|
|||
Ал Малышкин 20 страницаИ вот, после встречи с Аграфеной Ивановной, что-то дошло в нем до крайности. Пора было выходить на свет, действовать. Иначе могло постепенно затянуть его забвеньем. На завтра подвертывался удобный случай: Аграфена Ивановна, свирепая церковница, непременно отбудет вечером на собрание. Днем еще раз взвесил. Да, срок пришел. По слободской слякоти шагал на цыпочках - в новых кавалерийских сапогах, в новых калошах. Ни вечер стоял, ни ночь... Звезды над головой Петра мешались с багровым воспалением построечных огней. И в мыслях путалось настоящее с несбывшимся... Все равно, даже если неудача, не было уже возврата Петру к прежнему, мизерному, хотя бы и узаконенному, прозябанию (ему в рабочкоме пообещали профбилет), к спокойному куску, за которым он потянулся сюда вместе с Журкиным. Слишком широко в себе размахнулся, разблистался он. На случай всякой неожиданности с Дусей голова его заранее искала противоядия... Петр начинал все-таки задумываться о той второй, подпольной силе, намеками на которую зачаровывал он Аграфену Ивановну, он уже чувствовал себя в меру осмелевшим, выросшим для этой силы. И разве поведение и самое существование его не было уже полуподпольным? Ему бы хотелось прощупать суть, поговорить, да не знал, с кем. Были кое-кто, которых подозревал он в сопричастии, например Санечка; но поучаться у своего подручного Петру не позволяло самолюбие, да и числился тот где-нибудь внизу, в последнем звене... Он достиг, наконец, знакомого палисадника. Два окна, выходящие из горницы, были темны; светилось сквозь ставни только четвертое, у Дуси. Да, она была одна... Петр что-то долго отряхал ладонью грудь, расправлял плечи. Прошел через калитку в сенцы. Могло все кончиться в одну минуту. " Кто там? " - спросит голос из-за двери. " Это я... " - " Вам мамашу? Ее нет дома". И не нужно было никаких самоистязающих выдумок, скитаний под окнами... В бараке замигает лампа-молния, задымит печка, это логово - по тебе. Он постучал. Каблучки по ту сторону пропорхнули легко, песенкой. - Кто там? - Это я, Петр... Секунды молчания шли, это было не так-то легко, как казалось издали. Петр рукой перехватил себе горло. За дверью что-то делали, возможно - отодвигали засов. Петр впервые почувствовал над собою ночь, как темноту огромного материнского мира. Ночь была блаженна сама по себе... Вот он и вошел в горницу. - Мне бы мамашу надо, по делам... - Ее нет дома. Дуся не уходила; выжидающая, горячечно-настороженная стояла в тени у стены. Возможно, теперь уже она, она сама боялась, чтоб Петр не ушел... В горницу клином падал свет из притворенной двери боковушки. Что-то лампадное, предпраздничное... На Дусе была светлая кофточка, нагретая ее теплом, девичья распашонка. Лицо смутнело в полутьме, она какая-то невсегдашняя, стояла, смолкнувшая, робкая, посерьезневшая. Петр выдвинулся на свет - так, чтобы распах кенгурового воротника роскошно заиграл (куда тут вербовщику! ), чтобы в профиль обозначилась мужественно-резкая скула; телу он придал положение полета, опершись руками о стол. Он сказал: - Вы на меня в обиде, Евдокия Афанасьевна, насчет одного знакомого. Только напрасно: этого босяка все равно не нынче завтра бы поймали, я специально от вашей мамаши неприятность отводил. - Для мамаши, видать. Для своей выгоды языком вперед забегаете... и нашим и вашим. Петр опечаленно усмехнулся: - Зачем мне выгода? Когда я каждый час могу ждать своей катастрофы. Вот вы хоть, по своей обиде, можете сходить и заявить: скрывается, мол, на стройке под таким-то именем беглый буржуй, Соустин. Правда, Евдокия Афанасьевна, если очень уж у вас кипит на меня, записочку без своей фамилии напишите куда надо, и хватит. - Вы меня не учите, - сказала Дуся. - А выгода мне