|
|||
(вместо эпилога) 2 страница— А как с личной жизнью? Он задал этот вопрос без надрыва и без подкола, скорее сочувственно и даже по-родственному. Ольга поняла эту интонацию и ответила просто и без жеманства: — У меня есть жених. Вот папа вернётся из командировки — и будем готовиться к свадьбе. Внутри Глинского ничего не ёкнуло и не дрогнуло, как ни странно, вместо ревности он испытал что-то вроде радости за бывшую жену — пусть хоть у неё-то жизнь наладится… Как там Виола сказала: «Сделай счастливой хоть кого-то…» — А кто он? Из наших? Она кивнула. — Я его знаю? Ольга вздохнула и снова кивнула: — Он на пару выпусков старше тебя и… и знает тебя… К сожалению, не всегда с хорошей стороны. Борис аж сел. У него никаких проблем ни с кем из виияковцев не было, кроме… Мать честная! — Погоди, Оля, это что, Слава Самарин, что ли? Она чуть вскинула подбородок: — А ты что-то имеешь против? Глинский задумался, а потом пожал плечами: — Да нет, просто удивился… Как я могу быть против?.. Он… такой… серьёзный. Ольга чуть поджала губы и тихо сказала, избегая смотреть ему в глаза: — Он… Он рассказал мне о вашей драке, опять из-за какой-то артисточки… Вот этого уж Глинский стерпеть не мог. — Что? Прости, конечно… Я уважаю твой выбор, но это — вранье. Не было никакой драки — я просто дал ему пару раз слева и справа — на том всё и кончилось. И вовсе не из-за, как ты выразилась, «какой-то артисточки»… — А из-за чего же тогда? — Из-за разных представлений о порядочности. Ольга вздохнула, как будто что-то вспоминая, и, слегка улыбнувшись, съёрничала: — Из «заразных», говоришь. Но знаешь… — она тут же посерьёзнела. — С ним надёжней, чем с тобой… Борис бережно обнял ее: — Оля, я правда… Я желаю тебе счастья… Вот честно. От всей души. Ты его заслуживаешь. Я… я так благодарен тебе. За всё. Я… я не ожидал этого… Я… Тем более ты замуж собралась, а тут я… — Ты мне тоже не чужой, Боря. Ты — мой первый мужчина. И ты завтра снова будешь на войне. У нас в газетах про Афганистан ничего не пишут, но я-то знаю, что там на самом деле происходит… Там идёт настоящая война, и там убивают. И ты… ты береги себя. Я тебя очень прошу. Хорошо? А потом она сама обняла его, ну а Бориса после столь долгого воздержания особо упрашивать не надо было… Все-таки некая грань занудства в Ольгином характере присутствовала. Видимо, изначально решившись на добрый поступок, она всё же сказала себе: «но не более трех раз» — и строго придерживалась намеченного плана. После того как всё было кончено, она после недолгой паузы выбралась из кровати и, уже явно стесняясь своей секундной наготы, надела домашний халат. Но не прежний, фривольный, а вполне плотный и глухой, тем самым как бы показывая, что «никто ничего не видел и тем более не делал». Глинский намёк понял, безропотно встал и начал одеваться, столь же «приватно». — Оль, прости… Ты не одолжишь мне рублей сорок, я перешлю потом… Четыре копейки осталось, а своим звонить не хочу, чтобы не бередить их… Она, даже не дослушав, махнула рукой: — Вон в том ящике возьми. Там, правда, все бумажки по двадцать пять… так что бери уж пятьдесят, лишними не будут. Отдашь как сможешь, ты не беспокойся, нас сейчас не поджимает… Когда подошла пора прощаться, он даже за талию приподнял её с искренней дружеской благодарностью. — Ну спасибо тебе, Оля. Счастья и удачи. Твоим, я думаю, от меня приветы передавать не стоит. И Славе тоже. С чувством юмора у бывшей жены всегда было не очень, поэтому ответила она абсолютно серьёзно: — Я Славе ничего рассказывать не собираюсь… — Вот это мудро! — не удержался Глинский, но она сжала ему локоть, показывая, что не закончила: — …но и ты, пожалуйста, своим знакомым ничего не рассказывай… — Да как ты… да ты что, Оля?! — Ну, что ни что, а мужики своими постельными подвигами похвастаться любят. А уж про то, как с бывшей женой, — так и вовсе сам Бог велел. Борис