Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Макс Далин 1 страница



Макс Далин

Лунный бархат

 

Макс Далин

Лунный бархат

 

Часть первая

НОЧЬ НЕПРИКАЯННЫХ

 

…Позвольте Вас пригласить

На танец ночных фонарей,

Позвольте собой осветить

Мрак этих диких мест.

Позвольте Вас проводить

До самых последних дверей…

«Зимовье Зверей»

 

 

Наступает ночь — смотри.

Все перед тобой. Город. Лабиринт сплошных парадоксов, темных мыслей, ужасных тайн. Мнимая жизнь внутри полумертвого, полумеханического тела. Бредовый сон, галлюцинация шизофреника.

Середина осени. Черные и пустые небеса с белой дырой луны. Черные и пустые разверстые дыры подворотен. Тонкий стон ветра в стальных нервах проводов, жалобный и зловещий. Светящиеся квадраты окон на черном глянце мокрого асфальта. Мечущиеся лучи фар. Голые ветви. Мокрые стены. Островки тусклого света вокруг ночных ларьков, кучки озябших теней в этом желтом сыром мареве. Тишина и Шипение автомобильных шин. Тишина и электронные вопли противоугонных систем. Тишина и мат. Просто тишина.

Запахи и голоса. Сырые палые листья, шафран и корица, октябрьское печенье. Мокрая земля, дождь, тление и смерть. Тонкая струя духов, винный перегар, дым сигарет, вонь грязного живого и грязного мертвого. Запах волос, как улыбка, запах парфюма, как затрещина, запах мерзкой шавермы и бульонных кубиков, как тяжелое воспоминание. Запах крови, как окрик.

Лучи и тени. Шаги — звонкое цоканье «шпилек», шелест кроссовок, глухой стук сапог. Дробное эхо — и тень двоится, троится. Одинокий прохожий. Вокруг — мокрым нимбом — тень страха, вожделения или злобы. Палач или жертва. Ветер и водяная пыль в лицо. Промозглый холод — сквозь одежду, плоть, кости — до самой души — и душа в ледяных иглах озноба.

Ночь Хозяев.

Уйди в одиночку. Останешься наедине с тоской, болью или злобой — надышавшись ночью, этим пряным холодом, дождем и тлением, постепенно обретешь необходимый облик. Вспомни, как такой же ночью твое собственное тепло уходило из живого тела в эту мокрую землю и стонущий ветер. Воспоминания дадут силу утолить голод.

Стань с ночью заодно. Стань ночью.

 

Убийца тоже считал себя охотником и Хозяином.

Его тянуло искать приключений уже несколько лет. В дневной жизни была престижная работа, жена, дети и любезные сослуживцы, но жизнь эта текла неспешно, лениво и пресно, не задевая за душу, не оставляя следа. Настоящее приходило по ночам.

Ужас обезумевшего слабого человеческого существа, почуявшего унижение и смерть, подогревал его чувственность и будил гордость. Красивая девочка превращалась в трясущегося мокрого зверька в защелкнувшемся капкане — и в этом тоже была своеобразная красота, если понимать под красотой то, что способно вызывать вожделение. Думать об этих ночных тенях, возникающих впереди в желтом искусственном свете, обдававших убийцу запахом духов, жарко дышащих, хрипящих или стонущих, бессильно цепляющихся за его руки и умирающих на холодном асфальте, как о существах себе подобных, с душой, мыслями и собственной жизнью, убийца не умел. Он вообще не умел думать о чужих душах, чужих мыслях и чужой жизни. Это походило бы на одухотворение игрушек.

Убийца был настолько осторожен, что поиски ночной твари, убивающей девчонок не старше восемнадцати, затянулись и ограничивались леденящими кровь статьями в бульварных газетках. Он был настолько респектабелен, что подозревать его никому и в голову не приходило: сослуживцы по утрам со сладострастным ужасом пересказывали омерзительные подробности, смакуемые журналистами. Так забавно… Так наивно жестоко, так трогательно гадко…

Он предпочитал осенние ночи. Хотя в лете есть своя прелесть — нежный аромат, голые ноги, разъезжающаяся под пальцами тонкая ткань… Но лето завораживает и пьянит, лето лишает страха, летом весело умирать, потому что в смерть не верится до самой последней секунды. К тому же летом многолюдно. Это ни к чему.

