Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ал Малышкин 17 страница



- Тустеп, - оживилась старуха.

- А сколько у тебя едоков? - продолжал Васяня все громче напирать на старичка.

Народ глазел теперь только на Соустина. Васяня определенно поднимал его, делал предметом неких темных и опасных упований, и вместе с тем чуялось в поведении его скрытое, угрожающее озорство. И этой свадьбою, тоскою косного, глухоманного житьишка угостил, может быть, недаром... Тут как раз мальчишки так хлестнули колодой по столу, что лампа потухла. Соустин грубо двинул локтем старика и, не оглядываясь, пробрался на улицу.

Васяня и тут оказался рядом с ним. По пути ухватил под окном девку, ломал.

Потом догнал Соустина, запыхавшись.

- Конечно, около одной своей жены скучно, я шалю иногда, Николай Филатыч.

Девка разъяренно кричала:

- Я тебя знаю, у тебя жена Клава - б..., вот ты кто!

Васяня как-то срыву смолк. И когда через несколько шагов заговорил, Соустин не узнал этого верезжащего, ядучего голоса.

- Что ж, что у меня лошадь хорошая... Что ж это, значит, справедливо, что меня, как на ссылку, через каждый день на полустанок с зерном гоняют за двадцать километров? Вот лес скоро общество зачнет делить, а меня беспременно на полустанок. Эх, Николай Филатыч, загоню я свою лошадь, загоню я овец...

Но Соустин шагал, нахлобучив воротник. И Васяня, должно быть, уразумел, что от него только отряхнуться скорее хочет этот человек... Хмыкнул, приостановился.

- Ну, покамест прощевайте, нашу улицу не забывайте! Наша улица прозывалась Заовражная, а теперь - Парижской Коммуны, вот и дощечка висит! кривлялся он с обидой и озорством. - А Журкину-гробовщику, который эти дощечки писал и привешивал, мы тоже вспомним!

Так на угрозе и оборвалось прощанье. И не только Журкина, а и кого-то другого обиняком, предупреждающе касалась эта угроза. Да, трудно было оставаться сейчас лишь свидетелем: это значило - ходить по лезвию... Пробираясь по середине сугробной полночной улицы, невольно озирался Соустин: не перебегает ли кто следом темными подворотнями? И обманна была старинная, кладбищенская уездная тишина, - тревогой она немотствовала, играла ножом.

" В селе Царевщина половина населения - сезонники-строители. Есть среди них народ балованый, путаный. Против коллективизации прямо не выступают, но хитрят, увиливают. На словах - посевную кампанию мы приветствуем, план приветствуем, а как доходит до дела, например, вносить задатки на тракторы, они в сторону. Сбивают и коренных землепашцев, которые рады бы покончить со своими клиньями, перейти на коллективный способ обработки. Зарабатывают некоторые в сезон не меньше 7 рублей в день. Недавно наезжал представитель Красногорскстроя, опять роздал задатки по 25 рублей. А на пашне у них кое-как работают бабы, или землю отдают исполу кулакам. А зимой валяются на боку, идет выпивка, игра в лото, в карты. Конечно, не всем, но очень многим расставаться с такими порядками не хочется...

Работающий на селе политрук ремонтной тракторной бригады - из Мшанска сказал:

- Надо бы вопросик поставить перед профсоюзными организациями, как они сезонников своих просвещают... Да-а. А тут кое у кого, будь моя воля, я первым делом профбилеты отобрал бы".

Это была первая запись в блокноте Н. Раздола. Из села Царевщины пришел некогда в Мшанск дед - Соустин. Глубь народная, отчии истоки... К этим истокам и укатил Соустин в первые же дни. Никто и не подивовался на него в селе: не до того было. Горница в сельсовете разрывалась от споров, от галдежа, сородичи в городских рабочих кацавейках, в напоказ распущенных шарфах развязно по-городскому покуривали...

