Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





(вместо эпилога) 7 страница



Эти первые двое суток в крепости оказались самыми тяжёлыми. Вколотый Борису наркотик подействовал быстро, и перед его глазами поплыл какой-то желтоватый туман. Заснуть по-настоящему не получалось, но и бодрствованием назвать состояние Глинского было нельзя — он всё время проваливался в полузабытье, в котором ему мерещились какие-то тени и голоса. И первым, кого он увидел в этих своих видениях, был, разумеется, тот самый убитый зеленоглазый «англичанин». Покойник не пытался что-то сказать или сделать, он просто молча смотрел своими выпуклыми глазами и еле заметно улыбался… Пот прошибал Бориса от этого взгляда, и, выныривая из полудремы-полузабытья, он подолгу не мог отдышаться… Тем более что в этом склепе действительно не хватало воздуха.

Чуть легче стало только на вторые сутки, если в атмосфере собственных испражнений вообще могло полегчать. Просто действие наркотика закончилось, и видения с голосами пропали. Перед тем как провалиться в нормальный, не наполненный тенями сон, Глинский успел подумать: «Ну, начало вроде бы не завалил… Если мне ничего не кажется…»

 

 

Он не знал, сколько часов проспал, но разбудили его ночью и выгнали на разгрузку длинных плоских ящиков, обернутых брезентом. Скорее всего, в этих ящиках были ПЗРК, но маркировок на брезенте не было, а задавать «нетактичные» вопросы охране Глинский не стал. У них, у охранников, на все вопросы ответ один — удар плёткой.

Ящики разгружали в основном пленные афганцы, большинство из которых уже опустились совсем до скотского состояния и даже уже не могли членораздельно говорить. Это, правда, касалось в основном солдат-дехкан. Они даже вшей ели.

Бывшие офицеры армии ДРА держались получше, но… тоже, честно говоря, представляли собой достаточно плачевное зрелище. Ослабевшие сильно — у многих уже повыпадали зубы…

И во время этих ночных работ Борис увидел первого шурави — обросшего, в невероятно грязных лохмотьях, но с узнаваемо славянскими чертами лица. Но кто он по фамилии — по судьбе, узнать было невозможно. Пленник тоже вроде бы заметил Глинского, но его мутные, гноящиеся глаза никакого интереса не выказывали. Этот шурави даже не кивнул. «Неужто они всех всегда на наркоте держат? » Засмотревшегося на соотечественника Бориса огрел стеком Азизулла, обдавший его туалетным запахом:

— Нэу смотрит. Работа! Карку!

— Всё-всё, — закрылся руками в покорном полуприседе Борис. — Работаю-работаю!

Азизулла усмехнулся:

— Карош слушай Аллах — синьор! Андерстэнд? Синьор — чиф-сарбаз!

Не до конца полагаясь на свои филологические познания, он добавил:

— Ты — чиф. Он — сарбаз.

И начальник охраны для разъяснения своей мысли обвёл стеком суетящихся пленников.

— Старшим поставите?

Азизулла ткнул стеком во внушительные кулаки Глинского:

— Карош!

— Ну да! — не стал спорить Борис. — Силы докы е… И  сты бы по-людски довалы… А як що треба подывытысь за хлопцями, або навести який порядок — то нэма пытання. Я в плане выховяння дуже злый. В менэ ж четверо д и  тей. Розумиешь? Как это по-вашему? Ча’ар авлад!

По-украински он заговорил затем, чтобы по обратной реакции определить, кто откуда из работавших вместе с ним молчаливых узников-шурави.