Но лето снова осталось в прошлом. И осень, наконец, пришла и была такая свежая, что ее запах навевал мысли о ночных смертях даже днем. Перебирая бумаги, щелкая курсором компьютерной «мыши», убийца представлял себе, как будет таять голубой иней под еще теплым, но остывающим телом. Он нежно улыбался своим мыслям, секретарша улыбалась в ответ. Он был хорошим шефом.

Потом убийца выбрал ночь, а ночь выбрала добычу, как выбирала всегда. Девочка была одинока и юна. Водяная пыль мелкими бриллиантами блестела в ее белокурых волосах, а волосы перевивала какая-то наивная цветная резинка с пластиковыми зверушками. Девочка была нимфеточно полновата. Под дешевой курточкой виднелась клетчатая юбка, слишком длинная на вкус убийцы — к тому же ножки портили простые колготки и грубоватые туфли. Но она была юна, она была невинна и забавно мила — как котенок простой породы.

Убийца пошел за ней. Она пару раз оглянулась, не испугалась — он был респектабелен и безопасен на вид. Несколько разочаровала своим простеньким детским личиком с круглыми глазами, пухлыми губами школьницы, россыпью веснушек. Но этот доверчивый, не испуганный взгляд решил ее участь — она встретила на улице Смерть, Смерть провожала припозднившуюся девочку домой, убийца смаковал эту мысль, как предстоящее признание в любви.

Девочка вошла в темную арку, в сырой сумрак двора, где тусклый желтый свет увязал и путался в ветвях облетевших деревьев. Она шла вдоль стены дома, по узкой асфальтовой тропке, а убийца рассчитывал момент нападения. Он не любил подъездов, где царили духота, запахи кошек и помоев и не в меру любопытные соседи, поэтому тронул девочку за плечо, когда она уже собиралась отпереть кодовый замок.

— Я не буду захлопывать, — сказала она, оборачиваясь, встретилась с убийцей глазами — и осеклась.

Она смотрела не на нож, а в лицо — и, вероятно, варварским чутьем добычи, заячьим, оленьим чутьем все прочла на лице. Ее собственное личико болезненно изменилось — сначала отразило жалобное удивление, потом вдруг — не страх, а неописуемое отвращение. Эта гримаска ребенка, увидевшего тошнотворную гадость, вместо полагающегося ужаса, почтительного ужаса жертвы перед палачом, так оскорбила убийцу, что вожделение сменила жаркая ярость. Он схватил девочку за лицо, зажимая рот, хотя, похоже, она была не в состоянии кричать, прошипел грязное слово ей в самое ухо и ударил ножом ниже ребер, туда, куда лезвие входит мягко и легко, как в бисквитный торт.

Потом он видел, как заливает светлые райки ее глаз смертным мраком, наносил новые удары — и никак не мог стереть с ее лица омерзение, более мучительное, чем физическая боль. От ярости убийца потерял осторожность, горячая липкая жидкость залила его руки, брызнула на одежду — но его это уже не волновало. Он мстил девочке за дерзость.

Когда ее тело обмякло, убийца вдруг почувствовал опасность.

Опасность холодной струей пролилась вдоль спины, ударила в низ живота — убийца резко обернулся, отпустив девочку. Он слышал шелест и глухой стук, с которым она упала на разбитую плитку около подъезда, но это уже не казалось важным. Напротив убийцы, в полосе тусклого света стоял человек и смотрел на него.

