Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ал Малышкин 18 страница



- Ага, темнишь там, стало быть!..

Бутырин отошел, что-то приказал помощникам-парням. Те вразвалку приблизились, без разговоров сгребли дела, лежавшие перед Соустиным, и отнесли их в шкаф. Соустин подождал еще минуты три: о нем словно забыли. Он встал, сам подошел к Бутырину.

- Так как же, мы с вами не договорили...

- У нас про это никаких разговоров не полагается, подай заявление.

Соустин торчал перед этим бывшим пастушонком унизительно, ненужно... На Соустине была модная мохнатая кепка, отличное пальто с каракулевым воротником. В Москве его любила изящная женщина... Пастушонок обернулся и вдруг спросил:

- А ты, гражданин, скажи нам адресок, где в Москве-то работаешь. Дай-ка мандат.

К Пензе товаро-пассажирский подкатил в сумерках. Когда Соустин протискивался к выходу, на темной площадке кто-то больно ударил его по уху. Он вырвался на перрон, вдогонку за человеком с бородой.

- Эй ты, сволочь... как ты смеешь!

- Словами не одолел, так он кулаком, - осуждающе крякнул кто-то из пассажиров.

Другой, повъедливее, голос сказал:

- Жалко, мало еще влепил!

Население вагона вываливало наружу, озлобелое, разодранное спорами. Соустин, горячась, тыкался по перрону, но обидчик пропал бесследно в сутолочном народе. Кипела злоба, ухо постыдно ныло... Правда, спустя несколько минут, за стаканом чая, Соустин успокоился, даже некое мстительное услаждение почувствовал... Дело началось в вагоне - опять спором о колхозах. Больше всех ярился один, с цыганской смоляной бородой, как оказалось бывший богатый шорник из мшанской округи. Шорник рвал у себя на груди рубаху, клял... Соустин не мог смолчать, душа его теперь особенно отвращалась от этих людей, потому что его самого насильственно, несправедливо как бы отнесли к их числу... Конечно, ему, столичному журналисту, было легко, под ядовитое одобрение слушателей, побить в споре перевертня-кулака, заставить его под конец замолчать, притулиться в темь. После, на площадке, шорник пакостно, исподтишка отомстил за все... Ну, да черт с ним!

А вечером Соустина уже баюкало в зеркальном уюте международного вагона. Земля предков отплывала назад. Опять сугробы, да опухшие от снега леса, да древние дочерна избенки, как в сказке, завалившиеся под овраг. Кое-где рассыплются за бугром не виданные еще среди этой убогости бирюзовые звездистые огоньки - стройка... И взметнется сердце, как если скажут: " А вот за этим бугром - война... " Впрочем, и в избенках никакой сказки не было: как убедился Соустин, рушили везде ее, сказку, древнюю, милую для барского сердца убогость, со скрежетом рушили, с моторным ревом, с бедой.

... В сумерках, после того как произошел у Соустина разговор в сельсовете, вскачь понеслись из леса пустые подводы. Ночью, нагруженные зерном, они двинулись по большаку. Но Васяни не отыскали. Не могли его разыскать и наутро - для Соустина, которому вдруг приспело ехать на полустанок. Ни Васяни, ни Клавы, ни лошади.

Зато возвращавшиеся на другой день возчики нашли в ометах Кузьму Федорыча. Он лежал ничком, как глубоко спящий; правую, откинутую руку его уже замело сугробом. Мохряная окровавленная шапчонка примерзла к голове. Как только разнесся слух о находке, к ометам хлынула задами вся Заовражная слобода.

Грозным напутствием проводил Соустина Мшанск... И это был уже не Мшанск: то, что деялось в нем, разрасталось по своему смыслу гораздо шире, разрасталось, расхлестывалось во всю неоглядную даль страны.