А начальник охраны — неизвестно, что он понял из сбивчивой речи Абдулрахмана, но последние слова, произнесенные на исковерканном дари, попали в точку: его брови даже непроизвольно уважительно вздернулись — ведь для афганцев четверо детей — это признак мужской состоятельности…

Азизулле действительно был нужен надсмотрщик над пленными — эта, так сказать, должность уже три недели была вакантной. А этот новый русский шофёр — он вроде бы сильный, выносливый, как верблюд. Глуповатый, правда, но старается. Даже какие-то слова на дари выучил — рабочий ишак, хотя, вишь ты, и с извилинами. Такой как раз и нужен, чтобы не военный… Но ставить русского над афганцами? Афганец лучше следит за шурави. А с другой стороны, русские особых проблем пока не приносили, в отличие от афганцев, да и не живут афганские сарбазы долго… А офицеры? Им веры ещё меньше, чем шурави. Да и живут они столько, сколько майор Каратулла скажет. Хотя что тут мудрить? Плётка надёжнее любого муллы воспитает и тех и других…

Видимо, чтобы посмотреть, справится ли Абдулрахман с афганцами (склонными, кстати, к истеричности и традиционно державшими русских на расстоянии), Азизулла распорядился разместить Бориса в одной камере с двумя пленными офицерами-бабраковцами.

Но эти двое встретили нового соседа спокойно, можно даже сказать доброжелательно. Один, правда, лишь буркнул что-то нечленораздельное и даже не поднялся с пола, зато второй представился по-русски:

— Я — капитан авиаций Наваз. Ты — офицер? Коммунист? Как тебя звать?

«Ну вот, ещё одна проверочка», — решил Борис, а вслух сказал:

— Да никакой я не коммунист. И не офицер. Шофёр я из геологической партии. А зовут… Ваши в Абдулрахманы перекрестили.

Лётчик понимающе покивал и других вопросов задавать не стал. Тишину через некоторое время нарушил сам Глинский:

— Слышь, Наваз, а как ты сюда попал?

— Сбили. На границе.

— Понятно… А этого, соседа нашего, как зовут?

— Фаизахмад. Джэктуран — старший капитан, из «коммандос».

— А чего он такой… хмурый.

— Он пуштун. Из рода дуррани. Он мало с кем говорит.

— А ты в Союзе, что ли, учился?

— Да. Четыре года… Жена Оксана из город Краснодар. Дочь — Софи и  йа, афганская казачка, по-советски — Сонья… Потому что много спит. Сейчас — дома.

У чуть смягчившегося Наваза на глаза навернулись слёзы. Он, наверное, вправду считал, что его дом — в Краснодаре. Помолчали. Потом Борис задал новый вопрос:

— Слушай, Наваз… А чего этот, начальник, ну, Азизулла этот… Говорит, старшим хочет сделать… У вас что — своего старшего нет?

— Сейчас нет, — покачал головой капитан. — Три недель — умер.

— Как умер?

— Спал и умер. Здесь много умирает. Тюремник был — вэ-вэ, мент. Был при короле в кабульской тюрьме Пули-Чархи. И потом при Тараки, Амине и Бабраке ещё был…

Из обстоятельного рассказа сбитого лётчика Борис узнал очень много интересного и важного. Все старшие надсмотрщики, кого помнил Наваз, либо «умирали», как кабульский тюремщик, либо постепенно наглели и пытались вести себя с охранниками запанибрата, что тоже заканчивалось печально. Их «разжаловали» и отдавали куражливым моджахедам из учебного лагеря в качестве «куклы» для рукопашного боя. «Кукол» забивали руками и ногами, а если и после этого они оставались живыми, резали холодным оружием. А потом мёртвых «кукол» оттаскивали километра за два от лагеря и оставляли шакалам. В том месте всё время паслась настоящая шакалья стая, у них хватало еды.