Сознание отщелкнуло его моментальную фотографию: темный плащ, взлохмаченные волосы и белое лицо, гипсово-неподвижное, с темными провалами глаз. Человек не шевелился и не издавал ни звука, но смотрел, смотрел не отрываясь — и в этом было что-то по-настоящему страшное. У убийцы сдали нервы. Он швырнул нож, вместо того, чтобы пытаться защититься им от ужаса, и бросился бежать вдоль стены дома, совершенно иррационально, неосторожно и нелепо, задыхаясь и всхрапывая, думая только о своем автомобиле, стоящем у обочины через квартал отсюда. Убийца не вспомнил в этот момент о свидетеле и возможных проблемах с властями — он только страстно желал, чтобы человек с белым лицом не погнался за ним.

Человек не погнался.

Померещившийся свидетель растворился в сырой темноте, как будто убийство и бегство были чьим-то диким кошмаром…

 

Ляля приходила в себя медленно, выплывая из полной черноты в искристое полубытие, в болезненно-сладкую истому. Гадкий сон, в котором пожилой господин превратился в оскаленного похотливого монстра, кончился, растворился где-то за границами яви, исчез — и думать о нем не хотелось. Сон был омерзителен и правдоподобен, но он был всего лишь сном. Во сне Ляля чувствовала дикую нестерпимую боль, но наяву никакой боли не было — только сладко кружилась голова, только остро и прекрасно благоухали мокрые тополя и свежий холодный воздух.

Но Ляля не мерзла.

Ляля не мерзла, потому что кто-то добрый и сильный нес ее на руках, укутав в теплое. Она поняла, что этот кто-то очень высок, выше, чем был раньше папа, еще ей хотелось думать, что он красив и молод. Лялина голова лежала на его плече, удобно и надежно, Ляля ощущала странный запах его шеи и волос — незнакомый, вернее, забытый, сладкий, тонкий, нежный запах, не похожий на запах мужских дезодорантов или одеколона — и это тоже было хорошо. Незнакомый герой спас ее из страшного сна. Не хотелось открывать глаза.

Скрипнуло, застучало, лязгнуло — Ляля поняла, что герой вошел в парадную, поднимается по лестнице, вызывает лифт. Дверцы лифта раскрылись и закрылись, он пополз вверх, считая этажи — и Ляля про себя считала вместе с ним: первый… второй… третий… Лифт выпустил героя на лестничную клетку. Потом герой, держа ее под колени, как маленького ребенка, рылся в карманах в поисках ключа, нашел, щелкнул замком, вошел в душноватую после ночной свежести квартиру, захлопнул дверь ногой, внес Лялю в комнату, положил на мягкое, бережно, осторожно, как фарфоровую фигурку на вату. Щелкнул выключателем — и под опущенными веками заплясали круглые радуги.

Пора открывать глаза.

Герой сидел на краешке стула в неловкой ожидающей позе и смотрел на нее. Его очень бледное и действительно красивое лицо с темными глазами, с тонким носом, со лбом, где острая складка между бровей скрывалась под длинной растрепанной челкой, показалось встревоженным и напряженным. Герой был одет в растянутый свитер и потертые серые джинсы. Его плащом, вернее, длинной и широкой черной ветровкой из тускло блестящей непромокаемой ткани, Ляля была укутана до самой шеи.

— Сестренка, — сказал герой, когда Ляля посмотрела на него, — ты как? Хочешь выпить, а?

— Я вообще-то не пью… вообще-то… ну… — Ляля растерялась, смешалась, опустила глаза. Почему — выпить? Зачем? В этом было что-то не совсем правильное. Пьют шампанское при свечах — когда познакомятся как следует. Признаваясь в любви и все такое. Мама, впрочем, не одобрила бы даже этого… если бы узнала… И вообще — сколько сейчас времени?

Герой, не слушая, принялся что-то разыскивать на захламленном стеллаже, занимавшем почти всю стену. В большой комнате с плотно зашторенными окнами — страшный разгром и странный уют, и уживаются вещи, не связанные между собой, причудливые и необыкновенные. Здесь множество книг, приоткрытый платяной шкаф, из которого торчит рукав джинсовой куртки, стол, на котором валяются испорченные резиновые мячики с проделанными в них дырками, какие-то тупые ножики, полированные плоские палочки… На столе стоит пластилиновая фигурка феи в развевающемся платье — даже сложно представить, что можно так лепить из пластилина. Рядом — смешные часы, бронзовый слоник катит их хоботом, как тумбу в цирке, на часах сидит и гримасничает бронзовая мартышка. И на часах — уже три, три часа ночи!