... Он прильнул к сумеречному окну. О Васяне почему-то донималм всякие мысли, навязчивые, как стук вагона, тошные. Где же он сейчас? Петлит в розвальнях где-нибудь по проселкам, с рухлядью, с Клавой, со смертью за плечами, направляясь к дальним станциям, к пустым землям, к компании, которую еще нужно собрать?.. Вон там, за промчавшимся переездом, в метелице заскакала и пропала чья-то лошаденка... Грязная изба-кочевье, Васянина песня, блудливые повадки Клавы сливались сейчас, издали, в один тоскливый вороний крик...

Утром поезд влетел в заиндевелые, культурно прочищенные подмосковные леса. В коридоре курило несколько пожилых таджиков с циковскими значками. В Рязани продавались свежие московские газеты. " Известия" сообщали о приезде в СССР министров и общественных деятелей одной дружественной державы. НКИД устраивал им торжественную встречу. Поезд уже обволакивала благоустроенная государственная атмосфера Москвы. Чем ближе к ней, тем больше мучила Соустина томительная нервная потягота. Заранее видел даже те хлестучие, безжалостные слова, которыми будет написано о нем в редакцию: " И о решении просим уведомить бедноту Мшанского района... " Благополучие его дало трещину с неожиданной стороны, оно зависело теперь от того, что недавно он считал только материалом для статеек и размышлений...

В " Производственной газете" во время отсутствия Соустина произошли кое-какие перемены. Удивительнее всего, что вместо уехавшего Зыбина обязанности ответственного секретаря исполнял теперь Калабух. Очевидно, ему простили былые промахи, снова верили... К Соустину отнесся он по-прежнему благожелательно. Статьей о сезонниках в редакции остались довольны. Она была сверстана в одном " подвале" со статьей Зыбина, с его первой корреспонденцией из Красногорска, в которой тоже крепко доставалось профсоюзному руководству. " Значит, Зыбин обязательно прочитает мою статью и убедится, что не зря меня послал". От этой ободряющей мысли даже пастушонок затуманился.

- Денек сегодня отдохните, а вечером... - Калабух протянул Соустину билет, отпечатанный на какой-то особенной, глянцевой бумаге. И загадочно ухмыльнулся. - Это вам тоже будет полезно для расширения кругозора!

Соустин даже не осмыслил сначала, что означал этот подарок. Сотрудника редакции (рукой Калабуха была вписана фамилия Соустина) приглашали на дипломатический прием; прием, с участием представителей общественности, устраивался в честь той самой дружественной державы. Да и не в силах был осмыслить: тело еще ехало, ехали в глазах избенки и сугробы. И давно не виданный телефон на столе Калабуха то и дело заставлял горячо, испуганно-сладко толкаться сердце.

И вот вечер...

Соустин поднялся по лестнице особняка. Из-за приоткрытой величественной двери пробилось солнечное сияние: там двигалось и гудело множество.

Соустин вошел в зал. Миражные пятна заходили перед ним. Порой лишь проступала из них величавая, крахмально-снеговая осанка - " посол, чей посол? "; или пропархивало райского оттенка платье, которым чуть прикрывалось высоко поставленное раздвоение грудей; или вдруг являлось глазам небесно-голубое, воинственное оперенье вкопанно застывшего атташе. И горящие круги люстр улетали вглубь. Соустина обдало жаром и духами: прямо на него отступала голой, совсем голой до пояса спиной пышно-рыжая, молодая, неизвестно кто, так что он принужден был притиснуться к самой стене, чтобы как-нибудь не скощунствовать - не дохнуть на нее. И вообще, не люди, а живые государства, живые державы прогуливались и толпились здесь по паркету, по-барски выхоленные и вымытые, одетые в несравненного качества визитки, смокинги, пиджаки...

По какой-то связи всплывали в памяти отрывки из нахмуренных, предостерегающих международных передовиц, но тотчас же рассеивались, как нечто неуместное среди этого почти солнечного света улыбок, праздничного говора.

Из толпы к Соустину направлялся Калабух. Он был непривычно нов, параден в этом черном штатском костюме, в сияющем тугом воротничке. Он приветливо, словно обнять желая, протягивал руки.