В этой записи уже нащупывалось ядро будущей статьи. Еще лишь несколько обобщений... И Соустин чувствовал, что статья эта выйдет искренней. Он не знал доподлинно подробностей, еще не видел этих рвачей в лицо, но они и безликие вызывали в нем отчетливую, неуходящую неприязнь. Он ввязывался в настоящее дело. И потом вопрос о профсоюзной работе: действительно, поднята ли она до уровня других огромных, как на войне, дел стройки? Тема была вполне достойна центральной печати.

С царевщинским активом ходил по избам - собирать задатки на тракторы. Знали его активисты как " товарища из газеты".

Отемненные соломенными навесами, как у Васяни, дворы. В избах топились печи. Пока завязывался разговор с хозяином, баба яростно расправлялась с чугунами, обернувшись к гостям спиной; но спина эта сторожила, видела зорче глаз... В сущности, главное было переговорено на собраниях. Хозяин просительно звал: " Мотря, поди-ка... " За перегородкой шептались, шелестели. Хозяин выходил и твердо, с усилием, выкладывал на стол несколько бумажек, как бы припечатывая их к столу. То были особенные деньги, медленно сосчитанные, серьезные, строгие... И хозяин, словно подбадривая гостей, облегченно шутил: " Значит, как погорельцы, на новое житьишко повернули! " Ничего сокровенного, того, о чем думалось на московском четвертом этаже, тут не было, а может быть, и не стоило его искать. И открывался простой и вместе с тем необъяснимый смысл того, что происходило. По царевщинским избам, среди исконных сугробов, хлевов и огородов происходило прощанье. Соустин приехал не к середине действия, а к прощанью. Оно было и неспокойно, и порой тоскливо, и чаще - по-молодому порывисто. Почившие деды и родители присутствовали при нем незримо. И Соустин яснее, чем когда-либо, ощутил, что в сущности и он в своей жизни тоже прощается, отплывает.

Было и так: вошли в один двор, просторный, но пустой, заброшенный. Один из спутников поднялся на кухонное крыльцо, позвякал щеколдой. Бабий раздраженный голос визгнул из-за двери: " Кого надоть? Ничего не знаю, хозяина дома нет. Ушел, с утречка ушел... " И изба замолчала, замкнулась, как крепость. А когда входили во двор, Соустину невольно кинулось в глаза, что задние ворота только что затворились и даже промелькнули ноги в сапогах и добротных калошах. Да мало того, они и сейчас выжидали по ту сторону подворотни, эти пакостно-внимательные калоши! Наверно, одного из тех, балованных... И мстительно, нетерпеливо хотелось сесть скорее за статью ударить этих оттуда, откуда они и не ждут!

А в одной избе едва не случилась - лично для Соустина - неприятность... Семья за широким столом полдничала. Хлебали из блюда гречневую кашу с молоком. На тяжелых, только что вымытых дубовых скамьях восседали двое плечистых, яблочно-румяных парней в гимнастерках, старуха, молодайка в красной повязке. Бородатый глава выступил навстречу пришедшим.

- Насчет задатку? Дело.

Был он свиреп на вид, ряб, крупноноздряст. Но глаза этого человека притягивали своей ясностью, такой умной, бесповоротной ясностью, что вчуже становилось успокоенней, тверже на душе. Он шутливо-грузно обернулся к столу:

- Ну, сыны, как? Давать?

Сыны засмеялись, расплескивая кашу, относя ложки ото рта. Они заразили смехом и молодайку. Снеговое утро светило через окошки на чистые полы. Хозяин сказал:

- Доставай, мать.

И именно этот человек, в котором чувствовался настоящий вожак, хозяин, с особой пристальностью заинтересовался Соустиным. Может быть, потому, что в своем хозяйстве он считал необходимым знать все и всех. Даже после того, как Соустин, несколько стесненный, предложил ему городскую папироску, он не перестал приглядываться к нему в упор.

- Смотрю я, будто незнатошный мне...

Спутники пояснили:

- Это товарищ из газеты, статейки пишет. Он тутошний, земляк.

- Во-он как, - прищурившись, словно не доверяя, протянул хозяин. И сыны и молодайка притихли, глядели на Соустина. - А фамилие ваше как будет?