Ну а просто умерших, как этот кабульский тюремщик, — их всё же хоронили, — не звери ведь… Закапывали в пятистах метрах от лагерной стены. Как-то раз «похороны» случайно увидели иностранные советники и страшно возмутились «антисанитарией». Они принесли какие-то едко пахнущие химикаты и заставили пленных опрыскать могильник. И после этого охранники нашли подальше от лагеря каменистый ров и велели складывать мёртвых туда, приваливая их камнями…

Советских пленных всё же более-менее берегли, и они, так сказать, составляли в крепости условно «постоянный состав». Нет, их особо не щадили, но «берегли» больше, чем офицеров-бабраковцев и уж тем более — рядовых афганской армии. Солдаты-бабраковцы редко выдерживали даже месяц. Сделает такой солдатик-сарбаз тысячу кирпичей из глины, перенесёт ящиков сто, пятьдесят каменных плит перетащит — и Машалла, как говорится. Да пребудет с несчастным Аллах…

— Да… — сказал Борис, почёсывая голову. — Дела. А сколько тут всего пленных?

— Семнадцать. Ваших десять и наших семь. У нас почти офицеры живут. Только трое — сарбазан. Их много берут — их много умирают.

Помолчав, Наваз добавил, что ещё совсем недавно советских было на два человека больше. Но одного из них пустили на праздничную игру «бузкаши». А второго, маленького роста, отдали «куклой» моджахедам-выпускникам из учебного лагеря. Отдали, потому что он сошёл с ума, всё время весело смеялся и почему-то всех называл «дядя Фёдор» — это было единственное русское словосочетание, которое сохранилось в его памяти. А ещё он обмочился во время намаза, как раз перед «санитарной инспекцией» американских советников. И его пытались заставить съесть политый его же мочой песок. А он не захотел, вот его и отдали «куклой».

— Дела… — снова сказал Глинский и переспросил: — А что такое «бузкаши»?

Наваз пожал плечами и устало прикрыл глаза:

— Скоро увидишь. Это такое старый игра. Все садится на лошадь и берут друг у друга… как это?.. овец. Овец сначала отрезают голова. А здесь вместо овец берут пленный. Только сначала стреляют руки и ноги… А потом бросают в ворота — как футбол — «Кубань».

Из своего угла что-то сердито буркнул Фаизахмад, и капитан перевёл Борису:

— Он говорит, конец разговор. Надо спать. Скоро утренний молитва. Подъём скоро.

— Ну, надо так надо, — не стал спорить Глинский.

 

 

Пленных поднимали на утреннюю молитву ещё до восхода солнца — часов в пять утра. Молились или прямо во дворе крепости, или — по праздникам — в недостроенной мечети, которую спешно возводили впритык к внешней стороне крепостной стены. Вообще говоря, утренняя молитва служила не столько приобщению пленных к «истинной вере», сколько выполняла функции утреннего осмотра-развода — чтобы оценить, кто в каком состоянии находится. Ну а потом пленников разгоняли по «объектам» — одни лепили ни чем пока не заполненные склады в самой крепости, других отправляли на строительство мечети, третьи возводили казармы — за крепостью, но, разумеется, внутри лагерного периметра, обозначенного всё более растущей каменной стеной с бетонными вышками-«стаканами» для охраны. А в казармы по окончании строительства собирались переселять из палаток моджахедов-курсантов. Причём палатки вмещали в себя от силы сто пятьдесят — сто шестьдесят «духов», а казармы были рассчитаны уже на тысячу с лишним рыл.

Все сооружения нужно было заглублять в каменистый грунт, для чего его предварительно долбили тяжёлыми деревянными заступами. Стальные кирки и лопаты пленным не давали, боялись, что узники бросятся с ними на охрану. Видимо, прецеденты были.

А ещё их заставляли укреплять периметр лагеря изнутри. Для этого из окрестных каменоломен пленники таскали подходящие камни, похожие на плиты, и укладывали их вдоль уже возведённых, но пока ещё не очень высоких стен — так, чтобы на стене можно было свободно разойтись двум часовым. Такими же плитами наращивали ту из стен, что закрывала обзор городка иностранных советников. Получалось что-то вроде экрана на случай возможного разлёта осколков. Больше трёх узников одновременно из крепости не выпускали. Ну разве что очень редко — на общую молитву в недостроенную мечеть.