- Впечатляетесь? Ну вот, ну вот...

Мимо них прошагал японский офицер, лаковые глаза его безразлично, слишком безразлично прикрывались дремотными выпуклыми веками.

- Теперь сопоставьте это с тем, что вы видели в стране... а вы, вероятно, видели кое-что, потом расскажете? Вы заметили, как ловко и вежливо притворяются все эти иностранные люди, играют с нами в любезность? Обратите внимание вон на того. - Калабух указал на рыхлого, стриженного ежиком сановника, прислонившегося к колонне. - Это граф... Он владеет одной третью всей земельной территории своего государства. Это банки, рента. Это капитал. Он тоже очень любезен... Наша страна находится в процессе... в очень трудном, м-м... смелом и, естественно, связанном с известной долей риска. Вообразите, что эти графы именно сейчас найдут дальше невыгодным притворяться и попросту схватят нас за горло?

Вероятно, было неизбежно в данной обстановке разным людям думать об одном и том же. Вместе с тем это было как бы продолжением того предотъездного разговора. Только тон Калабуха показался Соустину чересчур навязчиво-зловещим...

И он возразил, как возразил бы всякий другой советский на его месте. Очевидно, международная ситуация складывается так, что... И главное Красная Армия сейчас очень сильна и великолепно оснащена технически, это всем известно. Последняя блестящая операция ее в Китае...

О, Калабух знал это и без него!

- Да, наша Красная Армия!.. - Он кивнул несколько раз с тяжеловесной, замкнутой горделивостью. - Красная Армия... Но, дорогой товарищ, кроме армии, существует еще важная вещь - экономика. Как, например, вы думаете... м-м, обстоит у нас дело с золотым обеспечением, с нашими государственными фондами?

Обращенные на Соустина пристальные глазки Калабуха продолжали говорить, договаривать, продолжали внушать что-то серьезное, очень серьезное... " Это не я его, как демон, возвожу на скалу, чтобы искусить, а он меня... И зачем, для чего я ему нужен? " Впервые, да, впервые почудилось Соустину в дружеском обращении с ним Калабуха нечто, чего, быть может, следовало остерегаться... Калабуха, испытанного коммуниста? Оглушительные звуки ворвались, загорланили на весь зал.

С хор, из-за белых перил, неожиданно грянул джаз.

Человеческая зыбь в зале расступалась: по паркету пара за парой отшагивали фокстрот скованными ногами. И еще раз надвигалась из танцующих на Соустина рыжая, с обольстительной спиной. Какой-то щуплый, в визиточке (возможно, титулованное лицо), с крохотным носиком, с младенческими, оцепенелыми от старательности глазками, не вел, а, прижав к себе, лелеял на всякие лады эту драгоценность. Горели бальные люстры.

ТАЮТ СНЕГА

Во дворе Наркомзема в поисках курсов Ольге пришлось спуститься в полутемное бетонированное подземелье. Там охватила ее такая пронзительная мерзлота, что она почувствовала себя голой. Где-то в коридоре потрясающе взорвался мотор: оттуда наползал жирный керосиновый угар. Он пахнул опьянительно, запахом предстоящего необыкновенного для Ольги дела.

Она шла на сильных своих ногах, открытых до колен, в чулках чувственного цвета, в коротком меховом жакете, изящная и по-своему искренняя. Да, возможно, мерзлых стен этих неслышно касалась вечная мелодия... За стеклянной конторской дверью Ольга нашла, кого нужно, человека в шинели и ушане, обедающего возле лампы-молнии. Суп, каша с компотом на тарелке... И, вынув из сумочки вместе с документами нечаянно и платок, тотчас сладостно окутала ошеломленного человека, всего с головой окутала в тончайший бальный аромат. Снега, фиалки... Человек, потопая в аромате, воззрился на нее.

- Что, на автомобильные курсы? Они откроются не раньше, чем через месяц, задержечка получилась...

- Вот, на тракторные, может быть, гражданочка? Тогда - пожалуйста, хоть с завтрашнего дня.