Соустин смутился. Хозяин был в пожилых годах и, несомненно, помнил кулацкую славу односельчан Соустиных. Есть ему когда разбираться, кто был дед, кто отец... Сейчас он спрашивал ласково, мягко. Соустина охватил противный, вовсе не заслуженный стыд.

- Моя фамилия Раздол, - с усилием сказал он.

... С самого дня приезда это прошлое Соустиных легло на него бессознательно - неприятной обузой. Жгучий был воздух в Мшанске и окрест него... И дело с дедовским домом казалось в этом воздухе не так уже легко и победоносно разрешимым, как представлялось из Москвы. Чем дальше, тем тягостнее и неохотнее думал о нем Соустин. Он уклонялся от него, от этого дела, под разными предлогами, хотя сестра ежедневно напоминала ему - не столько просьбами, сколько терзающим своим лицом. И сама жизнь неминуемо напоминала... Только что Соустин, вернувшись из Царевщины, уселся за статью, а в горнице пылала полная дров голландка, а в кухне весело постреливала жарящаяся свинина (Насте около брата зажилось опять сытно, домовито, тепло), и работа предвкушалась желанной, отрадной, как отдых, - только что он уселся, как в дверях послышалось испуганное шипение сестры:

- Колюшка, опять заявился энтот-то, враг. Стоит, обсматривает.

- Кто, где?

Сестра в отчаянии тыкала пальцем на окна.

- Он, он самый... Кузьма Федорыч. Вон стоит. Соустин глянул сквозь оттаявшие стекла. Посреди улицы в самом деле остановился мужик в мохрявой шапке и вдумчиво, словно примеривая что-то, обозревал соустинский дом.

- Это он нарочно, паршивец, нарочно душу мне изводит!..

- Позови его сюда, - сказал Соустин.

- Пугни его, Колюшка, пугни хорошенько!

Кузьма Федорыч зайти не отказался. Пошаркал ногами по половичку и степенно проследовал за Соустиным в горницу. Тощему этому мужику было за пятьдесят. Губы его, под реденькими усишками, как-то чудно, придурковато-смешливо поигрывали. Пожалуй, могло это быть и от горечи...

- Да мы ничего, - ответил Кузьма Федорыч на предложение садиться.

Однако сел, закинув шапку на окно и расстегнув на груди зипунишко.

Так вот он каков, этот зловещий Кузьма Федорыч. Ну, зловещим-то он был только для сестры и Васяни, а к Соустину, понятно, это не имело никакого отношения. И Соустин держался с ним спокойно и радушно, как посторонний, лишь временно хозяйствующий здесь человек. Подвинув к гостю папиросы, он объяснил, что ему, сотруднику газеты, чрезвычайно интересно познакомиться с Кузьмой Федорычем, как представителем мшанской бедноты, кое о чем побеседовать, побывать с ним на собраниях, - за тем Соустин его и пригласил.

Кузьма Федорыч упрямо сидел к нему боком.

- Я всей здешней бедноте председатель, верно. Собрание я тебе моментом соберу: хошь сейчас соберу, хоть когда.

Эта неожиданная готовность не то что удивила, скорее - неприятно озадачила Соустина. Кузьма Федорыч как бы говорил: болтай, болтай, я знаю, что дело совсем не в этом! Папироску не взял, сказал, что некурящий...

- Ну, о собрании мы еще сговоримся, а пока давайте закусим.

Соустин открыл банку консервов, осетрину, - из московских запасов, сходил на кухню за вилками, за хлебом. Кузьма Федорыч поесть был не прочь. Выломал из коробки кусок рыбы в красном соусе и, поддерживая ломтем хлеба, чтобы не стекало, отведал.

- Рыбка ничего, я эдакой еще не едал.

И подвинул к себе всю коробку поближе.

Соустин, куря, ждал дальнейшего.

- А брательщик твой, Петрушка-то, куда уехал?

Соустин ответил сухо:

- Не знаю.