какая? Я - нездешний человек. То есть ни здесь, нигде родины у меня больше нет. Что же, мне вон и профсоюзный билет дают. На склад снабжения назначают, больше инженера оклад. Не хитро теперь и вроде инженера заделаться, на курсы повышения пойти. Но у меня есть, Дуся, своя цель жизни, и верно, ради нее, когда я сюда ехал, я по вокзалам с тарелок долизывал... Дуся вздохнула. - Вы контр? - по-детски, почти робко спросила она. - Жить не дают! - Петр все больше и больше подпускал в свой голос рыдающей страстности. - Что же, вы думаете, это мурье, - он презрительно тряханул свои кенгуровые роскоши, - меня удовлетворяет? Нет, мне не с кем здесь разделить мой духовный мир. Я, Дуся, переживания имел, я молчу... может быть, и вот тут, на плечах, звездочки когда-то были (он прилгнул, неизвестно для чего). Я в Китае бывал, до самого Харбина ездил. Реки желтые, горы, цветы, каким глаз не верит. Все тропки там знаю и, если нужно, дорогу туда опять найду. - Это вы про заграницу? - сказала Дуся, подавленная чудесами, колеблющаяся - верить ли... - Но ведь там, в Китае, дико, одни желтые живут. - А за Китаем-то море? Только в кармане бы что было: там - на пароход и, пожалуйста, в любые страны. Где и белых и русских много. Где, может быть, и Мишу повстречаю... Он выпрямился, и вправду - весь уже нездешний, весь бесстрашно устремленный в будущие скитанья. Ей сказал добро: - Теперь уж и подавно совсем я в ваших руках. Стояла бездыханная тишина, горница все быстрее, все полоумнее кружилась в лампадном - как давно-давно в Мшанске - канунном полусвете. - Почему же вы не заходили? - едва слышно вымолвила Дуся. - Почему не заходил? - вырвался у Петра сумасшедший шепот. - Почему не заходил? Да я и захожу-то сюда, может быть, только для того, чтобы вами через стенку подышать... Пронзительная, востороженная дрожь якобы перервала его голос, и женщина, прижав руки к белой кофточке, к груди, бессильно отшатнулась. - Ну, я пошел, - Петр рывком сгреб шапку. Но на улице, под прохладными прекрасными звездами, опять сорвал ее с себя, рукой схватился за лоб. " Эх, эх... напиться бы! " Да он и без того, словно хмельной, колесил в новых сапогах по слободской грязи, не разбирая, как попало. Поля разговорилась в кооперативной очереди с женщиной, обе по-дружески, хорошо разговорились, и Поля порадовалась про себя: не нашла ли она, наконец, себе товарку в барачном этом государстве? В тот раз выдавали селедку и конфетки " барбарис". Вот бы зазвать к себе новую знакомку, закусить с нею солененьким, потом помориться немного и на жажду - чаю горячего с конфетками. Поля была чуть-чуть сластеной и изредка в одиночку, по-холостому устраивала себе такие невинные празднички. Пока ведь с одной собой взаперти жила. Пока... Новая знакомка оказалась тоже кастеляншей, только с более солидного, раскинутого в самом центре участка - с доменного. На ней, на этой пожилой, чистоплотной женщине, внушал доверие дорогой полушалок, надетый поверх красной, повязанной повойником косынки. Была она в поддевке, в низеньких сапожках. Личико худенькое, но при этом неожиданный властноватый басок. Она говорила по-хозяйски: " у меня в бараке", " в моем бараке", так внушительно и гневно налегая на слово " моем", как Поля не говорила никогда. Эта женщина приехала на строительство по осени, вместе с мужем, бывалым монтажником; он по осени, через месяц, и умер. Женщина переступила через горькую свою судьбу, в шагах ее была медь, и женщина не жаловалась, калякала деловито. Поля с первых минут почувствовала себя меньшой, послушной около товарки. Женщина, не раздумывая, сразу же согласилась пойти к Поле: " А почему не сходить, не посмотреть, может быть от вас какой пример себе выведу". И Поля впервые забеспокоилась потихоньку. Очень