На тракторные? В голосе говорившего слышалась усмешечка, но Ольга не обратила на это внимания. Тут было открытие, от которого ее кинуло в озорной и радостный жар. Почему она сама не додумалась до этого? Трактор... В газетах, в речах, в лозунгах его поднимали сегодня над страной, как орудие грозной, небывалой переделки. Извечно крестьянская даль сотрясалась под его железным ходом. Просвечивало новое существование... Даже поэтики, эстеты, дармоедничавшие у Ольги, высказывали претензию на этот неуклюжий, но полезный механизм, со слюной спорили о том, как: " обжить" его в стихах и прозе. Да, трактор - это было куда решительнее автомобиля. Ольга присела и перечеркнула кое-что в заявлении.

- Давайте на тракторные, - сказала она.

- Жуткая механика, - вступился чей-то новый голос.

Она обернулась. В конторе был еще некто, не примеченный ею, так же по-рабочему одетый, с неожиданно нежным, бледноватым лицом, зеленоглазый... Все это были неведомые, завтрашние ее люди, с которыми ей жить и общаться.

Она чувствовала себя явственно идущей среди мелодии.

На обратном пути подумала: а Тоня как? Говорить ему или нет? И до щекотки захотелось - не писать пока ничего, затаить про себя... Ах, Тоня, чудак Тоня!

Муж писал ей не часто. Но, казалось ей, там, в походном номере, в полночь подолгу думал над не написанными еще словами, и беспомощно курил, и хохолок свой терзал...

А в письме получалось так:

"... Эх, приехать бы тебе сюда, поглядеть, что наворочали люди, да понять, что они еще наворочают, да не только бы поглядеть, а окунуться, может быть, и нашла бы себе что-нибудь подходящее... Да боюсь пока звать тебя. Зубцы у тебя какие-то еще не вскочили на свое место... Скучаю по тебе, Олька, грустнушка ты моя потерянная, взял бы я тебя сейчас крепко в руки, да... писать-то про это, может быть, нельзя? Как насчет того, чтобы поработать тебе педагогом? Ты для этого все имеешь, подумай-ка! Как твои подшефные? Ты бы, Олька, получше разобралась в них, я это без всякого заднего заскока говорю, потому что сейчас разбитая нами мразь лезет во все углы. Обязана ты разобраться. Жить я тебе, ты знаешь, не хочу мешать, живи... Незадача у нас с тобой, невязка, собственно говоря, получилась. Я вот думаю, может быть, разлукой кое-что вылечится. Впрочем, ничего я в этом научно не понимаю. Оба мы - люди в норме, что тут за псих получается? Ну, поздно уж. Написал бы я тебе еще ласковое что-нибудь, да для тебя про это потоньше, похудожественнее надо, а ты, кикимора, на этот счет меня не подковала!.. Ну... "

Странно, в письмах его почти не было пейзажей. А Ольге, как и всякому в те годы, хотелось не только сквозь газетные и очерковые строки, а сквозь живые чьи-то, близко знакомые глаза (будто через свои) увидеть то, что напрягало страну такою фронтовою тревожностью, то, во имя чего жизнь была урезана опять до пайка во всем - и в хлебе и в одежде. Хотелось уловить недоговоренное... Тоня там все видел сейчас въявь, но не в привычке его были ни пейзажи, ни подробности, которые она могла бы назвать откровенными. Очень осторожно говорил даже о своей собственной работе, хотя Ольге было понятно, что там делалось при его озлобленной, именно озлобленной, почти мстительной какой-то работоспособности. Он как бы бережно и вместе с тем чуждо отстранял ее локтем от всего подобного... Да и правда, знала ли она Тоню?