Ляля хотела вскочить с тахты, на которой лежала, но тут герой обернулся, и она не вскочила.

— Сестренка, — сказал он нежно, даже чуть-чуть виновато, — ты хоть отхлебни глоточек, да?

У него в руках был красивый стакан из темного стекла, в стакане — темная жидкость, уж, наверное, не водка. Немного. Ляля подумала и протянула руку. Взяла стакан — и пальцы прилипли. Пальцы были в чем-то красном, липком, как вишневый сироп. И герой посмотрел на ее руку.

— Я сейчас помою, ладно? — сказала Ляля. Она смутилась и не понимала, где это так перемазалась.

— Сейчас помоешь, сестренка, — кивнул герой. — Но сначала выпей.

Ляля понюхала жидкость в стакане. Пахло терпко, сладко и очень славно. И выпить вдруг захотелось ужасно. Ляля быстро глотнула, как воды — когда умираешь от жажды, было сладко и чудесно, совсем не похоже на вино, которым угощали подруги на днях рождения. Очень вкусно. И Ляля допила до конца и улыбнулась — а герой, как ей показалось, вздохнул облегченно.

Тогда Ляля вернула стакан и скинула чужой плащ.

Под плащом героя оказалась ее курточка, которая раньше была белой с черными пятнышками, как у далматинцев на шкурке. И она вся была рваная, в черных разрезах и в этой штуке — в вишневом сиропе, липкая и местами засохшая, и мягкий ворсик топорщился грязной крысиной щетиной.

Ляля встала с тахты. Посмотрела на себя. Гадкий сироп, стекая с куртки, испачкал юбку, брызнул на туфли. Совсем не романтический вид. К тому же на покрывале, где она лежала, остались эти пятна, красные и смазанные, как будто по нему размазали жидкий томатный соус.

— Я тут вымазалась где-то…

И лицо героя снова стало напряженным.

— Слушай, сестренка, ты иди в ванную, да? Под душ. А я поищу, что тебе надеть пока. А потом придумаем. Ты не переживай, да? Кое-что отстирается, наверное…

Ляля почему-то и не подумала возражать. Гостеприимный хозяин тем временем рылся в шкафу, из которого торчал рукав, сунул рукав куда-то в глубину, вытащил очень большую чистую рубашку цвета хаки и спортивные брюки — еще больше, так что Ляля рассмеялась и он улыбнулся. Разыскал широкое полотенце. Проводил Лялю по захламленному коридору в ванную, где были два разных шкафчика с содранными с дверец зеркалами — один совсем обшарпанный, а второй терпимый.

— Это мой, — показал герой тот, что выглядел лучше. — Ты бери мыло отсюда, сестренка… или шампунь — что понадобится. Не стесняйся, да? — и закрыл дверь.

Ляля защелкнула задвижку и стала раздеваться. Курточка присохла к синему джемперу, джемпер — к любимой блузке кремового шелка. Разрезы доставали до самой кожи, сквозь блузку — и блузка была насквозь пропитана этим красным, липким и омерзительным, которое пахло вовсе не сиропом, а…

Ляля пустила воду и встала под душ. Красное стекло вместе с водой, и Ляле неожиданно понравилось собственное тело, вовсе не такое неуклюжее, как она о себе думала — гладкая белая кожа блестела, как мокрый полированный мрамор, все тело как-то подобралось и вытянулось, волос стало как будто больше — и они легли на плечи тяжелой волной. Жалко, что в ванной нет зеркала. Зато в коридоре, кажется, есть телефон — нужно непременно позвонить домой, уже очень поздно, мама, наверное, не может спать от тревоги. И так будет чудовищный скандал.