уж хорошо, роскошно было на дворе. Вовсю раскинулось солнечное хозяйство, до неузнаваемости накаливая светом пустоши, дороги, постройки... Из-за гор новорожденная поднималась синева, такая чистая, такая огненно-ясная, что ломило глаза. Самый ветер, казалось, блистал... После такого света внутренность опекаемого Полей барака предстала в столь мрачном, пещерном убожестве, что даже защемило у нее. Хотела было схитрить, протолкнуть знакомку прямо к себе в каморку, в бабий, хоть и бедный, уют, но та остановилась на пороге и как-то внюхивалась жадно, назло Поле, в барачную глубь. Не спрашиваясь, зорко прошествовала между койками. Поля подневольно плелась сзади. Воздух в бараке никогда не был столь удушливо-прокислым, как сегодня. Горчило в носу от вчерашнего банно-застоялого запаха гари... Незваный судья в полушалке молча казнил своими сжатыми губами. " Дура, дура, зачем сама себе напасть навязала? " Солнце, влетавшее сквозь цвелые, конопатые от копоти окошки, еще более оголяло все это позорище. Ватага уродливых, нахальных печек, где на плитках остатки вчерашней жратвы, опрокинутый набок чугунок с чем-то невыплеснутым, какие-то непотребно распятые тряпицы. Из-под коек вихры запиханного туда охапкой белья. Кажется, что и одеяла и ситцевые, просаленные затылками наволочки того же сорного, коростяного цвета, ляжешь и посыплются тебе за шиворот щекотные крошки, песок и даже мелкая щепа. Бугорчатую, железной крепости кору на половицах, о которую запинались сапоги, пришлось бы отмачивать месяц, недели отдирать скобелем. Это с Поли сейчас сдирали рубаху при всех... Конечно, она могла бы в оправданье сказать и про Степу-коменданта, и про единственный куб на участке, и про семь ведер воды, которые негде нагреть, поплакаться насчет уборщиц и прочего, и прочего... Но жестко смолчала. Солнечный крест окошка, дрожа, огневел на стене... Бывало, в девичьи времена на стене путевой будки отражались, вместе с окошком, еще узорчики дешевенькой, до сверканья вымытой занавески. Шли товарные, занавеску отпахивала некая снисходительная заколдованная курносенькая царевна, с шитьем на коленях, шли товарные в мартовском снегу, и со всех тормозных площадок наперебой скалились кондуктора-женихи. И у Поли пропала вдруг всякая охота звать к себе на угощенье новую товарку. Особенно после того, как та, окончив дотошный осмотр, вышла, не промолвив ни слова, с теми же поджатыми губами, только спросила: давно ли Поля служит, из каких мест приехала. - " Сама-то хороша... про мужа давеча сказала и глаз не промочила". В остреньком облике знакомки почудилось ей противное монашеское ехидство. И когда та пригласила Полю прогуляться теперь к ней на доменный участок, Поля, несмотря на дела, даже осветилась вся от радостной, мстительной готовности. Поля хотела в свою очередь сразить. ... Бараки, сшитые из стандартных щитов, новенькие, островерхие, играли в глазах переливчатой сосновой желтизной. Дали бы Поле такую обновку! Свежевыструганные, тоже переливчатые кадки у стен были полны голубого неба. Некая нарядность пропестрила в окошках. Поля взглянула в полглаза: за каждым, за каждым стеклом розовели бумажные занавески, вырезанные просто при помощи ножниц на разный узор. Какое-то, хоть и нехитрое, но любовное тщание чувствовалось в этих занавесочках, и это было первое, что задело, оскорбило Полю. " Подумаешь, премудрость какая! " Знакомка радушно (и торжествующе, наверно) провела ее через просторные сени. И здесь, за порогом, в сосново-чистом коридорчике увидела Поля то, что никак не могло, не смело тут быть. Однако оно было. Поля стояла ограбленная. Робкая и пышная дума ее - серебряный кипятильник " Титан" тихо и вполне обыкновенно поклокатывал перед ней. Поля ощущала на оболочке глаз