" Мой муж", - думала она, и странно и неправдоподобно звучало для нее это слово близости. Отсутствующий, он теперь цельнее как-то поднимался в памяти - весь, с каторжным своим детством, с измыканной на войне молодостью, с таким - до самоистязания доходящим - трудолюбием. И в ответ что-то беспомощно кричало в Ольге - обида ль за него, собственная ли виноватость? Она чувствовала, что Тоня идет далеко от нее, в своем особенном, недосягаемом воздухе. И она не знала, почему мучительным было это сознание: от любви или от той же неутоленной жажды найти для себя настоящее? В эти минуты она ненавидела Соустина за Партенит, за это растлевающее ее тайное видение. К облегчению ее, Соустин уехал.

И Ольгу обступила временная, непрочная тишина. Надо было торопиться, жгуче торопиться... " Не поработать ли тебе педагогом? " Тоня был коммунист, но он плохо слышал человека, с которым жил рядом... Да, сделать все, добиться всего тайком и - ликовать, о, как ликовать над растерянно-радостным его обалдением! " Ну, вот, Тоня, я сама вас догнала, видишь? " Она представляла себе эту минуту десять раз на дню, это стало для нее чем-то вроде приятного пьянства или курения папирос.

Подшефные опять забредали по вечерам, но не по-прежнему: реже, да и вяло как-то. И новое: подшефные выбывали понемногу из-под Ольгиной опеки. Такое всеобъемлющее напряжение обволакивало работающую день и ночь страну, такой начинался голод в людях, что даже самые залежалые ассортименты их выхватывались и пускались в полезный оборот. Поэтики переключились на прозу - да, раз было нужно, они могли делать грамотную, добросовестную прозу, они уезжали в качестве очеркистов - притом по самым неожиданным специальностям: на мясо- и овощезаготовки, в животноводческие совхозы, в кустарные промартели, на рыбные промыслы... Потому что все, что работало и заново вырастало в стране, хотело перекликнуться о том, как оно работает и растет... И среди художников Ольгиных реже затевались теперь громокипящие, по сути ерундовые дискуссии - насчет Ренуара, Ван Гога, Матисса (отечественных живописцев тут вообще не признавали). Художники почистились, поприоделись; недосыпая ночей, вычерчивали и выписывали многокрасочные диаграммы для предприятий, конструировали фотомонтажи и оформление срочных промышленных выставок - из картона и стекла клеили изящнейшие, утекающие в воздух, под Корбюзье, макеты киосков, павильонов Тэжэ. (Иные поварчивали: " Хлеба нет, а одеколончик вон как рекламируют!.. " - но поварчивали без яда, просто по паршивой инерции, главное - сами это сознавали. ) И в стекле павильончиков отблескивало и у них какое-то синее будущее... А один из подшефных композиторов написал симфонию для радио - " Путешествие по новостройкам", где музыкально переплетались гудки летящих поездов, песни, рычание машин и всякие жизнерадостно-разноречивые строительные шумы. Симфония передавалась в эфир не один раз, она оказалась нужной. Вообще оставались не у дел лишь немногие: или особого рода богемная шпана, которая предпочитала выжидать, или юродивцы, страдающие чем-то вроде душевной гемофилии, нюни, шляпы, каких непременно давит на улице трамваем.

И что сталось бы с Ольгой, если бы однажды больше ничего не оказалось у нее, кроме вот таких последышей? Но она теперь молчала весело: она же была богаче всех! Однажды проснулась Ольга, трепеща, как в детстве: над изголовьем светил новый, страшноватый и жданный день. Предстояло в первый раз пойти на курсы.

И с тем же неистребимым волнением спускалась опять она в знакомое ей нежилое подземелье. Коридоры, освещенные на поворотах малосильной лампочкой, хватающий за ноги, раскаленный от стужи асфальт... Но за огромными гаражными воротами, где нужно было протиснуться через узенькую калиточку, ослеплял высокий пятисотсвечовый свет и плавало такое приятное, веселое керосиновое тепло! Слушатели, человек сорок, собрались здесь слишком спозаранок, наверно, от того же нетерпеливого волнения, что и у Ольги; это были те, кого она мало знала и звала про себя народом, в большинстве командированные от колхозов и коммун, в грубо пошитых деревенских пиджаках и малахаях. Были три женщины - в поддевках и теплых платках; стесняясь, они держались все три вместе, любопытничая по сторонам и перешептываясь. Ольга нарочно надела на себя самое поношенное, а на голову натянула старенькую фетровую шляпчонку; но все равно, на первый раз что-то непереходимое отделяло ее, одну ее, от этих, в большинстве уже сдружившихся между собой людей (все они жили в Доме крестьянина), и было для нее невообразимо даже - подойти и сразу, просто заговорить с кем-нибудь из них. На нее, городскую дамочку, с открытыми шелковыми коленями, чуждовато глядели.