Когда бурая вода скрутилась в упругую воронку, похожую на бокал для шампанского, хлюпнула и ушла вниз, Ляля еще минуты полторы смотрела на свою белую кожу в водяном бисере, но вскоре озябла и укуталась в полотенце. Брюки героя дотягивались до груди, рубашка свисала до колен — модный стиль «люди добрии, мы самы не местныы…» Ляля усмехнулась и вышла — спросить, что делать с грязной одеждой, той, вымазанной… этим мерзким сиропом с запахом ржавого железа, о котором отчего-то не хочется думать.

Из ванной летел жаркий пар вместе с живым теплом, в глубине квартиры было прохладно и темно. Косой и длинный прямоугольник света ночных фонарей пролег по коридору из двери в кухню. Секунду хотелось войти в кухню — посмотреть в окно, но стало неловко. Герой распахнул дверь в комнату. Плотный желтый свет выплеснулся в коридор целым куском, и брошенные вещи обрели очертания и плоть.

— Ну что, все в порядке? — спросил герой, отступая от двери, чтобы Ляля вошла.

— Угу, — сказала Ляля и сделала робкий шаг в сторону телефонного аппарата — зеленого и пыльно го приспособления устаревшей модели. — Можно, я маме позвоню?

Она подняла трубку, не ожидая ответа, но гудки исчезли, не успев возникнуть, потому что герой положил ладонь на рычаг.

— Ты бы пока не звонила, — сказал он виновато. — А то знаешь… она скажет, что надо срочно домой… а дома… понимаешь…

— Ты, значит, не хочешь, чтоб я уходила, да? — спросила Ляля, улыбаясь. Наверное, это была кокетливая улыбка и вопрос тоже задавался не без кокетства, и впервые Ляля назвала на «ты» взрослого мужчину — лет, быть может, двадцати пяти или даже тридцати, запредельного, нереального возраста. Ляля вела себя дурно и понимала, что ведет себя дурно и сквер но, но приключения такого рода происходят не каждый день, а вернее сказать, они не происходят вовсе — может быть, это первое и последнее приключение в жизни. Оно должно быть сыграно хорошо, как главная роль в мелодраме, где героиня пьет бриллиантовый яд под открыточным глянцевым небом…

— Я не хочу, — ответил герой, отводя глаза, — что бы ты… чтобы оно… ты ведь не понимаешь.

— Я понимаю, — сказала Ляля, на высоте положения, на такой невероятной высоте, куда не поднималась даже Ирка Меркулова с придуманными историями о бритоголовом бандите на всамделишном «Мерседесе».

Герой умолк, крутил в руках незажженную сигарету, сигарета стала сморщенная, увядшая… Решительно подошел к двери, плотно закрыл, чтобы ни капли света и ни единого звука не просочились в темный коммунальный коридор. Встал к двери спиной.

— Я… перед тобой… не знаю… наверное, виноват, — выдавил он с мучительным трудом. — Я… встрял в твою судьбу… от жалости… не знаю… от безысходности. Поздно… А ведь я уже знал, что это часто — учуешь поздно, не успеешь, а потом жалко… И встревать опасно. Нарушается равновесие. Сколько тебе лет, ребенок?

— Семнадцать, — сказала Ляля, прибавив два года, чтобы не показаться маленькой дурочкой. Теперь уже вправду ничего нельзя было понять. Почему — встрял? Все как будто хорошо…

— Вот видишь, — продолжал герой. — Тебе бы еще жить и жить. А он…

— Кто? — Ляле почему-то стало оглушительно холодно. Задрожали руки, губы — волевым усилием дрожь не унять. Она села на вымазанную красным тахту.

Герой терзал сигарету, бумага уже прорвалась и, в узкие ранки, просыпался табак. Его взгляд блуждал по комнате, не останавливаясь на Лялином лице.

— Я дурак, — сказал герой. — Дурак и подонок. А по-другому не вышло.

— Нет, — сказала Ляля. Она была убеждена, что это неправда.

Герой поднял рукав свитера. Ляля подумала, что сейчас увидит следы от уколов, от инъекций наркотика — такое это было движение, но на его бело-голубом запястье оказалась темная царапина. Как будто он пытался вскрыть вены, но передумал.

