|
|||
7. П. Ярцев[cci] Из Москвы «Театр и искусство», СПб., 1900, № 49Новая драма Ибсена «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» была представлена на сцене Художественного театра 28 ноября и не имела успеха. Так неминуемо случается, когда в публике поселяется убеждение, что следует не просто слушать пьесу, а угадывать за каждым словом скрытый смысл. Исчезает непосредственность восприятия, и публика, наученная вкривь и вкось рассуждать о пьесе, перестает ее чувствовать. Когда появляются одно за другим комментарии, истолкования — будь пьеса ясна как стекло, она покажется смутной[ccii]. Даже такое жгучее современное и близкое именно русскому обществу произведение, как драма «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» — гимн жизни, простой и прекрасной «в солнечных лучах и в красоте!.. ». Что нам истолковывать Рубека, когда мы давно его знаем? Рубек — норвежец, и в юности у него хватило силы изваять превосходную статую, хотя этот подъем возбудило случайное увлечение Иреной. Не имея силы пожелать женщины, от красоты которой «в иные дни почти что лишался рассудка», Рубек начинает слабеть, рефлексировать и изменять свое произведение. Усталый от собственной слабости и вялой крови, Рубек связывает себя с молодою девушкой, тщетно пытаясь освежить жизненные силы. Уже израсходовавшийся как художник, он лепит «бюсты-портреты» людей, с мелким чувством оскорбленной зависти вкладывая в них скрытое сходство с животными. Какие все знакомые черты! Но Рубек последних дней, Рубек, действующий в пьесе, — уже всецело родной нам и жалкий «лишний человек», от начинающих серебриться волос до бесцельной и трагически-бессмысленной гибели включительно. Неизвестно, чем могла бы быть Ирена, если бы не полюбила Рубека; теперь она — изломанный и глубоко страдающий человек. Оскорбленная при первом пробуждении, жизнь Ирены чудовищна своею ненормальностью. Ирена — лицо трагическое; ее даже оказалось нужным показать безумною, быть может, для того, чтобы оправдать в глазах толпы ее приподнятое настроение и возбужденную речь. Среди других лиц драмы, обрисованных в мягких красках чарующей жизненности, Ирена производит впечатление лжи, до такой степени она исключительна. Она, между прочим, или почти одна она, повинна и в вычурных комментариях, сопровождавших пьесу, и в том, что пьеса не дала русской публике сотой доли того впечатления, какое должна была дать. Полная противоположность «полумертвым мухам», каковы, в конце концов, и Рубек с Иреной, — простые люди, щедро награжденные одним талантом: {148} «жить! » — Ульфхейм и Майя. Если Ульфхейм уж слишком прямоличен и почти туповат, то Майя — роскошнейшее и привлекательнейшее создание, какое только знает мир. Майя — человек здорового и цельного упрощения жизни и женщина в каждой капельке крови. Ее инстинктивные мысли свежи и глубоки, как ключи в горах: перед ними кажутся тяжелым кошмаром сентиментальности Рубека и истеричности Ирены. И, как от кошмара, хочется отряхнуться при звуках речей Майи от всяких условностей, от лживого, предвзятого усложнения жизни. «Стоит ли поднимать весь этот шум и всю эту тревогу»… «Прямо возьми себе ту, в ком ты больше всего нуждаешься». «Я всегда найду себе новое где-нибудь на свете». «Что-нибудь свободное! » «Свободное! » «Свободное! » Как ничтожен Рубек рядом с Майей, когда он хочет дать ей почувствовать свое духовное превосходство и идейную высоту отношений к «белой даме» с ключом от несозданных созданий, помещающихся у нее в груди. — «Так позови ее открыть! » — говорит просто Майя, стараясь скрыть коварную улыбку. Помещик Ульфхейм будет счастливым обладателем Майи. У него есть на это единственное, но с точки зрения природы неоспоримое право: он настолько же силен и смел, насколько Майя физически слаба, как женщина, и нуждается в защите. Он даст ей кипучую, безраздельную страсть и настоящих детей, не тех, что «держат в склепах». Половое чувство в нем красиво и цельно, как подобает быть всякому чувству: оно не рискует выразиться в форме «статуи воскресения из мертвых»; его воображение неспособно наделить любимую женщину ключами от своих идей. Ульфхейм любит жизнь и умеет брать ее, Майя любит силу и умеет покоряться ей. Союз их прочен уже потому, что свободен. Жаждой жизни, простой и свободной, проникнуто произведение Ибсена; не усложняйте жизни — его высший смысл. Пьеса была сыграна вяло и неуверенно. Между сценой и публикой образовалась пустота, все время ощущаемая с той и с другой стороны. Бумажные комментарии — плохой резонатор и поглощают звук: вот почему, должно быть, пьеса была едва слышна со сцены. Аплодировали декоратору[cciii], не давая начать второго и третьего действия: факт оскорбительный для Художественного театра, где декорации потому и прекрасны, что живут с жизнью пьесы и их нельзя от нее отделить. Поражение полное. А между тем среди неясной, нецельной, как будто растерянной постановки сколько блесток вдохновения! Среди неполных образов, неуверенных речей сколько истинного таланта! Хочется думать, что театр в конце концов овладеет пьесой и пьеса овладеет публикой[cciv]. В сущности, все роли в хороших руках. Г‑ жа Савицкая (Ирена) дает и теперь цельный образ. Что если бы хоть несколько смягчить его трагические краски? Манера г. Качалова (Рубек) прислушиваться к своему голосу очень удачно задевает изображаемую роль. Г‑ жа Книппер, чтобы там ни говорили, должна быть чудной Майей: временами в ней чувствовалась такая глубокая, почти безудержная страсть, тонко окрашенная женственностью и культурностью, которые выделяют артистку во всех ее ролях. Постановка полна красоты, настроения: прекрасна задумчивая тишина переполненного «полумертвыми мухами» курорта. Вообще, как прекрасно должна идти вся драма на сцене Художественного театра! Только… не усложняйте искусства, мог бы сказать автор «Когда мы, мертвые, пробуждаемся».
|
|||
|