посмотрел на неё с лёгкой усмешкой сожаления: вроде действительно не чужие люди, а так и не разобралась в нём Ольга, раз просит не делать того, что для него и так невозможно. — Нет, Бог такого не велел. Не бойся, я ничего никому не скажу. — Я не боюсь, просто… Это не нужно. Ладно. Забыли, ничего не было. Глинский покачал головой: — Всё было, и я ничего не забуду. А сказать никому не скажу. Спасибо тебе. — Не жалеешь, что бросил меня? — вдруг спросила она уже на самом пороге. — Жалею, — легко и очень искренне соврал Борис, потому что чутьем угадал, как важен ей именно такой ответ, а это было то малое, чем он мог отблагодарить за её, что ни говори, поступок… Они обнялись и по-русски расцеловались три раза, потом присели «на дорожку», хотя Глинский и не собирался возвращаться. — Прощай, Боря. — Прощай, Оля. Спасибо ещё раз за всё. Удачи тебе. — Это тебе удачи. Береги себя. Бог даст — ещё увидимся. — Может, и свидимся… Он не стал вызывать лифт и пошёл, не оглядываясь, по лестнице вниз, а она всё стояла в открытой двери и слушала, как стучат его сапоги по бетонным ступеням. Билет до Ташкента Глинский взял без проблем и уже в самолёте, задрёмывая, вернулся к своим невесёлым мыслям: «Вот и прокатился… Ольга — вот уж от кого не ожидал… А она всё-таки „отличница“. Все правильно: по ее „пятерочной“ логике правильной девочки — оказать „посильную помощь“ офицеру воюющей армии (пусть и бывшему мужу) важнее, чем не изменить вновь приобретенному жениху… А Слава-то Самарин! Действительно, герой-фотограф… Да, свято место пусто не бывает, в этих кругах матримониальный конвейер сбоев не даёт, и в „благодарных по жизни“ недостатка нет. Будет Слава паинькой — и генерал Левандовский его непременно в люди выведет… А Людмила-то… Всё же моя дочь или не моя? » Борис вытащил из кармана галифе марлевый браслетик с клеёнчатой биркой, украденный у Людмилы, и долго смотрел на него, грустно улыбаясь. О Виоле он старался не думать, но получалось это плохо. Спас сон, глубокий и без сновидений. Проснулся он, лишь когда самолёт уже заходил на посадку. Полковник Сивачёв встретил Глинского неласково — вынес отмеченное вчерашним днём предписание, почти брезгливо протянул его, зыркнул угрюмо и сказал, как отрезал: — Больше ко мне не обращайся. Борис даже не пытался оправдываться. До родной тузельской пересылки, то есть до очередного челнока на Кабул, оставалось ещё часа три с лишним, и Глинский отправился искать обещанные Челышеву и ротному «гостинцы». Кассеты и шпроты он нашёл на Алайском базаре за две цены. Точнее, не он нашёл — помогли местные мальчишки, сразу углядевшие озабоченного офицера и предложившие свои услуги: — Эй, командон, щто нада?! Борис объяснил, и мальчишки обернулись мигом. Правда, рижских кассет они отыскали всего семь штук, остаток доложили московскими, зато со шпротами был полный порядок — рижские, свежие, денег хватило аж на девять банок. Ну и на две литровые бутылки «Особой». Это само собой, это как положено. А ещё Глинский зашёл на почту и позвонил матери. Дома её, конечно, не оказалось, и он набрал рабочий номер, моля про себя, чтобы мама оказалась на месте. Ему повезло. — Мамуль, привет, как ты? — Ой, Боренька… сыночек! Ты откуда? — Мам, я из Ташкента звоню. Я туда-обратно прилетел, бумаги кое-какие доставить поручили. — Ой… Боренька, сыночек… Как ты? Я уж извелась вся, который день места себе не нахожу, всё сердце о тебе изболелось, всё мне казалось, что ты где-то рядом и весточку подашь… Вот как чувствовала… А отец-то не верил, развела, говорил, бабьи охи… — Мам, как папа? — Да нормально, сыночек, давление, правда, прыгает, ну так это давно уже. Он же, ты знаешь, неугомонный у нас… Лучше скажи, как ты? Надолго ли в Ташкент? — Нет, мам, сегодня же улетаю. Ты не думай, у меня там всё нормально. Я же писал — я в Кабуле, при штабе. У нас спокойно. — Сыночек мой, береги себя, я уж не