- А я знаю. На пустые земли уехал. Туда много народу едет. Я Петрушу знаю. Мне намеднись сельсовет бумажку дал - за лишние голоса деньги собирать. Я пришел к нему, к Петрушке-то, а он говорит: ты по этой бумажке можешь себе чесанки получить. И правда: пошел я в кооператив Ильича, мне там чесанки отпустили со скидкой. Ну, я их на базаре продал. Спасибо Петруше, научил!

И опять непонятно было: от простосердечия болтает Кузьма Федорыч или глумится. Пока ничем этот бедняк не подходил для газетного очерка... А Кузьма Федорыч доел рыбку с хлебом, долизал остатки соуса. Потом сходил в кухню к кадушке, выпил один за другим два ковша воды. С полдороги вернулся, выпил еще ковш.

- Вот тоже, - сказал он, садясь и обтирая усы, - занялся я как-то, сосчитал, сколько портновских иголок можно от Мшанска до Пензы уложить. Три триллиона пятнадцать тысяч сто.

Разговаривать Кузьма Федорыч продолжал в сторону, как бы для себя одного. Вообще на хозяина он обращал не больше внимания, чем на муху. А Соустин нарочитым радушием старался показать, что нисколько он этого не замечает. Получалось какое-то шутовское единоборство... Он велел сестре принести и свинину. (У сестры сузились от ненависти глаза, но тотчас побито погасли. " Что ж, Коленька, - говорили они, - твои деньги, твой и ум". ) Кузьма Федорыч, увидев свинину, покривился.

- Чего же раньше не сказал, а я уж воды напился. Я, как воды полный стану, так меньше ем. А вот до Блудовки дойду, опять есть захочу. Я человек редкий.

Однако поднатужился, поел. Вдруг обернулся на вошедшую сестру - очень строго.

- А ты, Настя, - я все вижу, - на меня не косись! Теперь такое время: моя взяла. И я должен вам говорить, а вы должны слушать.

Это наставление предназначалось, кажется, не для одной только Насти. Но не возмущаться же было всерьез! Соустин, наоборот, смешливо поддакивал. Кузьма Федорыч впервые - с недоверием - оглядел его и нахмурился. И что-то скоро после этого стал собираться домой.

Соустин сказал на прощанье:

- Значит, Кузьма Федорыч, я к тебе как-нибудь загляну?

Тот буркнул:

- Заходи.

Какую-то беспокойную досаду оставило у Соустина это посещение. Он не хотел быть в Мшанске Соустиным, хотел быть Раздолом. И все этот дом... За несколько следующих дней успел написать статью (в которую пристегнул для колорита и Пронькины похороны) и отослать ее в Москву; успел и еще кое-где побывать. Но Кузьма Федорыч не выходил из головы. Однажды под вечер Соустин отправился к нему.

Кузьма Федорыч обитал в самодельной, похожей на каравай, глиняной хибарке, с двумя крошечными, вровень с землей, окошечками. Хибарка до того скособочилась, что крыша одной застрехой лежала прямо на сугробе. Перед окошками - связанная кое-как из слег загородка и изуродованная старостью ветла. До революции сюда нередко паломничали местные любители-художники: дочь протопопа Катя Магнусова с компанией, податной инспектор Веселаго, мечтатель поручик Хренков, - с мольбертами, с кистями, с закуской. Они находили, что эта избушка - очень красивый русский видик. Если бы ветла уродилась еще покоряжистей, а глиняная лачужка совсем обвалилась, они нашли бы видик еще милее. Господа рисовали и закусывали, а Кузьма Федорыч сидел у окошка, гордо и с хитроватым видом покуривая. Усмешка его и тогда была необъяснима. Потом господа жертвовали ему на сороковку. Однажды Кузьма Федорыч сообщил господам, что он в лесу поймал живьем медвежонка. Показать его, однако, не показал, - боялся, как бы не покусал чужих. С тех пор про медвежонка пошла слава по Мшанску. Зверь прижился у Кузьмы Федорыча, питался, рос, и Кузьма Федорыч на досуге ходил рассказывать господам и в лабазы - купцам, на какую мерку он прибавился, что он жрет, какие у него замашки. Но чужих к медвежонку так и не допустил ни разу никого, пока тот не вырос в медведя и не сбежал в лес... Возможно, что иные из начитанных господ, узнав о том, что никакого медвежонка не было, назвали бы Кузьму Федорыча сказочником. Но никто из них не приметил, с каким ядом на смехучих, на горьких губах разносил этот мужичок свои сказки.