ласковое, светящееся его тепло. Сияние его казалось столь всепроницающе, что и дальше, вместо барака, представлялись какие-то серебряно-чистые, невозмутимые покои... Знакомка, не замечая своего счастья, по-привычному погрела ладошки об это сияние, сказала: - Вот мы сейчас и чайку, под селедочку. И простецки, по-бабьи улыбчиво заиграли морщинки, горем когда-то насборенные. Но Поля, не ответив, ожесточенно направилась прямо в барак: всеми движениями она повторяла свою контролершу. Так же поджала губы, сузила глаза. Но губы были лживы, они расклеивались, распадались сами собой. Глаза завистливо косели... И здесь по всему помещению гуляло солнце, но тут оно было дружеское, было заодно с хозяйкой. Поля не хотела видеть, но видела эти, хоть и нехитрые, но чистенькие половички, расстеленные в проходе по вымытому полу, эти аккуратные шкафчики между койками, и опять эти занавесочки, которые говорили о какой-то страшной неприкосновенности всего здешнего порядка и чистоты, и эту необычайную, необычайно отрадную, так что вздохнуть хотелось, пустоту под койками, потому что ни одного глиняного грязного чудища не выпирало ниоткуда. И Поля вздохнула; она уже больше не насильничала над собой. По верху окошка, над соседним бараком остановилось в молодой синеве жгучее, как солнце, облачко. Весеннее, разнеживающее... Да, Поля вздохнула: " Хорошо тут у вас, не уходила бы". От чаю отказалась: как-нибудь в другой раз... Вихрем тащило ее назад - скорее, скорее в свой барак. Вихрь зачинался в ней самой, она не могла отдать себе отчета, что это: то ли желание перекрутить, что ни попадя, то ли кинуться сейчас, руки себе поломать о какую-то необузданную бешено злобную работу? Когда Подопригора вечером позвал ее, заодно с другими, на поселковое собрание - насчет церкви, она не сказала ничего, только яростно перекусила нитку, бросая шитье. Треволнения около слободской церкви все сгущались. Купол продолжал таинственно светиться, и отсветы эти доползали до бараков шорохами слухов, загробным устрашением. Великопостно плакались колокольные звоны. Над солнцем, над артелями, выходящими на работу, пролетали они согбенными призраками уныния и могилы. А на кладбище за церковью оказались однажды выкорчеванными и изуродованными все памятники с красноармейскими звездами. - Строительство идет на штурм, а они обратно опережают нас своим штурмом, - сказал Подопригора. И он пообещал своим ребятам тоже показать кое-какое знамение. На поселковое собрание поохотились идти с ним плотничий бригадир Вася Демин, Золотистый, башкир Муртазин, семь-восемь человек из молодняка да из соседнего барака человек десять. И Поля пошла. Едва ли заметила она, как выпрямился на своей койке, застыл вослед ей гробовщик. Насчет того, брать ли башкира, Подопригора сначала колебался. Но оказалось, что Муртазин ни в какого аллаха не верит, следовательно, можно было почесть его за равноправного со всеми безбожниками. Итак, опять сбилась около Подопригоры вся неотстанная компания. Напоследок за ними рванулся и Тишка: какие-то последние упования толкали его к Подопригоре. В просторной небогатой горнице керосиновая лампа горела на столе, отчего большинство рассевшихся на скамейках безлико пропадали в тени (иным, может быть, того и хотелось). Больше всего было баб. Некоторые из них встретили пришедших острой, отчужденной оглядкой, особенно Полю, державшуюся настойчиво независимо, чуть ли не заносчиво. Тишка примостился позади, рядом с мордастой нахохленной старухой, которая тотчас резко подобрала шаль и отодвинулась. Он сразу узнал ее, эту лютую старуху. Тишка понимал, конечно, что он появился здесь ей назло, и ему было приятно (особенно приятно потому, что старухой этой дорожил Петр - тут кое-что Тишка уже прозревал), и было