знаю, как за тебя Бога молить. — Всё в порядке, мама, главное — вы не болейте. …Весь этот короткий разговор, и особенно уже когда была повешена трубка, Борис мысленно ругал себя последними словами: всё со своими «Любовями» разбирался, а мать — самого дорогого и родного человека — оставил «на потом»… В Тузель Глинский добрался на русском частнике, не взявшем с офицера ни копейки. Как только Борис зарегистрировался, прозвучала команда: — Офицерам — прапорщикам — служащим строиться! Достать паспорта-предписания! Багаж — на проверку! Был солнечный ташкентский день. Только изредка накрапывал дождь… В Кабул Глинский прибыл в смятённых чувствах и с повинной головой. Он думал, что его все подряд обольют презрением, а потом сотрут в порошок. Но всё оказалось не так уж и страшно. Ермаков лишь глянул в невесёлое лицо Бориса и только рукой махнул. — Кто тебя отпускал — тому и докладывай. Шпроты-то привёз? — Вот, девять банок. Наутро Глинский отправился в разведотдел, прямиком к Челышеву. Отдал кассеты, доложился, после этого сдачу отсчитал. Подполковник молчал, выжидающе глядя на опоздавшего из отпуска офицера. Глинский почувствовал себя школьником, подглядывавшим за девчонками в физкультурной раздевалке и пойманным учителем. Под насмешливым взглядом Челышева Борис начал нести какую-то ахинею, дескать, опоздал, потому что в Ташкенте чужую «гражданку» занимал, а по возвращении из Москвы не сразу нашёл хозяина. Интеллигентный Андрей Валентинович хмыкнул и совсем неинтеллигентно сказал: — Не пизди. Глинский сразу заткнулся. Челышев насмешливо вздохнул: — Это ж надо столько лет посвятить военной разведке и правдоподобно врать не научиться. Хоть бы придумал что-нибудь оригинальное — из уважения к профессии. На моей памяти уже пятеро опоздавших не могли владельца «гражданки» найти. Просто профессиональная деградация какая-то. — Что тут придумывать? — промямлил Борис. — Я просто… Мне очень стыдно, товарищ подполковник. — Стыд — не соль, глаза не выест. Ладно, Боря. На хама ты вроде не похож… Случилось, что ли, чего? Глинский вздохнул и рассказал всё как было. Андрей Валентинович выслушал, закурил свое неизменное «Руно» и коротко резюмировал услышанный рассказ: — В общем, никто не дал, кроме бывшей жены. Действительно, драма. Но ты знаешь, бывает и драматичнее. Так что подотри слюни и иди служить дальше. Ясно? — Так точно, — обрадованно вскинулся Глинский, поняв, что прощён. Он повернулся кругом, но Челышев сказал ему в спину: — Да, вот ещё… к сроку на отпуск добавь ещё две недели. Это от меня лично. Понял? — Так точно, понял. — Вот и молодец, что понял. А ещё месяц добавь — это уже от генерала. — Так точно, товарищ подполковник… В Афгане, вообще-то, бюрократией не заморачивались. Если офицер ничего уж такого, особенно «военного», не отчебучивал — его просто «вздрючивали» по-свойски и снова включали в дело. А уж разведка-то и подавно не жаловала уставную формалистику… В тот же вечер Борис написал подробное письмо Людмиле, в котором просил честно ответить на мучивший его вопрос: он ли отец? (Ответа ждал долго, но так и не дождался. Не дождался, потому что Ан-двенадцатый, взявший на борт, в том числе, почту, был сбит душманским «стингером». Про гибель самолета Глинский, конечно, знал. Но о том, что именно в нём сгорело его письмо, — как-то не подумал. А тем более он не узнал, что в том самолете погиб ещё в первый раз вёзший его в Афганистан лётчик-«правак» по имени Сергей Есенин, кстати дальний родственник САМОГО. Тот, кто с такой теплотой отзывался о «настоящем фронтовике» генерале Глинском. Что тут скажешь?.. )