За хибаркой у Кузьмы Федорыча имелся огородный клинышек, который он пускал под картофель, а в иные годы под овес. Кузьма Федорыч и в пастухах ходил, и работал в сенокос и жнитво на поденной, и прислуживал в базарные дни в чайных, и водил господ на охоту. Дочь его Ксюшка поступила в горничные в Пензу, к купцу Солнцеву, потом гуляла проституткой. Она отравилась спичками. Старший сын, продотрядник, красногвардеец, был убит под Новохоперском. Младший, комсомолец, председательствовал сейчас в сельсовете в Симбухове. Сам Кузьма Федорыч от германской войны отбоярился тем, что прикинулся юродивым. Так и проюродствовал три года...

Соустин застал его одетым, собирающимся в поход. Однако, увидев гостя, Кузьма Федорыч тотчас же настойчиво (и в то же время с безучастным видом) потянул его в избенку, усадил на лавку. Возможно, Соустин тоже чем-то его беспокоил... Под берложьим, приземистым потолком боязно было разогнуться. Вечер мерцал чуть-чуть в обледенелых окошечках. Вместо пола - земля, в нее вколочен стол и единственная лавка, она же и топчан, на который брошен тулуп шерстью вверх... Кузьма Федорыч достал с шестка что-то завернутое в тряпицу, сказал:

- На, поешь.

Разложил на столе, на тряпице, два печеных яйца, соль, ломоть хлеба. Соустин хотел отказаться.

- Ешь, я у тебя ел. Да ты не бойся, у меня всего этого много.

Кузьма Федорыч, кажется, врал так же, как когда-то про медвежонка... Пришлось отведать угощенья. А Кузьма Федорыч выгреб из ящика стола и перетряхивал в пригоршнях что-то гремящее.

- Посмотри-ка, пули. Это большак мне оставил. Когда в продотряде тут служил, то всяки разны пули собирал. Любитель.

Он высыпал на стол с десяток самых разнокалиберных патронов: и русских, и австрийских, и американских, и еще других, неведомых Соустину, образцов. Иные были толщиной в большой палец, способные уложить слона. Кузьма Федорыч забавлялся ими.

- " Возьми, говорит, папаня, сгодятся". Может быть, и сгодятся. А я так думаю: затопить бы эдакую громадную баню, напарить ее, согнать в нее всех попов и буржуев и зажечь. - Кузьма Федорыч махнул рукой и дурашливо засмеялся. - Когда я чего болтаю, ты не слушай. Я человек редкий.

Но и гость тоже посмеивался: что ему - он же был посторонний человек. И Кузьма Федорыч снова помрачнел. Рот его сморщился брезгливо. Он вдруг сбросил свое юродство, заговорил напрямик:

- У меня, Николай Филатыч, от холода здесь кость ломит. И я этот Настин дом ваш все равно заберу, мне Бутырин обещал. Я в тепло хочу. Потому что теперь моя взяла. Я здесь всю жизнь жил. А там коклетки кушали. Да винцо пили. Да в тепле... А если кто супротив меня будет делать, то у меня еще сын есть, председатель. Бутырин не даст, я к сыну поеду.

И, катая пульки по столу, искоса, испытующе поглядывал глазом на Соустина. Что же, тот слушал, кивая сочувственно. Нет, никак не удавалось Кузьме Федорычу втравить его в свару. Вот как назло не удавалось! И Соустин с равнодушным видом пояснил, что лично его дом не интересует, - это дело сестры, а у него совсем другие задачи. Вот если бы Кузьма Федорыч рассказал ему что-нибудь для газеты о мшанских делах. Можно и мандат показать...

- А что мне мандат!.. Я сам есть тоже власть. Когда у меня кость ломит...