— Что это?

— Ну… — герой стряхнул рукав обратно. — След от Таинства Перехода. Долго не сходит.

Он сказал серьезно и мрачно, курсивом, с большой буквы, не похоже на себя — и Ляля вдруг прыснула над этим серьезным видом и возвышенной нелепостью, прыснула в ладонь — и рассмеялась по-настоящему. И тут же подумала, что герой обидится. Но он не обиделся.

— Глупышка, — сказал он беззлобно. — Совсем девчонка. Этот подонок… а я даже не свернул ему башку. Растерялся, видишь ли. И торопился. Боялся, что ты умрешь раньше, чем…

— Я умру? — удивилась Ляля. Ночной двор, слюнявая тварь, оглушительная боль скреблись в ее память, поскуливали, как паршивые бездомные собаки, а она держала дверь обеими руками, чтобы не пустить, чтобы не увидеть, а то — как же жить-то?

— Ты уже умерла, сестренка, — грустно сказал герой. — Но после Перехода. Ты уж извини.

Как умерла? Я же живая, сижу на твоей тахте, отрываю нижнюю пуговицу от твоей рубашки, слушаю твои глупости. Я вообще никогда не умру. Я буду всегда. Мне просто приснился ужасный сон, такой ужасный, что я закричала, а ты услышал. Я спала, когда спят — просыпаются, а когда умирают — нет. Смерть — это все, ничто, конец, остановка. Мертвых закапывают в землю, режут ножом патологоанатомы, едят червяки — и им уже все равно. Мертвые попадают в ад или в рай, но это — неправда. Бога нет, хоть все и ходят в церковь. Им просто страшно умирать, потому что после смерти их не будет. Но я-то буду всегда.

Ляля ничего не сказала, но герой понял. Бросил сигарету, ушел к стеллажу, вернулся с зеркальцем, прямоугольным, содранным с ванного шкафчика. Протянул.

Ляля отшатнулась. Ужас, вдруг правда — мертвое лицо, как у зомби в кино, а по лицу ползают черви! Схватилась за лицо руками — но ощутила подушечками пальцев только прохладную нежную кожу. Неужели можно поверить в эту чушь?

А герой все держал зеркало перед лицом, и любопытство юной женщины победило страх. Ляля взяла зеркало, посмотрелась.

Ничего страшного или странного — этот пожелтевший потолок в трещинах, кусочек обоев, угол шкафа… А где же я? Как это может быть?!

Сначала Ляля махала перед зеркалом руками и подносила его к самым глазам, переворачивала и всматривалась в черную поцарапанную изнанку. Потом поняла, что никаких фокусов тут нет.

Просто ее нет. Все правда, хотя… она же не дух. Лицо, руки, ноги… босые ноги на холодном полу… волосы… Холодная вкрадчивая жуть…

Впадать в истерику, однако, было нельзя. Ляля глянула на героя — что он подумает. Герой смотрел на нее с видом страдальческим и виноватым.

— Почему это, а? — спросила Ляля, глотая вместе со слезами собственный страх. — Я же не привидение? Я себя чувствую…

— Носферату, — как-то заученно сказал герой, — не отражаются в зеркалах и не отбрасывают тени.

— Носферату?

— Вампиры.

 

Женя сидел у окна и курил, пускал тонкие струи дыма в форточку, а ночной ветер, благоухающий, холодный, свежий, втекал в комнату, вносил дым обратно, вносил мелкую водяную пыль и сладкий запах октября. Женя чуть-чуть отодвинул темную штору, плотную, как ковролин, совершенно непроницаемую для света — и, докурив и бросив за окно окурок, задвинул ее снова. Холодная, прекрасная, страшная осень осталась снаружи.

Ляля слушала молча, с самого начала, она не плакала, только пошмыгивала носом. То, о чем говорил Женя, было дико, невообразимо, абсурдно — и было правдой. А если так — то плакать нет смысла, нужно смириться со свершившимся фактом, все понять и думать, как быть дальше.