…За этот свой странный пятидневный отпуск Борис окончательно перестал быть плейбоем с гитарой. Что-то случилось с ним в Москве — именно там он вдруг окончательно прочувствовал войну. А может, просто закончился очередной этап его взросления. Как бы там ни было, но к службе он вернулся будто и не уезжал никуда. О Союзе он старался не думать, да и, честно говоря, часто просто сил на ностальгию не оставалось. Рейды случались всё чаще, задачи разведке ставили сверху жёстко и по «политической нарастающей» — требовали взять живым западного инструктора, а выполнить это задание всё не получалось, хотя пару раз агентура и давала вроде бы точный «пас». Но бандгруппы, в составе которых были «западные товарищи», будто предупреждал кто-то. Однажды группа Ермакова вышла на перехват такой банды и сама угодила в умело организованную засаду. Тогда потеряли четырёх. А ещё трёх, в том числе Лисапеда, тяжело ранило, а по мелочи зацепило почти всех, кроме Бориса, — его, будто заговоренного, пожалели и пули, и осколки, и даже каменная крошка особо не посекла. Для Глинского, кстати, это был уже четвёртый «выход» за полтора месяца, прошедших с его краткого отпуска. Предыдущие три прошли почти без приключений — и вот на тебе! Ермаков, видимо, ещё когда из Кабула вылетали, что-то почувствовал, потому что задумчиво и без улыбки сказал тогда Борису: — Частим, брат, частим… Сверху погоняют, им результат давай… Частим… А как говорила Мариванна Иван Иванычу, когда он её раком ставил, «можно не так часто, но глубже»… А мы, Студент, частим и частим… До глубины настоящей влезть у наших начальников не получается, вот они и пытаются частотой компенсировать. А это редко приводит к чему-нибудь хорошему — обычно и Мариванна недовольна, и Иван Иваныч весь вспотевший… …Они летели куда-то под Кандагар. По общей нервозности, творившейся в полевом лагере, Борис понял, что происходит какой-то «сбой в программе», он даже видел, как, отойдя чуть в сторону, Грозный что-то на повышенных тонах обсуждал с Боксёром. Как потом уже узнал Глинский, группе Ермакова, как говорится, в последнюю минуту изменили пункт десантирования и последующий маршрут. Это обстоятельство, собственно говоря, и позволило «духам» организовать успешную засаду, потому что ни Ермаков, ни Боксёр провести доразведку уже не успевали. То есть афганцы просто грамотно переиграли шурави в классической разведкомбинации: они подкинули умело закамуфлированную дезу про банду с инструктором, потом ещё несколько уточнений об их планах… Причём красиво так, с профессиональным расхождением в мелких деталях. А когда шурави наживку проглотили, «духи» просто сели в подходящем для засады месте и стали ждать… Глинский потом долго пытался вспомнить отдельные детали этого боя, но цельная картина никак не составлялась, распадалась на отдельные кусочки какой-то страшной мозаики. В том, что их вообще не перебили всех подчистую, была заслуга, прежде всего, Лисапеда. Он весь последний час их передвижения хмурился, озирался как-то недовольно, будто ощущал какую-то тревогу. И это именно Альтшуль всё-таки первым заметил засаду — буквально за несколько секунд до того, как начался плотный огонь. Несомненно, «духи» хотели подпустить их ещё ближе, и группу в итоге спасло именно приличное всё же расстояние до засады да те несколько секунд, что Лисапед подарил своим товарищам, успев крикнуть: — Ложись, слева «духи»! Да ещё выучка, конечно, спасла — никто не заметался, как куры по двору, все залегли грамотно, по боевому расписанию, вот только у моджахедов позиция была намного лучше — сказка, а не позиция: лежи себе в каменных складках, да и расстреливай сверху вниз — наискосок глупых шурави… Альтшуля ранило пулей в живот в первую же минуту боя, а потом ещё пуля срикошётила от магазина в «лифчике» и завязла в нижней челюсти, выбив два зуба и задев язык. Юра буквально захлебывался кровью, но ещё пытался стрелять, пока не потерял сознание… …Потом всё завертелось, словно в каком-то адском калейдоскопе, причём Глинский был не уверен, что память сохранила события в правильной очередности: Вот Ермаков орёт радисту про «вертушки» и сигнал «Гром» (сигнал, подаваемый при