И опять Соустин подтвердил, что Кузьма Федорыч совершенно прав, - в этой лачуге ему оставаться больше нельзя. Он со своей стороны тоже поговорит с этим... товарищем Бутыриным. То, что делается сейчас, делается в первую очередь для таких, как Кузьма Федорыч.

Соустин говорил, конечно, вполне искренно и говорил уже покровительственно, как сильнейший. Теперь-то он уже втолковал Кузьме Федорычу про себя, кто он такой в самом деле. Но Кузьма Федорыч сидел перед ним, опустив голову, угрюмый, ничему не верящий. Насчет собрания, которое он пообещал Соустину, отозвался вяло. Вот если сейчас в управу пойти, там бабий актив...

- Хоть, пойдем, со мной везде пропустят.

Но по дороге Кузьма Федорыч трудно молчал, а потом и вовсе отстал. Смеркалось, звонили ко всенощной. В бывшей управе, где собрались колхозницы-активистки, огня не зажигали. Выступала женщина в черной рубахе, опоясанной ремнем, в черной юбке и валенках.

- Они мне и говорят: будут у нас в колхозе все подчиненные, а не хозяева. Я и спрашиваю: а кто же хозяева-то?

В древнем Мшанске, под благовест, крестьянка, одетая в мужнину рубаху, призывала:

- Надо нам, товарищи колхозницы, создать здесь ясли, консультацию для матери-ребенка, надо общую столовую.

В городской управе стемнело совсем. Женщины, тоже отемненные, сидели кругом чинно, словно за прялками. " Когда-то писатели, Чеховы, Короленки, звали нести свет в народ, устраивать для него школы, организовывать ясли, столовые для голодающих. Меньший брат, гражданская скорбь... А сейчас меньший брат без всякой опеки, сам берет, требует и строит для себя то, что ему надо. Да, это хозяева, а не подчиненные. Как сказал тогда Калабух? " Органические силы возьмут свое". Вот: они уже брали свое... "

А в сумрачных окнах путался звон, их заволакивала захолустная, чеховская ночь. Пустые палисадники, спозаранку потухшие окошки, где-то воющая собака... По темной Пензенской брели на звон старухи, тыкая подожками в снег, горбатые, непримиримо насупившие на лоб черные монашьи полушалки. И Настя, должно быть, среди них... Старый Мшанск живел, подымался из гробов своих. И вдруг веселой молнией облеснуло базар. Электрическое диво вспыхнуло над снегами, над старухами и одновременно в управе, вернее, в райсовете, от которого удалялся Соустин, жарко зажглось в окнах, и зажглось, многолюдно загудело по соседству, в Народном доме.

Соустин зашел в толкучие сени, это тракторные курсы, оказывается, устраивали вечеринку. Мшанск жил денно и нощно! В просторном зале, сдвинув стулья на середину, молодежь расселась тесным семейным кругом, иные едва не на коленях друг у друга. Трактористов и трактористок отличали от остальных не только ватники и комбинезоны, но и та непоседливая озабоченность, которую наложила на их охудавшие лица непривычная учеба. Девушки были по-деревенски полногруды, розовы и губасты, парни - с крепкими, быстрыми руками: ни один из таких не даст себя в обиду! Это были те самые, о которых однажды заочно философствовали Соустин с Калабухом, только совсем не долженствующие, а живые.

И сверху сиял бальный свет... Лет пятнадцать назад в этом же Народном доме гремели вечера. Двери - настежь в летний сад; кружевные, изломно поводящие плечиками барышни всякого господского сословья, чиновники и студенты в золотопуговичных кителях, - они касались талий своих дам, словно одуванчиков, чуть дыша. А из сквера, из-за темных, обрызганных звездами деревьев, глазели заречные девки и парни. И порой разгоряченные кавалеры выбегали в сквер, в темноту - потискать девок. Теперь те, стоявшие за деревьями, хозяевами вошли сюда.

