдохновенной эмоциональностью.

Теперь, если трезво посмотреть на ряд его режиссерских экспериментов или перечитать некоторые его декларации и теоретические высказывания, то, вероятно, многое в его творческой деятельности можно не принять в большей степени, чем в те годы, когда он создавал свои спектакли, рассыпал эксперименты и провозглашал свои лозунги. Надо понять, что фантазия его в то время была азартно полемической, непримиримо дерзкой и вызывающей. Вот таким он был дорог одним, неприемлем для других. Дорог для беспокойных и ищущих, неприемлем для установившихся и остановившихся или для {381} обывателей, ошарашенно кидающихся в сторону от всего нового. «Ну и кидайтесь! Я вас еще не так пугну! » — как бы говорил Мейерхольд таким обывателям и мещанам от искусства.

Конечно, в своем творчестве на театральном фронте он стоял на тех же позициях, что и Маяковский на литературном. Поэтому и дружба их была не столь личной, сколь основанной на понимании и радостном приятии позиций друг друга.

— Спасибо, Всеволод, что живешь! — сказал Маяковский Мейерхольду на его юбилее.

Прошло несколько лет, и в апреле 1930 года Мейерхольд уже не мог повторить эти слова, обратив их к Владимиру Владимировичу. Никогда не забуду я трагически замкнувшегося лица Всеволода Эмильевича, когда в Берлине, на гастролях театра, мы узнали о смерти Маяковского. Это казалось невероятным. Но в тот же вечер в чужом, блистательно лощеном городе он обратился к чужим зрителям с предложением почтить вставанием память о самом дорогом для него современнике. Я не ошибусь, если скажу, что с уходом Маяковского из жизни что-то оборвалось в душе Мейерхольда. Не стало главной его опоры, главной надежды в драматургии. Не стало того поэта, на которого он держал равнение, которого считал маяком на своем творческом пути.

Основной трудностью для него было отсутствие драматургии, родственной ему по духу. Он не оставлял поисков, пытался обратиться к Н. Островскому, работал над инсценировкой романа «Как закалялась сталь». Устремление Мейерхольда к героической теме доказывает, что он в то время трепетно искал выхода из создавшегося репертуарного кризиса. Некоторые неудачи, трудности, уколы самолюбия, уходы актеров не могли не сказаться на его психике художника. Мейерхольд сам ощущал критическое положение своего театра. Но я с каждым днем убеждаюсь все больше, что силой своего таланта он преодолел бы этот временный кризис и нашел бы в конце концов выход из создавшегося положения. Разнообразные театральные формы своих постановок, про которые Вахтангов писал, что каждая из них — это целое направление в театральном искусстве, Мейерхольд нацеливал как ослепительные прожектора, освещая ими пути развития нового театра. В это же время он старался создать и новую школу актерского мастерства, в результате обогатившую бы русскую школу актера.

«Мы роем один и тот же туннель с Константином Сергеевичем, но только с разных концов», — говорил Мейерхольд. Общность их устремлений особенно почувствовалась, когда К. С. Станиславский пришел в своих поисках к методу физических действий.

Два величайших мастера русского театра вновь встретились к концу жизни. Ученик Мейерхольд пришел к Станиславскому, которого, кстати, неизменно чтил и всегда называл своим {382} учителем. Но это объединение было прервано смертью Станиславского. Дело создания актерской школы на новой основе осталось за учениками того и другого. Мейерхольд хотел создать школу актеров-мастеров. Образцами мастерства для него были самые разнообразные артисты, работавшие в самых различных жанрах. Но общей отличительной особенностью была их высокая техничность. Они поражали своим мастерством и своим умением. Они были своеобразными умельцами. Подчас незаменимыми умельцами. Эти качества любил и ценил в театральном, кинематографическом, цирковом и эстрадном искусстве не меньше Мейерхольда Маяковский. То были актеры: Чаплин и Чехов, Моисси и Грассо, клоуны Грок и Виталий Лазаренко, русский эксцентрик-«босяк» Алексей Матов и китайский артист Мэй Лань-фан, французский эксцентрик Мильтон, Андроников и многие другие. Была бы хоть «капля» мастерства, которую он замечал, эта капля привлекала его внимание. Педагогические же рассказы его сводились к своего рода лекциям о характере мастерства Ленского, Станиславского, Поссарта и особенно Сальвини и Мамонта Дальского. Подобных им советских актеров жаждал растить и воспитывать Мейерхольд.

Издавна идет спор о «нутре» и «технике» актера. Еще мальчиком я слышал разговоры и рассказы о «технике» Сальвини, о «нутре» Мочалова. Мейерхольд, занимаясь с актерами, больше внимания уделял технике. Но надо сказать, что «нутром», эмоциональностью, возбудимостью сам Мейерхольд был наделен от природы и ничего не показывал и не предлагал актеру холодно, неоправданно, только технично. Он всегда был эмоционально внутренне наполнен. Все его внимание как педагога в ту пору направлялось на внешнюю технику. Он мало делился секретами своей внутренней наполненности. Мейерхольд был не прав, не развивая в актере качества внутренней техники — начиная с внимания, общения с партнером, психологического оправдания, воздействия на партнера, выполнения сценической задачи, своего сквозного действия и пр. Мейерхольд на том этапе своей педагогической деятельности боролся с термином «переживание».

Чем дольше я работаю в театре, а особенно с тех пор, как я стал заниматься режиссурой и педагогикой, для меня стало совершенно очевидным, что техника внешняя обогащает технику внутреннюю, и наоборот, — внутренняя техника обогащает внешнюю. И очень часто внешняя техника, удачно найденная внешняя форма помогают найти актеру верное внутреннее состояние, озаряют актера эмоциональным вдохновением и ведут его к идеалу: органическому слиянию формы и содержания. Отсутствие внешней техники парализует актера, даже если тому кажется, что он живет полнокровной внутренней жизнью. М. А. Чехов, ученик Станиславского, как мне кажется, наиболее убедительно выразил это положение и в своем творчестве и в {383} своей педагогической работе. В своей книге «О технике актера», лучшей педагогической книге по мастерству актера, которую я знал, эпиграфом он поставил слова Иосифа Яссера: «Техника у посредственности может иной раз потушить искру вдохновения, но у таланта может эту искру раздуть в яркое, неугасимое пламя». Провозглашенная Мейерхольдом задача создания новой школы, которая уделяла бы больше внимания воспитанию актерской техники, жива и актуальна и сегодня.

Хочется, чтобы значение В. Э. Мейерхольда в развитии нашего театра с первых лет революции по сей день было осознано и оценено до конца. Иные преувеличивают его явные, часто осознанные им самим ошибки и, изучая его творчество, больше останавливаются на его формалистических увлечениях. А между тем Мейерхольд еще в далекие времена, заявляя о том, что «театр должен быть созвучен своей эпохе», уже, по существу, был на пути к социалистическому реализму. Я глубоко убежден, что если бы он жил и работал с нами, то на этом пути он создал бы много ценного для развития советского театра. Его ученики и последователи разве не идут теперь по пути утверждения социалистического реализма и реалистической актерской школы? Разве поиски новых убедительных форм в русле социалистического реализма, но никак не пустые псевдоноваторские ухищрения, противоречат этому пути? Мейерхольд в своем творчестве был одним из первых зачинателей этих поисков. История театра по заслугам оценит и отберет главное и прогрессивное в делах и творчестве замечательного мастера.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.