Она одиноко присела на краешек тесовой, наскоро сколоченной парты и исподтишка рассматривала своих будущих сотоварищей. Наверно, то были отборные из массы, те самые, о которых писали теперь как о новых людях. Среди них виделся милиционер, несколько демобилизованных красноармейцев, у которых петлицы еще не успели выцвести. Было двое-трое пожилых. Ольга пока видела только поверхность... Над одним колхозником, по фамилии Тушин, смеялись. У него были стоячие, наивно-наглые глаза. Тушин впервые в жизни проехал по железной дороге и впервые увидел электричество. Тушин привез с собой неимоверную и молчаливую страсть - все узнать. В Доме крестьянина он сжег две пробки, любознательно и скрытно копаясь в проводах. В трамваях он научился ездить бесплатно. Сегодня утром его поймали с поличным, за ним погнался милиционер, но так и не догнал. Это было, очевидно, событием: под дружественный смех на классной доске мастерили карикатуру - Тушин убегает от милиционера.

И Тушин, ковыряясь за преподавательским столом, в разъятых там внутренностях мотора, нераскаянно посмеивался.

Преподаватель оказался знакомым: тот самый, зеленоглазый, который вступил в разговор с Ольгой в конторе.

- Трактор - это, значит, по-нашему, тягач, - так начал он урок. - Вот, значит, до чего люди доперли, до какой жуткой механики! - Он преподавал впервые и, как горожанин, наверно, думал, что с такими слушателями надо загибать попростонароднее, поядренее. - Но вы этой механики, ребята, не бойтесь, была бы смекалка! Рассмотрим рабочий процесс двигателя.

Тяжелая серая масса двигателя лежала перед ним на столе. Ольга никогда в жизни не имела дела с механизмами и вдруг усомнилась: сумеет ли она когда-нибудь разобраться в этих причудливых металлических наростах, в железных кишках?.. Для того, чтобы восторжествовать, как она мечтала, обязательно надо было одолеть вот эту несвойственную ей, грубовато-железную премудрость... Она нервно вслушивалась в объяснения. Она ревниво подсматривала за женщинами, - может быть, их чернорабочее мышление усвоит эти вещи гораздо скорее? Нет, у всех трех, припавших головами друг к другу, были слишком недоверчивые, оробелые глаза... Однако что же тут сложного? Вспышка газа толкает поршень книзу, очень понятно. Поршень передает усилие коленчатому валу и вращает его. Четыре такта работы. Их последовательность первый цилиндр, второй, четвертый, третий... Последовательность зависела, конечно, от формы коленчатого вала. Ольгу прямо радовала эта по-детски простая, ритмическая связь, ей было ясно все-все! Можно было даже играть про себя: если в первом цилиндре сжатие, то что в третьем? Только когда преподаватель начал показывать части двигателя, слушатели по деревенской привычке, кинулись базаром к столу, и это ее раздражало. И адски стыли ноги... К концу уроков Ольга опять искоса посмотрела на колхозниц. Те, подперев щеки руками, следили за лектором безучастно и устало. Собою Ольга была довольна.

И домой она возвращалась с необычным чувством очищения, хорошо выполненного долга. Пролетающие мимо нее машины несли в себе скрытую молниеносную игру поршней и клапанов.