На строительство же этой мечети выводили по две тройки, причём каждую сопровождали два вооруженных охранника, а саму мечеть окружали до десяти курсантов. «Духи» боялись побегов.

Узников постоянно перетасовывали и днем во время работы знакомиться и говорить не давали. Если охранники замечали, что кто-то разговорился, — сразу били по спине плёткой. И гавкали:

— Чоп бэгир! Карку! [88]

Поэтому у Бориса долго не получалось наладить отношения с соотечественниками. Слишком забитыми они были во всех смыслах этого слова. Бывало, не раз и не два спрашивал Глинский кого-нибудь украдкой, мол, как зовут да откуда, а тот — сначала тупо смотрит, а потом отбегает. Они словно боялись русской речи больше, чем плётки…

А чего удивительного? Многие давно уже перестали ощущать себя людьми. Кололи-то их этой бурой дрянью в пятки почти каждый день, а после укола почти на полдня пропадало всякое желание разговаривать, и туман этот проклятый плыл перед глазами. Вот шурави и молчали. Они лишь иногда бессмысленно повторяли слова молитв, столь же бессмысленно глядя перед собой, да безмолвно откликались на простые односложные команды. Их и использовали на тяжелой, но «безмолвной» работе: погрузке-разгрузке да на строительстве, где всё понятно и без слов.

Утренняя рабочая смена занимала часов пять. После нее пленные буквально валились с ног. Им давали отдохнуть, кормили (кое-как, конечно) — и на новую смену. Во время «обеденного перерыва» узники молча лежали в своих норах-камерах и лишь вслушивались в приближающиеся шаги.

Очень скоро, буквально через несколько дней, Борис понял: если так пойдет и дальше, то через несколько недель он сам превратится в законченного наркомана, и тогда… Тогда не помогут даже те отрезвляющие снадобья, которые узкоглазый Василь-Василич учил делать его на «даче» из ничего… Пусть им кололи не чистый героин, а какую-то значительно более слабую дрянь, но… Глинский отчаянно пытался что-то придумать, но ничего не придумывалось. И дни тянулись за днями, абсолютно похожие один на другой. Унылые до жути и жуткие до унылости. В череде таких дней терялось ощущение времени…

…Моджахедов-курсантов, разумеется, не кололи. С ними каждый день, кроме пятницы, проводили занятия иностранные инструкторы и свои, так сказать, учителя — моджахеды со стажем, следовательно, с кровавыми заслугами. «Теорию» курсанты усваивали внутри лагерного периметра, правда, на неё явно не нажимали. Кстати, об этом и много ещё о чём другом Фаизахмад ночью рассказывал Навазу — явно не догадываясь, что Абдулрахман может что-то понять.

А раз в три дня курсантов выводили для практических занятий на стрельбище или «инженерный полигон». Технически стрельбище было оборудовано не очень, но для полевых условий годилось. Там курсанты учились кидать гранаты и расстреливали из гранатометов древний советский БТР-40 с красной звездой на борту. Стреляли мало — экономили боеприпасы. Каждому курсанту давали только один раз выстрелить из гранатомета. Стрельбами руководили свои инструкторы — иногда под руководством «завуча» Яхьи. А иностранные советники, нечасто появлявшиеся в самой крепости, учили курсантов диверсионным приёмам, главным образом минно-взрывному делу, — сразу за стрельбищем.

Половину пути к стрельбищу курсантов сопровождала либо «похоронная команда» из двух-трех узников, либо «туалетная процессия». И если первая — хоронила трупы, то вторая выносила два бака с нечистотами, один — свой, другой — курсантский. Баки эти на деревянных щитах верёвками волокли по двое пленных. Туалет в крепости был весьма незамысловатым — пустой бак опускали в яму между камерами-норами, а сверху укладывали крест-накрест тонкие прогибающиеся доски — вот, собственно, и все удобства. Когда бак вытаскивали наружу, пленникам отправлять естественные надобности запрещалось. Так иностранные советники учили — в целях борьбы с антисанитарией. Ну и, как говорится, «терпение укрепляет веру»…