бы еще приятнее, если бы старуха тоже узнала его. Но Аграфена Ивановна сидела прямо, дико вперившись перед собой, она и оглядываться не хотела на подобное дерьмо. Ну что же, Тишка пока затаился. Со скамей подымались местные, слободские люди, говорили. В сущности, едва ли и стоило говорить. Время ломилось на слободу железною грудью, - разве этого не видно даже из узких слободских окошечек? Над малым этим собранием витала та же воля, которая воздвигала домны, беспощадно переграждала реки, творила неузнаваемого человека. В поселковых избах множились новые постояльцы - со строительства; поселковая молодежь в свою очередь укочевывала в бараки; кончалось притаенное, запечное житье. И сама слобода могла кончиться гораздо раньше, чем погребла бы ее под собой водяная масса второго водохранилища. Не в церкви, а именно в этом было главное для Аграфены Ивановны и подобных ей. И говорить им едва ли стоило, но все-таки хватались за какую-то малость, говорили. Вышел бородавчатый, нестерпимо добрый, кроткий лицом старичок. - Мы, рабы божии, против строительства вашего ничего не говорим. Вы стройте себе, стройте, если вам нужно. Но и нас, рабы божии, не трогайте. Зачем нас трогать? У вас есть клубы, а у нас пускай будет церковь. Вот эдак, по любви, и постановим. Вышел лобастый, осанисто-бородатый. Этот оказался воинственнее. - Меня из дому в сторожку выселили, и стал я, являясь также церковным старостой, теперь служащий: как церковный сторож, получаю с даяния верующих сорок рублей в месяц. Да и насчет храма. Прошу верующих дать мне характеристику и направить меня в город Свердловск: там есть товарищи партийные посильнее здешних. - Эге-э! - насмешливо протянул кто-то, возможно - Подопригора. Оратора поддержали одобрительным говором. Там и сям прорывались смелеющие, задиристые голоса. Аграфена Ивановна - и та что-то наборматывала. Тишка удивился, увидев присевшего по другую сторону ее нежданного Обуткина. И Обуткин и старуха возбужденно зашептались, когда выступил, наконец, Подопригора. Глаз у Аграфены Ивановны стал злой и внимательный. Тишка радостно заерзал, он чувствовал, что дождался, что для старухи сейчас начинается самое ненавистное. А заодно с нею, значит, и для Петра... А у Подопригоры лицо было лукаво-веселое, и Тишка тоже веселел. Речь шла о чуде. Видимо, Подопригора приготовил кое-что особенное... - Читали вы в газетах, будто изобрели где-то черный луч, который останавливает всякую жизнь? Вот этот луч и светит отсюда на наше строительство... - Сам ты черный! - крикнули из безопасных мест, из потемок. - И черный тебя подослал, - не удержалась, рыкнула и Аграфена Ивановна и тотчас же шалью закутала рот. Подопригора становился все веселее. - Но этот черный луч впоследствии оказался небылицей. Так и здесь. Это не купол светится, а наш же рабочий луч играет. Я вам весь фокус могу сейчас разъяснить и даже отрегулировать. Обуткин яростно нашептывал что-то Аграфене Ивановне, припавшей к нему ухом. Нашептывал и подталкивал, наущал... Аграфена Ивановна опять высвободила рот. - А что про чудо в писании сказано? Чудо- это не фокус, а знак господень под всяким видом... значит, бог нам указует... Как это? сбившись, обратилась она вслух к Обуткину. Тот втянул голову в плечи. - Ну, продолжай, продолжай, гражданка! - подбадривал ее Подопригора. Аграфена Ивановна поугрюмела. - Чего мне продолжать... вот отец дьякон - он скажет. - Какой отец дьякон? Подопригора, любопытствуя, подшагнул поближе. Кто-то, досадуя, поправил старуху: - Да он не сейчас, он бывший... Обуткина всем телом корежило в сторону. Подопригора узнал его, усмехнулся: - Аа-а... Вернулся назад к столу. - Теперь насчет церковных захоронений - тоже очень интересно. Имеем мы, товарищи, такие данные... Подопригора