Вечером она еще раз с жадностью прочитала в книге о том, о чем говорил преподаватель, и даже забежала несколько вперед. Предмет давался совсем нетрудно (Ольга проходила ведь физику в гимназии), она сумела почувствовать даже изящество в этой взаимосцепленной, точной работе механизмов.

На другой день Ольга пришла на занятия в валенках, как и прочие. Но на нее и без того перестали оглядываться, попривыкли уже, да и некогда было. Только женщины по-прежнему жались от нее в сторону... Преподаватель сказал:

- Теперь давайте, я поспрошаю кого-нибудь. Ну, хоть ты скажи, дедушка!

Дедушка оказался колхозником лет тридцати пяти. Он весело и растерянно встал, видно было, что даже от пустякового вопроса - для чего существует поршень - с непривычки сразу его обнесло туманом. Тушин не вытерпел и выскочил за него с ответом. Ольгу взяла досада на Тушина: она бы тоже ответила и даже еще лучше.

Преподаватель еще кого-то искал глазами.

- Твоя как фамилия? - нацелился карандашом на одну из колхозниц.

- Кулючкина.

Она стояла, деревенская, круглолицая, туго зачесанная под платок. Губы прикрывала кончиком платка.

- Скажи нам, Кулючкина, вот что: какой будет порядок работы цилиндров?

Женщина подумала, вздохнула. Она еще не привыкла учиться. Ольга невольно подалась вперед. Глаза ее тянулись к лектору, они молили его, эти глаза. С самолюбивой страстностью она хотела ответить, блеснуть именно сейчас перед этими отвертывающимися от нее женщинами... Как она ненавидела Тушина, тоже напряженно приподнявшегося и уже беззвучно; шевелившего губами, готового выпалить, сорвать ей все... И преподаватель подчинился ее глазам.

- Ну-ка, скажи ты, хозяйка!

Она звонко ответила, но этого ей было мало, ей хотелось еще говорить, говорить!.. Преподаватель посмотрел на нее внимательнее, как бы узнавая: ему не понравилось что-то... Переходя уже на " вы", он спросил ее - нарочно, чтобы поддеть, выкопал самое каверзное:

- А скажите: если в первом цилиндре сжатие, что будет... в четвертом?

- В четвертом? - это же была ее игра... - Конечно, выхлоп.

- Безусловно. - Преподаватель нахмурился и отвернулся.

Ольга села, улыбаясь. Победительница, она одна улыбалась среди общего угнетенного затишья. Даже Тушин уважительно повел на нее оком. Но не для Тушина проблистала она... Те женщины, признали ли они ее наконец? Краешком глаза глянула в их сторону: все три сидели потупленные, сухо-молчаливые... Непереносимый стыд укусил ее в сердце. Как оно отвратительно было, ее мелочное блистанье!.. Конечно, они никогда не изучали физики в гимназии, они пришли сюда потому, что захотели по-другому повернуть свою горбатую бабью долю. А у нее, у Ольги, могла быть только блажь!..

И с Тишкой случилось такое, чему не мог взаправду поверить ни он, ни Журкин, чему, если бы узналось, не поверило бы никак и Тишкино село, покинутое им три месяца назад. В марте приняли Тишку для обучения на шоферские курсы.

Вокруг бараков с весной все многошумнее, все деятельнее оживали строительные пространства. С плотиной к марту было покончено, плотина внезапно опустела, обезлюдела; только полукруг серых, готовых к бою бастионов. Людей, сломивших ледяную реку, выученных теперь и знаменитых, перебросили на главную площадку. Здесь скапливалось напряженье, готовился к весне главный бросок сил. В тепляке Коксохимкомбината уходили в кружительную даль штабеля фасонного огнеупорного кирпича: тут вырастут батареи коксовых печей, долженствующих в этом же году дать кокс для первой, не виданной в Европе домны. За тепляком толпились, еще невидимо подымались в воздухе циклопические сооружения углеподачи; на горе - контуры дробильных и обогатительных фабрик; у реки - сотрясающаяся махина электростанции, и еще целый город подсобных заводов, многоэтажных жилищ, предприятий, которые пока лишь в воображении строителей осеняли эти снега и ямы и отжимали в степь (а может быть, и стирали совсем с земли) хиреющую, сбившуюся около колоколенки слободу.