Кстати, многие курсанты из учебного центра не слишком-то отличались от пленных — ну разве что их задействовали на работах полегче и пореже да кормили получше… Но на строительство мечети их тоже гоняли. Так сказать, на занятия по практическому богословию. Тем более что чуть ли не половину курсантов составляли те же самые бабраковские солдаты, только добровольно перешедшие к душманам… Как, например, Хамид, какой-то родственник Азизуллы. Он, бывший бабраковский унтер-офицер, сначала перешёл к моджахедам, потом его ранили в ногу, и уже после этого Азизулла его забрал к себе охранником.

Число курсантов, живших в палатках за крепостной стеной, менялось каждую неделю. Одни прибывали в лагерь, другие возвращались в Афганистан вести «священную войну». Так что численный состав обучаемых «духов» колебался от пятидесяти до ста пятидесяти бородатых рыл. Хотя, если честно, по-настоящему бородатых среди них было не так уж много, всё больше лет по четырнадцать-пятнадцать. Как ни странно, но именно эти полуподростки были самыми дерзкими, злыми и религиозными. Другой большой группой среди курсантов были дезертиры из армии ДРА — эти парни, лет по двадцать — двадцать пять, считались совсем взрослыми мужчинами и действительно были «матёрыми бородачами». Все они перешли к «духам» с оружием в руках. Те, кто перебежал без оружия, автоматически становились пленными. Бородачи-дезертиры были не такими злыми, как пацанята, но отличались особой сексуальной озабоченностью — дрочили, где только могли, особо не стесняясь друг друга, тем более шурави. Ну и, наконец, третью чётко выделявшуюся среди курсантов группу составляли «старики» — то есть те, кому перевалило за тридцать. Выглядели они намного старше, что, в общем-то, неудивительно — и в начале XXI века в Афганистане редко кто доживает до пятидесяти лет. Эти тридцатилетние «старики» и вели себя по-стариковски, то есть воевать особо не хотели, а в «духи» пошли из-за вполне сносных и, главное, стабильных харчей. Если рядом не крутились особо рьяные «борцы за веру», которых «старики» побаивались, «деды» вполне могли и поболтать с пленными шурави — используя пальцы, мимику и мешая полтора десятка русских слов с различными наречиями дари или пушту. Как-то раз один такой «старикан» поинтересовался у Глинского, за сколько сатлов[89] маша[90] в России можно купить ишака. Борис растерялся и ответил, что в России нет ишаков. Афганец удивился, зачмокал и выдал тираду, общий смысл которой сводился к тому, что, мол, неужели Россия такая маленькая?! Настолько маленькая, что даже ишаки не нужны…

В общем, эти афганцы, отгородившиеся от всего мира горами и пустынями, чем-то напоминали Глинскому памятных по 1970-м годам отшельников-староверов Лыковых, которых геологи нашли в дремучих саянских лесах. Те не знали, что царя давно нет, но рассказы о полетах в космос их не впечатлили. А больше всего они удивились полиэтиленовым пакетам — вот это чудо!

Конечно, от социально-возрастного состава курсантов во многом зависела обстановка в лагере, а следовательно, и в расположенной на его территории крепости: лагерь Зангали, крепость Бадабер — эти два названия почти не разделялись, так уж устоялось. Однако для пленников все-таки самая большая угроза исходила не от курсантов, а от охранников. Охрана была штатной и очень хорошо мотивированной — они получали за службу не только еду и одежду, но и деньги. Половину охранников составляли местные пуштуны, вторую — афганцы-таджики, которых рекомендовал сам Раббани, считавший лагерь Зангали своей вотчиной. При этом, несмотря на то что сам Раббани был таджиком, командовал лагерем пуштун, майор пакистанской армии по имени Каратулла. Он в крепости почти не появлялся и к пленным не подходил, за исключением каких-то особых случаев. Последний раз таким случаем стала «особо церемониальная казнь» одного бабраковца. Это было месяцев за восемь до попадания в крепость Бориса, как сказал Наваз. Глинский спросил, за что казнили бедолагу, но бывший летчик, как ни морщил лоб, так и не смог вспомнить, за что: продолжительные уколы в первую очередь отбивали память. То есть, что сегодня произошло, ещё помнили, а что на прошлой неделе — уже не всегда. Некоторые забывали даже свои имена и вообще казались не от мира сего…