И распевно заиграла большая, как орган, гармонья. В углу обступили Кузьму Федорыча, который показывал какое-то шутовство на спичках: он был здесь свой человек, он веселился, он смотрел ребятам в глаза. Среди танцующих Соустин узнал и молодоженов, на чью свадьбу затащил его Васяня. На молодом был ватник тракториста... И стало почему-то обидно под эту веселую для других музыку. Оттого ли, что еще раз узнал, как Васяня нарочито, грубо одурачивал его? Или от зависти к этой нашедшей себя, все завоевывающей молодости, от мыслей, что они с Ольгой уже постарели, что постарел самый их быт, даже их любовь? Ольга, Ольга... Курсанты отплясывали тот же тустеп.

На другой день Соустин предложил сестре начисто развязаться с дедовым домом, снять где-нибудь подходящую избенку и переехать. Обещал высылать побольше денег. Но Настя, выслушав предложение, потемнела и перестала разговаривать с братом. Вдобавок, через соседок к ней доползли вести о якобы каких-то новых готовящихся кознях Кузьмы Федорыча... В доме стало кладбищенски тяжко. А однажды Соустин застал сестру в чулане, где она возилась с веревками, нарочно по-недоброму возилась.

- Глупости делаешь! - зарычал он в сердцах и насильно выволок бьющуюся Настю в горницу.

Надо было так или иначе кончать с этим делом.

Впрочем, в сельсовет заглянуть все равно было неминуемо. Собранный за месячное почти гощение в Мшанске материал следовало дополнить еще документальными данными, порыться в сельсоветских делах. Так что о сестре Соустин мог поговорить попутно, между делом.

Лягушевка принадлежала к Заовражскому сельсовету, носившему название по концевой слободе, к тому самому, где председательствовал бывший пастушонок, комсомолец Бутырин.

Оказалось, что Соустин заявился туда не совсем вовремя. День в сельсовете и без него выпал трудный, путаный... Утром из области была получена телеграмма с пометкой " хлебозаготовительная", то есть с самой срочной, ответственной пометкой: в течение суток разгрузить заготовленное зерно из заовражских магазеев и вывезти на элеватор, в Пензу. Для этого требовалось пятьдесят подвод. Но в тот день заовражские делили дрова, и почти все подводы были угнаны в лес, за двенадцать километров. Поди оторви мужика от дележки! Гонцы, разосланные Бутыриным по дворам, обнаружили пока только троих замешкавшихся хозяев с лошадьми.

За длинным столом, с ножками в виде косого креста, Соустин узнал паренька, однажды с таким упоением промчавшегося мимо него на тракторе. Он слышал, как сестра брезгливо называла его еще " собашником" - за тяготение к щенятам, которых Бутырин выкармливал и, говорят, вынашивал за пазухой. Бутырин озабоченно согнулся над листком, исписанным через копирку; один глаз его то и дело мучительно жмурился. Пареньку, очевидно, нелегко приходилось, он ничего не видел кругом и не слышал...

Однако, когда Соустин показал ему мандат на имя разъездного корреспондента " Производственной газеты", Н. Раздола, - мандат, в котором все учреждения приглашались содействовать Н. Раздолу в получении материалов для очерков о коллективизации, - пастушонок почтительно вскочил, сам принес ему из шкафа нужные дела и даже смахнул рукавом пыль с табуретки. Два парня, сидевшие за дальним столом, смотрели, приоткрыв рот... Из прихожей чаще начали заглядывать мужики, будто по делу, пили воду из кадушки, стоявшей у окна, остатки из кружки выплескивая на пол, а сами пытливым глазом косясь на приезжего.

После такого приема разговор о сестре вдруг показался Соустину совсем пустяковым делом. И нечего было его оттягивать, надо было начинать сейчас же... Но из прихожей словно ветром внесло Кузьму Федорыча.

Бутырин резко повернулся к нему: видимо, его ожидал.

- Ну как?

- В Заречной, Миколя, еще двоих сыскал, вот я какой! Значит, Малухина Ваську, Никанора-то рыжего зять, да Блинкова Алексея Егорыча...

