|
|||
9. James Lynch <Л. Н. Андреев> Москва. Мелочи жизни «Курьер», М., 1901, 4 февраляСонно и кисло — но и эту сонную массу сумел всколыхнуть Художественный театр. Да, странно то время, когда провозвестником новых идей и вестником пробуждения от спячки является крохотный театрик — да еще «Общедоступный», как неосмотрительно назвали его вначале[ccx]! Быть может, меня упрекнут в преувеличении, но я не могу, не умею ограничить роли этого театра только тем, что он сумел хорошо поставить «Чайку» и «Потонувший колокол» и, как про него выражаются, открыл двери в область нового искусства. В первые дни его существования оно, пожалуй, так и было — был театр, и был он оригинален и свеж, и одни его очень хвалили, а другие очень бранили. Только. Но проходило время; все глубже и глубже входил театрик в жизнь и, как острый клин, колол ее надвое: одно то, что против Художественного театра, и другое то, что за него. Как-то незаметно из-за вопросов чистого искусства, вопросов специально театральных и иногда даже чисто режиссерских стали показываться загадочные физиономии вопросов более серьезного характера и уже общего порядка. И чем яростнее разгоралась брань, чем больший круг людей захватывала она, тем более и тем яснее Художественный театр претворялся в то, что он есть на самом деле — в символ. Да, он символ, как символ тот иногда даже малоценный кусок материи, который, будучи привязан к древку, представляет собой знамя — «священную хоругвь». И Художественный театр есть знамя, принцип, та загадочная, но необходимая вещь, не во имя которой, а под покровом которой люди борются за самые дорогие свои интересы. И это кажется мне настолько справедливым, что я легко допускаю возможность существования людей, которые ни разу не были в Художественном театре, а тем не менее являются рьяными его партизанами, с одной стороны, и хулителями — с другой. При потере собственного содержания, при той эластичности символа, которая допускает самое широкое толкование, причем сам символ служит только сосудом, только формой, — подобное явление вполне естественно. Едва ли сам Художественный театр в лице главных его деятелей сознавал при {154} своем возникновении и предвидел ту выдающуюся роль, какую ему пришлось выполнить в истории русской общественности, — да едва ли и теперь, несмотря на последнее многозначительное чествование[ccxi], это сознание существует в нем. У театра были свои задачи, правда, новые и прогрессивные, но все же узкотеатральные, и если в настоящее время театр выпрыгнул за поставленные им рамки и распространил свое влияние вширь и вдаль — то в этом повинна и пресса, не перестающая поднесь с любовью и враждой заниматься им. А более всего обязан театр своим небывалым успехом именно тому, что, как яичко к Христову дню, он явился как раз вовремя для того, чтобы нанести последний удар некоторым отживающим течениям. Смелый, добрый и яркий, он встал грозным memento mori [помни о смерти — лат. ] сперва перед омертвевшей рутиной всех иных драматических (и даже оперных; даже балета коснулось его влияние) театров, а затем перед рутиной, спячкой и застоем вообще. Чего искал Художественный театр? На сцене, которая исстари была убежищем и колыбелью всяческой лжи и условностей, вечной и неискусной подделкой под людей, природу и жизнь, на этой самой сцене он искал правду жизни. Это было дерзко, это было весело — и это так соответствовало временно притаившимся стремлениям меньшинства! И часто эту желаемую правду находил молодой и дерзкий юноша-театр, и то, что он давал, это не была подделка, хотя бы и искусная — это была жизнь. Ведь не подделкой же назовут люди тот бриллиант, который будет создан когда-нибудь химическим путем и который по своим свойствам ничем не будет отличаться от брата-бриллианта, рожденного природой? < …> [ccxii] И если Художественный театр выполнил больше, чем думал дать, — это нимало не препятствует чувству благодарности, любви и уважения, которые питают к нему все те, кто на свой образец и в своей сфере ищет все той же неизменно светлой правды. Рассказывают про одного актера, который так правдиво и жизненно провел роль Яго, создал такой яркий образ завистника и предателя, что некоторые из зрителей, вспыльчивые и прямолинейные янки, пустили в него несколько пуль из револьверов и одной такой пулей отстрелили артисту нос. Конечно, артист не рассчитывал на такой блестяще-печальный результат; прямой задачей его было изобразить как можно лучше негодяя, что он и сделал, причем на миг, быть может, испытал и сам некоторые негодяйские эмоции. Но в то же время силой и правдивостью своей игры он затронул в зрителях благороднейшие их чувства… и потерял нос, значит, пожертвовал им в пользу добра. И громкие выстрелы были выразительнейшими аплодисментами Шекспиру и актеру — и величайшим, и строжайшим отрицанием тех нравственных начал, носителем которых был Яго. И вот такую же службу выполнил по отношению к чеховским героям и хмурым людям Художественный театр — и в этом его уже прямая заслуга. Чехова взасос читали, под чеховские унылые мелодии лились слезы по всему лону земли русской, но Чехова еще как следует не понимали, чему мешали, главным образом, многочисленные критические статьи о его творениях. И дивная, неподражаемая постановка чеховских вещей на сцене Художественного театра была первой настоящей критической статьей о нем — яркой, беспощадной, правдивой, не оставляющей ни сомнений, ни колебаний. Как могучий талант, сам А. П. Чехов еще более вырос в наших глазах — но за это его герои… Они провалились; они погибли; они уничтожены. Чеховские драмы в Художественном театре — это эпитафия над целой полосой времени и жизни, скорбным певцом которой является талантливейший {155} русский писатель. Под мучительным впечатлением пережитого кошмара люди расходились из театра, и все, что было в их душе бодрого, светлого, жизнеспособного, возмущалось и негодовало и требовало выхода из удушающей серой мглы. Как зрелище напоенного илота[ccxiii] отучало спартанцев от пьянства и внушало к нему отвращение, как талантливое изображение негодяя Яго будило чувство чести, — так и печальнейшие чеховские драмы, с жестокой правдивостью впервые представшие перед глазами удрученных зрителей, явились невольными проводниками бодрости. Да, бодрости, той самой милой бодрости, которая должна стать девизом. И «Доктор Штокман», ненамеренно, конечно, сопоставленный на той же сцене с драмами А. П. Чехова и в гениальной игре г. Станиславского давший живое воплощение вечной неунывающей бодрости и силы духа, нанес последний удар беспросветным российским настроенникам. Всколыхнулось болото! Десять тысяч подписей собрано было под адресом Художественному театру[ccxiv]. Десять тысяч подписей — какой колоссальный труд, какая необыкновенная по нашим дням затрата энергии! Ведь это значит, десять тысяч рук брали десять тысяч ручек, макали в чернильницы и по бумаге водили. Невероятно. Неужели мы чеховских героев, действительно, того… похоронили?
|
|||
|