Ни пленные, ни даже сами моджахеды, конечно, не знали, для чего они так спешно укрепляют периметр лагеря и возводят столько казарменных корпусов. Пожалуй, только Глинский в силу специальной подготовки догадывался, что инфраструктура лагеря поддерживается и развивается в ожидании масштабных событий: прибытия сюда тысяч моджахедов неафганского происхождения. Последующие события показали, что ими стали в основном арабы. Именно из них создавали, по существу, «второй фронт» для борьбы с советскими «оккупантами». Этот «второй фронт» был абсолютно необходим, потому что одни только афганские «духи» вряд ли могли бы свергнуть кабульскую власть.

Об этом стало как-то не принято говорить, но на самом деле очень немалая часть афганцев вполне сочувственно относилась к кабульской власти, да и к советским — тоже. Другое дело, что воевать с соплеменниками эта относительно лояльная часть тоже особо не хотела. Межнациональные и, тем более, межплеменные отношения в Афганистане всегда были сложными, а по мере ожесточения военных действий стали ещё сложнее. Но её, эту кабульскую власть, всё-таки поддерживали. Да-да. Не стоит тупо повторять постперестроечные утверждения, что, мол, власть Бабрака и Наджибуллы держалась исключительно на советских штыках и что «весь афганский народ восстал против оккупантов и их марионеток». Всё было совсем не просто.

Кабульскую власть поддерживали не только записные партноменклатурщики, получившие образование в Советском Союзе, да особо «прикормленные» спекулянты-дуканщики. Её поддерживала вполне прогрессивная и деятельная часть общества: какая-никакая местная интеллигенция, работяги-ремесленники и даже часть «продвинутых» дехкан-середняков, получивших-таки землю и начавших собирать с неё урожаи. Причем урожаи не мака для производства наркотиков, а риса, да и шафрана больше, чем при шурави, здесь никогда не собирали.

При шурави в Афганистане было построено около ста пятидесяти предприятий и учреждений только общегосударственного значения — заводов, мастерских, школ, больниц, электростанций, тех же элеваторов — около сорока. Впервые в городах Афганистана стал пусть робко, но всё же заявлять о себе средний класс. Афганцы, которые побывали в советской Средней Азии, считали тамошнюю жизнь настоящим земным раем (кэшварэ Худо — «страной Аллаха») и охотно делились своими впечатлениями с земляками и сослуживцами. Те не всегда верили и просили рассказчиков поклясться на Коране, что всё сказанное ими — правда. Многие афганцы научились не только читать, но и думать. Причём думать не только о дне сегодняшнем, но и на перспективу. Конечно же, большинства они не составляли, но как объяснить, что уже в XXI веке посещавшие Афганистан русские (для афганцев мы по-прежнему шурави) сплошь и рядом встречали восторженный приём, в том числе со стороны бывших моджахедов. Те прямо говорили: «Шурави воевали честно». Им вторили дуканщики: «И по лавкам не стеснялись ходить, то есть уважали — не то что американцы…»

А тогда, в восемьдесят четвертом, врагам кабульской власти был жизненно необходим «второй фронт», причём интернациональный, снимающий любые сомнения «подраспустившихся» афганцев в грядущей победе «воинов Аллаха». Он и был создан к 1989 году. А в 1992 году Кабул пал… Так вот для этого «второго фронта» требовалась материальная база, так сказать основа для будущего наступления моджахедов на Кабул. И спешно строящийся и расширявшийся руками курсантов и пленных лагерь Зангали был частью этой базы… Одной из основных, кстати.