рассказал, как слободское духовенство нарочно подкапливало покойников к воскресеньям, особенно в морозы, наваливая в праздники сразу полцеркви гробов и создавая этим впечатление о небывалой смертности в Красногорске. - А кому и для чего это надо? Может, отец дьякон в курсе, расскажет нам? Недобрая судорога пробежала по его лицу. Кругом тягостно примолкли. - Так вот, граждане, мы с ребятами пришли сюда, приглашаем вас всех нынче на косогор, с которого обозревается чудо. Вы увидите, что нынешнею ночью чуда нет. Почему? А вот большевики так сегодня распорядились. А теперь, хотите, сейчас позвоним по телефону на строительство, и это чудо нам опять засветит. Понятно? Чудо разъяснялось очень просто: с расширением электростанции поставили несколько фонарей большой световой силы между слободой и строительной площадкой. От двух фонарей лучи падали - поверху - прямо на купол, в щель между бугром и строениями, - казалось, падали ниоткуда, потому что самых фонарей за бугром не было видно. На сегодня их нарочно погасили, и чудо действительно пропало. В разных местах Подопригоре захлопали в ладоши. Тишка, ликуя, оглянулся на Аграфену Ивановну, но та сидела закаменев, будто слушала только Обуткина, который горько ей на что-то жалобился. Тишка захлопал и сам нарочно захлопал у самого ее уха и часто-часто... Мало того, привскочил и крикнул: - Правильна, правильна-а! Аграфену Ивановну только чуть-чуть повело. Тишка подосадовал, что зря ладони обжег. Потом голосовали. Опять кто-то прячущийся провопил из потемок (Тишке показалось, что там вторая, точь-в-точь такая же Аграфена Ивановна): - Все равно заедим. Вон из слободы выгоним. Аграфена Ивановна вышла из оцепенения и зорко покидывала глазами на поднимающиеся руки. Тишка тоже тянул свою: это значило, что и Тишка желает, чтобы вместо церкви быть клубу. И не только назло старухе тянул, но еще и потому, что душа, что юность его отвращалась от гробовых звонов, от материной темноты. Сила ненависти поневоле повернула к нему старуху. Тишка углом глаза увидел ведьмастое, перекошенное ее лицо. Тогда он нарочно еще встал, перегнулся, насколько хватало силы, через передних и тянул-тянул, прямо рвал из себя руку. Скамейка под ним сотряслась, послышалось удушенное рычанье. Тогда Тишка внезапно обернулся к ахнувшей старухе глаза в глаза и оскалился по-дьявольски. Возвращались опять вместе, дружно, говорливо толкаясь около Подопригоры. Вместе зашли на бугор. Слободу завалила мглистая низовая тьма, в которой кое-где слезились огоньки. Светящееся видение отсутствовало... " Значит, боги-то жулили, нашим электричеством работали? " - " А вот теперь через них плюхает кто-нибудь в темень по грязи, да еще в новых сапогах". Все захохотали. И никому не хотелось обрывать эту ночь, идти спать в барак. Друг в друге ощутили какое-то тепло, грелись в нем. Когда уходили с собрания, около лобастого в углу сбились сумрачные, напоследок косящиеся. Может быть, мысль, воспоминание о них заставляло и этих идущих с Подопригорой тесниться поближе друг к другу? И Подопригора ощущал то же самое... Три месяца назад барак встретил его напором недружелюбия, жадности, тоски. Да, он слышал и понимал ее, барачную тоску-чужбину! Но вот теперь, хотя бы для этих немногих, выделившихся, вместе с человеком начинала теплеть и чужая земля. Тут - особым сближением этих людей - творился тот же новый, не засиявший еще город... И все, не сговариваясь, проводили Подопригору за перевал. Один Тишка только отбивался, ковылял отдельно. Подопригора нашел его, зашагал рядом. - Ну, как твои цилиндры, преосвященный? - Да никак... учусь... -Тишка брел, потупясь. - Я у одного инженера книжку видал про автомобиль, разве попросить для тебя? - Угу... Их разговор слушали