Он запнулся, увидев против себя за столом того, кого не ждал видеть. И Соустину стало не по себе от этого желчного, обиженного взгляда. Кузьма Федорыч сделал, однако, вид, будто не знавал никогда никакого Соустина... Нагнулся к Бутырину:

- А зачем тут у нас, Миколя, чужие бревна?

Бутырин досадливо отмахнулся:

- Какие еще чужие бревна? Дальше говори.

Но Кузьма Федорыч молчал, держа нечто свое на уме.

Веки его были упрямо, враждебно опущены. Бутырину не терпелось:

- Ну?

- Ну... про Васяню я еще слыхал. Вечер с извозу приехал. Отдыхал, а теперь в лес собирается.

- Почему ты не зашел, не задержал?

- Задержи ступай! На вилы, что ль, напороться? - Кузьма Федорыч оживился: - Ты мне бумажку дай... с печатью. Уж с бумажкой я его задержу!

И Кузьма Федорыч даже ухмыльнулся. Видимо, на время забыл и про Соустина. В морщинах около рта обострилось горькое, жестокое.

- Задержу-у!

- Выдам наряд. Значит, шесть подвод есть.

Бутырин сам с собой разговаривал вслух:

- И еще надо сорок четыре. А где же взять? А? Значит, надо мне ехать в лес. Значит, я с Алексей Егорычем и поеду.

А Соустин перелистывал дела, будто читая... Вспомнилось злобное пророчество Васяни: " А меня беспременно на полустанок! " И эта горючая радость Кузьмы Федорыча. В зловещем омрачении представал полутемный Васянин двор. Но Кузьма Федорыч, очевидно, ни о чем таком не тревожился, он важничал, он был сейчас очень нужный человек. Начал даже выговаривать пареньку:

- Тоже вот... бегай, бегай для вас день-деньской, а ты мне избы хорошей и то не справишь. Мне в тепле-то как бы хорошо! Вот брошу вас всех, уеду к сыну, к председателю... и ничего ты со мной не сделаешь!

Бутырин дул на печать, посмеивался:

- Ты у нас ударник, актив... И никаких... ты не могёшь нас бросить.

- " Ударник, ударник", - притворно-сердито ворчал Кузьма Федорыч.

Получив бумажку, он упрятал ее в шапку, с оглядкой упрятал, словно нож. Взор его опять скользнул по Соустину - ревниво, неприязненно. Топтался около паренька.

- Слышишь-ка, Миколя... что я скажу-то...

Но Бутырин подталкивал его к прихожей:

- Валяй, отец, делай!

Кузьма Федорыч надел шапку. И вдруг, словно найдя себе утешение, лихо повеселел:

- Эх, и скислит сейчас Васяне!

Но Соустин, кажется, уже не слышал этого: так заинтересовало его одно заявление, попавшееся в делах... Писал его инженер Виктор Ивушкин, которого Соустин помнил гимназистом, просил восстановить в избирательных правах старуху-мать, ввиду полезной и преданной работы его, Ивушкина, для Советской власти.

И тут же в делах была приложена копия ответа сельсовета в город, на завод. Сельсовет запрашивал, почему на таком важном для строительства заводе, где работают тысячи пролетариата, держат на службе сына мшанского кулака, имевшего пять батраков, и почти что помещика в мелком масштабе. Сельсовет требовал дело немедленно расследовать и о решении уведомить бедноту Мшанского района, из которой Ивушкины порядочно попили крови в старое время...

Соустин замешкался несколько, однако поборол себя. Позвал Бутырина.

- Кстати, товарищ, у меня, кроме газетного дела, есть небольшое личное недоразумение, вернее - касающееся моей сестры.

Паренек слушал, наклонясь, локтем опершись на стол: что дальше.

- У моей сестры дом отнимают, якобы за невзнос налога моим братом Соустиным Петром, бывшим кустарем-торговцем...

- Это скрылся который? А ваше-то фамилие как будет?

- Моя - тоже Соустин, я - брат...

- А как же в бумаге-то сказано - Водопол, что ли?

- Раздол. Это мой псевдоним, я так в газете подписываюсь.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.