Борис Глинский не мог знать, что незадолго до того, как он попал в крепость, в одной из «беззвёздочных» гостиниц (точнее — общежитий) Пешавара (в той самой, которую занимали американские инструкторы) лидер палестинских «Братьев-мусульман» Абдалла Аззам и его более энергичный саудит-единомышленник по имени Усама бен Ладен открыли «Бюро услуг» («Мактаб аль-хидамат») по приёму-набору арабских добровольцев. Поэтому в том же общежитии завели ничем не примечательную тетрадочку в блеклую зелёную линеечку формата А4 — стандартный листок. В тетрадочку для финансовой отчётности записывали под условными именами первых добровольцев из будущих бен-ладенских «двадцатитысячников». И так уж случилось, что сама эта тетрадочка нашлась в пожитках одного из первых «моджахедов-интернационалистов» из Саудовской Аравии. Он без задней мысли и подарил её «бухгалтеру». И была эта тетрадочка произведена и сброшюрована на обычной фабрике в славном городе Медина, что находится всё в той же Саудовской Аравии и хорошо известен паломникам-мусульманам всего мира. Фабрика называлась скучно: «Основа» или «Отправная точка». По-арабски — «Аль-Каида». Пройдут годы, и это слово узнает весь мир. А о хлипкой тетрадочке постараются забыть, потому что главными борцами с международным терроризмом станут как раз те, кто финансировал аккуратного «бухгалтера»…

 

 

…Минул почти месяц с того дня, как Глинский попал в крепость, а к цели своей, к радиоточке, он не только не продвинулся, но и даже не узнал, есть ли она вообще в Бадабере. Ну «законтачил» он более-менее с несколькими пленниками, и то больше с офицерами-бабраковцами, иногда что-то между собой обсуждавшими. Толку-то… Надсмотрщиком его Азизулла так пока и не назначил. Борис чувствовал, что время идёт, что тупеет от наркотиков, и лишь усилиями воли удерживал себя от отчаяния…

Всё изменил случай, в который раз уже поставивший Глинского на грань жизни и смерти…

Однажды в лагерь в очередной раз заявился «завуч» Яхья. Он только что вернулся из Афганистана, и вернулся не просто так, а с новыми счетами к шурави, которые уничтожили своей авиацией его кишлак. Настроение у «духа» было соответствующее, хотя он и старался этого не показывать, когда появился в крепости вместе с Азизуллой и американским инструктором, тем самым «индопакистанцем», которого почтительно называли «мистер Абу-Саид». Этот инструктор, кстати говоря, чаще других захаживал в крепость, и Глинский пару раз видел, как Азизулла передавал ему какие-то бумаги, наверное отчёты о наблюдении за пленными. Советник иногда сам заговаривал с шурави. Бориса он как-то спросил ни с того ни с сего:

— Твой друг сказал — ты хочет бить караул. Я думаю, это он хочет… как сейчас?.. Искейп — бежат за дверь?

Борис обомлел, а «индопакистанец» долго невозмутимо разглядывал его, потом помолчал, как будто хотел спросить о чём-то ещё, но не подобрал слов. Наконец, хмыкнул и ушёл, не дожидаясь ответа.

В этот раз пленных вывели во двор крепости, построили, и Яхья при помощи советника спросил: нет ли среди узников бывших связистов? Дескать, захватили новую советскую станцию, а вот разобраться с ней не могут. У Глинского ёкнуло сердце, но он вовремя увидел-угадал усмешку на дне глаз Азизуллы. Скорее всего, это была очередная проверка-провокация. Из пленных никто не откликнулся. Яхья медленно прошёлся перед строем и остановился сначала перед несуразно длинным парнем по кличке Джелалуддин. Тот промолчал. Яхья перевёл взгляд на стоящего рядом Абдулрахмана. Тот скорчил совсем тупую физиономию и тоже молчал, уставившись на трофейные хромовые сапоги «духа». У «духов», кстати, это было особым «цимесом» — надевать обувь побеждённого врага. Самим-то узникам полагались рваные галоши или же солдатские сапоги со срезанными голенищами.