другие, которые шутя уверовали, что Тишка их " покатает", и Тишка опять посовестился открыть всю безутешную, постылую свою тяготу. Так с нею и остался. Если б в сторонке где-нибудь с ним поговорил Подопригора, да подольше... И в первый раз шевельнулось у Тишки негодование на маманьку, - за себя, за такого, - и негодование и жалость к ней... Попроситься у Подопригоры на другую работу - это был позор. " Уеду в деревню, нате! " - горько и злобно думал он. А за перевалом открывалось ночное невероятие стройки. Сначала - редкие огненные шары по изволокам гор. И в горах - молодая зовущая темнота... Люди возбужденно заговорили, чаще смеялись. Башкир Муртазин, стеснительно оглядываясь, - не слушает ли кто, - попросил Подопригору: - Товарищ, как бы мне женку сюда выписать... голова без нее болит... Подопригора хотел пошутить: " А у меня почему же не болит? " - но шутка не вышла, сказал: - Ладно, поговорю в рабочкоме. И мысли увели его на миг от Тишки, от остальных, увели в то недалекое, иногда тягостно снящееся ему место на Урале, где жительствовала чета Забелло. Он тронул за локоть молчаливую, но не отстающую от всех Полю. - А у меня пацаны-то аховые... прихожу вчера, они из ружейных гильз пороху насыпали на стол, собираются поджигать: иллюминацию вздумали сделать. Вот ведь беда! Собственно он должен был сказать так: " Меня, Поля, в эту ночь и всегда тянет быть с тобой, а ведь скажут: коммунист - и с кастеляншей своего участка путается. Нехорошо! А я ведь человек". Тронул женщину за локоть, но она отстранилась. Спросил: - Почему все молчишь? - Да молчанка напала, - сухо ответила Поля. И Тишка, идя рядом, слушал разговор с Муртазиным, видел игру с Полей. Люди эти жили на своей земле... И постепенно поднялись невидимые, лишь по краям сияюще-очерченные горы, и темнота внизу раздвинулась в мерцающий, текущий огнями мир. Огни в долине сквозили светом утра. В одной точке молнийно вспыхивало то и дело лучистое, ослепительно-синее: это был сон во сне... Подопригоре дальше одному спускаться в тот мир. Каменщик замешкался около него. - Ты, золотистый, попомни мое слово-то... насчет завода. Хочу попытать вашей рабочей жизни. - Устроим, - сказал Подопригора. - Мы вот и Полю к машине поставим, сделаем из нее ударницу высшей квалификации. Так, что ль? Он все пытался ее расшевелить, согнать с нее непонятную насупленность. Но Поля молчала. А хороша она была в ту ночь на краю косогора, над огнями: лицо голубое, как в кино, незнакомые, жаркие глаза... Подопригора помедлил около нее, прощаясь. Тишка долго не спал. Огни мерцали, текли сквозь него. Подопригора продолжал оставаться с ним - сильный, добрый, опекающий. Он, конечно, будет сокрушаться, когда Тишка уедет в деревню, и, если узнает заранее, никогда не допустит этого. Но Тишка видел себя бессильным поступить иначе, и ему, пожалуй, доставляло наслаждение, наперекор сокрушающемуся Подопригоре, наперекор себе повторять: " А вот уеду, а вот уеду... " Он и сам не понимал, что за чувства раздирали его. В рабочкоме Коксохима давно не случалось такой бури. Женщина не вошла, а разъяренно ворвалась в дощатую, с утра обложенную очередью комнатушку, где засели, кроме секретаря, профорг Подопригора и один московский товарищ из газеты. Плевать было женщине, что сзади бушевала, материлась смятая очередь, что трое сидящих за столом людей встретили ее странными глазами... Прямо к ответственному столу покатило гневно запыхавшееся, раскосмаченное существо, до тревожности знакомое Подопригоре. Только что доложил он, с подробностями, о вчерашнем собрании, а секретарь добавил к этому, что на коксовых печах выяснилась целая бригада каменщиков, сплошь из баптистов, причем сам бригадир выступает на молениях в качестве главного жреца. Трудность