— Ты только не вздумай меня бояться, ребенок. Я не дьявол какой-нибудь, я тоже как бы случайно сюда вписался… Я, вообще-то, скульптор. У меня раньше была мастерская, пока я жил с женой, а потом мы развелись, квартиру разменяли… ну, аренда того, не мог я больше. И я пошел работать на завод. Формы с моделей снимать.

— А почему ты развелся?

— Любопытная… Ну, там, поссорились, не сошлись характерами… Да бог с ним. В общем, пошел я работать на этот завод, Монументальной Скульптуры и… как бы надгробных памятников. Неплохое место, и платили хорошо…

Откровенно говоря, не в деньгах тут было дело. Уж скажи честно: привлекала тебя свободная хипповская жизнь и дивная возможность никогда не видеть тех, кто добра желает: ни своих родителей, ни Юлечкиных, ни ее самой. Оказывается, старых хипарей иногда воротит от респектабельности — или просто от всей этой финансово-светской суеты начало уходить то, ради чего живешь в сущности. Сбежал — и оно вернулось, ужасно благодарное, вот в эту самую засранную коммуналку, а славное чувство, будто сбежал с урока или из казармы удрал в самоход, затянулось на целых полгода.

— На этом заводе вполне можно было кино снимать. В тарковском духе, символическое, знаешь? Очень уж там было много красивых кадров для таких дел. Или музей устроить.

Когда-то завод занимался изготовлением вождей. Строго говоря, для того он был и создан, это странное учреждение, базирующееся в оскверненном революционным народом храме, вросшее забором в кладбище, расползшееся новыми кирпичными корпусами по могильным плитам. Огромный храмовый зал еле вмещал чугунные тела, тяжелые головы вождей таскал цеховой кран, из бронзы лились указующие длани в человеческий рост — и детали очередного вождя паковали в ящики и увозили на очередную площадь. Там, на месте постоянной прописки, вождей собирали из громоздких кусков, втаскивали на пьедесталы и обсаживали вокруг цветами. И завод тоже процветал.

Теперь в вождях отпала надобность. Цех в храмовом приделе опустел, гомерические заказы канули в прошлое. Память о сгинувших вождях осталась только на Помойке: здесь еще валялись формы для прежних моделей. У самых бачков с мусором на вечной стоянке покоилась колоссальная кепка, а из земли, покрытой ледком, высовывались белеющие в сумраке гипсовые лысые черепа с торчащей из них стальной арматурой, носки чудовищных башмаков и указующие длани. Вид скрюченных грязных пальцев длиной с человеческую руку наводил на жуткие мысли.

Весь завод состоял из парадоксальных, тяжело описываемых мест. Наизабавнейшим местом, к примеру, был Переход. Оный представлял из себя коридор, облицованный сортирно-вокзальным кафелем, бесконечно длинный, вечно темный, с брезжащим в конце слабым отсветом — точная модель загробного тоннеля в натуральную величину. Он соединял храм с новым корпусом, и жутко и занятно было идти во мраке, теряя ощущение времени, наткнувшись ногой на мягкий труп кем-то забытого ватника в середине пути. И потом выйти в светлый зал с крестами в широких окнах, находящийся в совсем другом измерении. Сталкерство…

Кроме персонала, существ, по преимуществу, странных, как материализовавшиеся привидения, там водились памятники. Братве, например — монументальные шедевры с величественными гордыми профилями, опрокинутыми и неопрокинутыми факелами, цепями и плитами — мыслилось, еще и с пулеметными вышками по углам. Безвременно усопшим — со страшными мешками под глазами и скорбной улыбкой. Все тем же вождям — в виде бюстов Николаев, Александров, Петров и Иосифов Виссарионычей — в комнатном, декоративном варианте. А еще были маленькие дракончики, кошки, собачки, ящерицы и огромный тигр датского скульптора, у которого денег куры не клюют. И все это в благородной бронзе, в дешевой, но прикидывающейся шикарной латуни, в пластилине или черном скульптурном воске, от которого пахнет ядовитым медом…