Не дождавшись ни от кого никакой реакции, Яхья отошёл обратно к Азизулле и советнику — он начал им что-то говорить, кивая головой в сторону пленных. Несколько раз Борис уловил слово «бузкаши», и по спине его пробежал холодок… А Яхья, оказывается, и впрямь выбирал «овцу» для праздничной конной забавы (видимо, так он хотел почтить память погибших родственников), и именно сильно похудевший Абдулрахман представлялся ему лучшей кандидатурой. Видимо, всё никак не мог успокоиться ещё с того времени, когда Халес помешал пристрелить этого «геолуга».

Понять намерения этого упыря было несложно, поскольку он показывал на Бориса рукой. Ну и обрывки фраз до Глинского долетали, Яхья напирал на то, что Абдулрахмана взяли в плен относительно недалеко от разбомбленного кишлака, так что, дескать, тут уж сам Аллах на него перстом указал.

Намерениям Яхьи неожиданно воспротивился Азизулла, в принципе недолюбливавший его, как таджик пуштуна. Самым-то главным «раисом» всё же был Раббани, тоже таджик, стало быть, и лагерь — как бы таджикский! А этот пуштун ходит тут, как хозяин, всем распоряжается… Спорщиков развёл американский «индопакистанец». По неведомым причинам он поддержал Азизуллу. Яхья, в конце концов, сдался. Тем более что в словах Азизуллы, объяснившего, что, мол, для «бузкаши» нужен маленький, во всяком случае не такой высокий, как Абдулрахман, определенная логика всё же была…

В итоге на роль мяча выбрали другого шурави — он откликался на имя Шарафуддин и был совсем доходным, щуплым и измождённым: охранники его окликали «харкос», то есть «вагина ослицы». Вроде бы его звали по-настоящему Игорем, был он когда-то связистом, а до армии жил под Краснодаром — более подробные сведения о нём Борис теоретически знал, но без деталей. А сам Шарафуддин практически никогда ни с кем не разговаривал. Странно, что он вообще ещё был жив… То ли Шарафуддин не понял, что произошло, то ли ему было всё равно, но он абсолютно не сопротивлялся, когда его через некоторое время повели на покатое до самого лагерного периметра поле за строящейся мечетью. Остальных пленных на этот раз согнали туда же — в назидательных, так сказать, целях. Курсантов тем более повели смотреть — чтобы волю укрепить…

«Духи» разбились на две команды по четыре всадника — одну возглавил Яхья, а «капитана» другой Борис не знал. Шарафуддина положили спиной на землю (он сам покорно лёг), и здоровенный охранник Касим деловито прострелил ему ключицы и колени. Шарафуддин завыл, но его крики быстро заглушили визг и улюлюканье всадников, бросившихся к телу, которое они, нагибаясь с сёдел, старались вырвать друг у друга… Очень быстро Шарафуддин замолчал — его буквально растерзали под искренний, до слез, смех зрителей. Не смеялись только пленные. Правда, и особого ужаса их лица не выражали. Только обречённость…

Во время всей этой «забавы» Глинский постоянно ловил на себе взгляды Азизуллы. Почувствовав, что за ним наблюдают, Борис отсмотрел весь «спектакль», не отрывая глаз и не выказывая никаких эмоций. Азизулла это явно оценил, ведь русский видел такое в первый раз — и ничего. Видать, этот шурави и впрямь толстокож и туповат, как раз таким и должен быть надсмотрщик из пленных… Но окончательное решение Азизулла принял лишь на следующий день после поражения пуштунской в массе «команды» Яхьи от моджахедов остальных национальностей.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.