заключалась в том, что каменщики эти, редкой квалификации, были односельчанами, связаны родством, - как их тут без свары растасовать по отдельным бригадам? Секретарь, вырванный из раздумья, вопросительно уставился на Полю. - Нет уж, нет уж, - вознегодовала она, - раз я пришла, я не уйду! Я не за себя пришла, а за шестьдесят человек... Вас поставили за рабочими смотреть, чтобы они не как скоты жили, а вы как за этим смотрите? И зачастила, и зачастила - нарочно без передышки, чтобы никто не поспел и слова вставить, чтобы вот так эти трое и сидели, ошарашенные, пока она не высрамит их за правду до конца. Подопригора и впрямь был ошарашен, и стыд за публично ополоумевшую Полю, - это смирную Полю-то! - противный стыд сцепил его и не отпускал... А Поля, распаляясь, когтила и когтила. Конечно, в истошном рассказе ее барачная обстановка представлялась в десяток раз отвратнее и мрачнее, чем было на самом деле. Комендант - нюня, только и знает, что беспросыпно трынькает на гитаре. Над матрацами - не прокашлять метелью ходит гнилая труха. А печки... - Тут Поля чуть не задохнулась от них, от лютых... - Печки тоже были для позорища выложены на секретарский стол, как они есть, до потолка спеленатые вонючим паром, к вечеру нашурованные осатанело, докрасна, так что даже бревна стенные раскаляются - тут не только барак, а весь участок полыхнет в момент, как порох. - Вы вон лозунги про заразу развешали, чтобы ее бояться. А партийный ваш, вот этот, вчера на собрании про попов говорил, как они по девять-десять покойников для разговоров сразу хоронят! А вот погодите, как с теплом-то везде раскиснет, у вас их, покойников, не по десять, а в каждом бараке по двадцать будет, не вру! Какие же от этого лозунги получаются? Секретарь, прихмурившись, обернулся к Подопригоре. - Это на твоем участке? - На моем. Верно, грязновато там... - " Грязно-ва-а-то"! - фыркнула бессердечная Поля. - Так - короче... чего же ты требуешь? - спросил секретарь. Кажется, разговор этот в присутствии третьего, незнакомого Поле человека несколько угнетал его... Кожа у секретаря под глазами усталая, в белых крапинках. Черная, поседевшая от долгой носки рубашка... За хлипкой дверью по-вокзальному, внабой теснились люди, каждый со своим интересом, сколько сот их пройдет здесь за день! Поля готова была пожалеть секретаря. " Ну, уж нет, нет, не отступлюсь! " И этот третий, незнакомый, так ясно, ободряюще глядел на нее. И Поля начала перечислять, что ей надо. Занесясь, она уже подымала голос за весь участок - упомянула и про прачечную, и про баню, и про медпункт, и про ЗРК... А в бараках сейчас же начать всеобщую скоблежку и чистку, сейчас же для того дать кипятильники, " Титаны" эти, а печки все к чертовой матери! - Насчет " Титанов" трудновато, друг, лучше мы вам еще один куб отхлопочем... Полю даже затрясло от негодования, она не дала и договорить. Слыхали они про кубы, сколько уже времени сулят их поставить. Значит, подожди еще полгода, подыхай в грязи! Для кого же тогда кипятильники на складах - для особенных господ? (Поля в пылу своем чувствовала, что вот-вот поддастся секретарь, уже в руках у себя видела заветную, зеркально-сияющую добычу, только поднажать немного, и Поля, хитрая, вовсю поднажимала. ) Надо, чтобы и в мужичьих бараках что-нибудь, как солнце, светило. Чтобы насквозь в бараке было, как на небе, - вот как должна делать Советская власть! Чтобы мужик чисто жить приучался. И еще и еще всякое такое: вчерашние обзавидованные знакомкины горницы распахивала теперь Поля над секретарским столом, сказочно населяла ими свой шестой участок... А если нет, она и выше пойдет, посмотрим, что на это партия скажет, когда женщину не хотят и слушать, и только разговор один, что дайте ходу женщине...
|
|||
|