От обилия движущихся людей, грузовиков, подвод скорее затаял, загрязнел снег на центральной площадке. Однажды мартовской ночью над нею звездно повисли огни: это заработали новые агрегаты ВЭС, временной электростанции. И бегали и свистели там, на подъездных путях, паровозики, по-жилому свистели, как бы в огоньках некоего, уже существующего городка.

С весной, с концом авральной погрузки, судьбы всех барачных перекраивались наново, и Подопригора ворочал этой перестройкой вместе с рабочкомом, отбирал, месил... Из барачных сбилось несколько бригад плотников, каменщиков, бетонщиков, чернорабочих. Золотистого взяли в тепляк, на фасонную кладку коксовой батареи; туда же, в плотничью бригаду, попал и гробовщик. Петра устроил охотно Подопригора по его специальности - в арматурный склад около того же тепляка... И вот просветило утро, когда впервые предстояло Тишке отправиться на новое дело одному, по отдельной от Журкина дороге. Вышли они, однако, вместе.

По синей морозноватой дороге стеклел кое-где мартовский ледок, на припеках вышелушивался помет; добавить бы еще два ряда изб по сторонам, с приютными плетнями, ветлами, грачами... Этого же просило и облако - сияющим из-за горы горячим краем... Широчайшие рукава у Тишки хлестались на ходу, словно перепончатые крылья. Шагал за Журкиным - шутенок, выряженный под попа.

- Дядя Иван, скажи... можбыть, зря я взялся, а?

- Дык что я тебе скажу? С тобой уполномоченный говорил. Кажный ударяет, чтобы где получше. Попытай, конечно...

Голос был чужой, с горечью.

Сзади рыкнул грузовик. Он загнал обоих в сугроб, прокосолапил мимо в громе и снежной пыли, кося бездушными очами, бросив в оторопь Тишку.

- Дядя Иван, а ты знаешь сколько-нибудь... чем эта машина работает?

Журкин нехотя пораздумал.

- Интересовался я раза два на двигатель, на мельнице, когда рожь возил молоть. Конечно, работает обыкновенно, керосином. В середине поршень ходит значит, колесо крутится, а от него ремень...

Тишку это объяснение ничуть не подбодрило. Да и не виделось, чтобы гробовщик склонен был к сердечным разговорам. За последние дни Журкин понурился еще больше, убито молчал. Плотник Обуткин по секрету доложил ему один зловещий слух: " Тебя, слышь, скоро в рабочком к секретарю вызовут". У Журкина в первую минуту ноги подкосились. Вот оно, начиналось... Зачем к секретарю? И он понес в себе этот слух, как камень... А еще на днях Поля подала ему письмо, и гробовщик узнал почерк, покраснел. И Поля смотрела так, как будто в душе его читала весь срам. Спросила с враждебной вежливостью:

- От родни, что ли?

- Из дому, - выдавил ответ Журкин.

Поля-жена писала, что к весне подъели последний хлеб и картошку, что на присланные деньги подкупили еще два пуда ржи, картофелю, постного масла, спасибо отцу, что не оставляет свое семейство, только как сам: не голодает ли там, в сибирской стороне? Жалеющая домашняя теплота была в этом бабьем писанье, и теснилась в нем оборванная родная детвора, глядела уповающе на далекого папаньку, который дает пищу... У детворы этой оставалась еще корова. Но теперь Поля спрашивала, не продать ли ее: корма кончились, а на базаре дороговизна - не укупить. Да ясно было, что и для самого семейства, при всей Полиной бережливости, припасу закупленного хватит не больше чем на месяц - никогда еще так близко к последнему краю не подходило у гробовщика... Нет, написал, чтобы скотины ни за что не продавала, как-нибудь подержаться еще месяц-два, а он добьется, пришлет еще.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.