— Я, в общем, снимал формы с пластилина, в мои формы заливали воск, а уж из восковых, делали собственно бронзовые статуи. Довольно сложный процесс на самом деле… Тебе не загрузно слушать? Ну так вот, чтобы эта восковая моделька как следует отлилась, ее нужно было специальным образом подготовить. Тут уж настоящее ведьмовство шло, со спицами, с восковыми фигурками. Представляешь бюст Сталина с гвоздем в башке, шея проволокой затянута, ползатылка вырезано и к френчу приклеено? И все это сооружение из черного воска? Ну да, если б сам увидал, тут же расстрелял бы, наверное, за такое издевательство.

Это хорошо, что она смеется. Пусть смеется.

— Ну не важно, ерунда это все. Я не о том. Это просто чтобы ты поняла, какое там сумасшедшее место было… Так вот, ходил я на работу через кладбище. Тетки-дурищи, конечно, туда старались не соваться, норовили в обход, кругом, особенно зимой и осенью, когда темнеет рано, но я — только там. Славное такое кладбище — как парк, деревья старые, огромные, все заросшее, кое-где и могил-то уже не видно в зарослях… А то — пилить вокруг, по пылище этой Лиговской, между заборами! Знаешь, там, где все эти грязные индустриальные улочки, трамваи, там целая прорва заборов. А на заборе вокруг кладбища написано масляной краской «Бей буржуев! ». Не прогулочно.

— Ты кури, если хочешь. У меня папа курит.

— Спасибо. Ну вот. Я пару недель назад шел с работы. Вестимо, через кладбище. Закончил поздно, было уже совсем темно и заморозки. Помнишь, один момент основательно подморозило? Земля как стеклянная была, трава тоже — и хрустела под ногами. И холодища. И вдруг у меня прямо из-под ног полетели бабочки, представляешь?

— Так не бывает. Бабочек, наверное, уже в сентябре нету…

— Вот именно. И я тормознул. А бабочки… Знаешь, такие ночные бабочки, белые, прозрачные, пушистые, как снег бы пошел не сверху, а снизу… Мне не по себе стало, будто привидение увидел. Как почувствовал что-то… Я со своей тропинки, по которой всегда ходил, на аллейку свернул. И увидел эту девушку.

— Какую?

— Ты что, ревнуешь, чудачка? Ах, я так внушительно сказал — Эту Девушку… Ее звали Лизой. Ничего особенного…

 

Это неправда, что ничего особенного. Он сразу понял, что все вокруг стремительно меняется, а видение просто парализовало его, заставило замереть на месте. Несколько долгих секунд он стоял и смотрел, как сумеречная посетительница кладбища медленно парит над дорожкой. Тонкая, гибкая, широкий плащ, матово-белое, лунно мерцающее в полутьме лицо, вокруг него вьются темные кудри, как упругие струи, как юркие змейки… Чем ближе она подходила, тем явственнее Женя различал черты лица, ее огромные глаза, горячие черные озера среди белых снегов, ее губы — темные на белом, в непонятной, лукавой, недоброй усмешке…

Когда ночная гостья подошла совсем близко, Женя взял себя в руки. Ему мучительно хотелось заговорить; кроме банальностей, как всегда в волнении и впопыхах, ничего не шло на язык — и он сказал неуклюже-игриво:

— И как только такая прелестная барышня не боится ходить в сумерки по такому жуткому месту…

Девушка ответила глуховатым грудным смешком, взглянула с тем же неописуемым выражением насмешки и угрозы, протянула, не торопясь, низким и нежным контральто:

— Не понимаю, сударь, чего ей бояться. Ведь здешние постояльцы — народ безобидный и, я бы сказала, покойный…

— Это как сказать, сударыня. Многие дамы этим самым постояльцам не очень-то доверяют. Вспоминают всякое разное типа «пора ночного колдовства, когда гробы стоят отверсты» и все в таком роде. Вы просто незаурядно отважны, я полагаю.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.