попадании в опасную нештатную ситуацию), а сам перехватывает пулемёт у убитого сержанта и начинает бить короткими прицельными очередями в буро-серые скалы. Вот совсем рядом с Борисом вырастает разрыв гранатомётного выстрела… А вот их снайпер, младший сержант из Омска, с удивлением в глазах опустился на корточки и бросил винтовку. Потом схватился за живот, вдруг разогнулся в полный рост, затем упал и стал поджимать ноги… Глинскому стало бы, наверное, очень страшно, если б на страх было время, если бы он мог в полной мере осознать и прочувствовать, что происходит. Но времени не было — надо было стрелять и перекатываться, меняя позицию… «Духов» он практически не видел — так, мелькало что-то между каменных валунов. А вот Ермаков, похоже, видел больше, потому что несколько раз злорадно матюкнулся, когда в ответ на его огонь наступала секундная пауза… И вот уж совершенно никак потом Борис не мог вспомнить, сколько времени шёл этот бой… …Он добил свой четвёртый боекомплект и пополз к неподвижному Лисапеду, чтобы забрать у него патроны. В голове противно звенело от выстрелов и их визгливого эха, отражающегося от бесконечных камней. Забирая у Альтшуля патроны, Глинский ощутил не страх — власть судьбы, перед которой ты — просто вместилище костей и никому не интересных страстей. Нет, он не запаниковал, просто осознал, что скоро у них закончатся боеприпасы и… С горем пополам группе удалось выбраться с насквозь простреливаемой «ладошки» и вытащить за укрытия раненых… А потом подоспели два «крокодила», и Ермаков закричал и начал ракетами показывать им направление до засады… «Вертушки» расхерачили тот склон по «полной программе», вот только оставались ли там ещё «духи» или успели свалить — так и осталось под большим вопросом… Потом подошли ещё две «вертушки», на этот раз Ми-восьмые, пока одна страховала, вторая забирала убитых и тяжелораненых. А остатки группы Ермакова часа через два подхватили БТР и БРДМ и с ветерком довезли до заставы, затерянной в здешних сопках. Ну то есть не то чтобы совсем забытой, но вспоминали размещённый на ней взвод нечасто. На этой заставе ничего хорошего не было, за одним исключением — здесь совсем недавно оборудовали источник — ручей с чистой, кристально прозрачной и обжигающе холодной водой. Такое, кстати, в Афгане почти не встречалось, чтобы можно было совсем не экономить воду. Заставы куда чаще «сидели» на придорожных высотках, куда вода не поднималась, и её приходилось привозить отдельно и не без риска. Заросший многодневной щетиной начальник заставы — лейтенант — расстарался и организовал помывку и ужин — чуть ли не весь запас совершенно дефицитной картошки отдал! Для него прибытие группы было событием, он радовался редким тут гостям и тому, что назавтра их будет забирать кабульская «вертушка» — а с «вертушкой» больше, чем с наземными колоннами, приходит на заставу газет-журналов, иногда даже книг и прочих гостинцев. Но главное — письма приходят быстрее, а не через месяц, как сплошь и рядом. Лейтенант был рад гостям, и его тянуло поговорить с офицерами. Ермакову и Глинскому не хотелось обижать хлебосольного хозяина, но и на разговоры не было уже ни сил, ни настроения. Борис помог Ермакову обмыться и перевязал ему бок, задетый по касательной пулей. Ещё у капитана было рассечено чем-то (наверное, осколком) левое плечо и сильно побиты каменной крошкой лоб и правая щека. — А у тебя, значит, ни царапины, — хмыкнул удивленно Ермаков, — кабы не запрещено было в Афгане произносить слово «везучий», я бы… Ты, вообще-то, того! Тебя… знаешь, какая высшая награда для связистов? «Сегодня можно не дрючить». Более высокой оценки связисты действительно не удостаиваются никогда. Поэтому Борис впервые за Афган почувствовал себя равным Грозному. Ну почти: — Да я, Иван Васильевич, даже не помню всего, что делал, первый раз такое… — Скажу тебе по секрету, Борис, — поддержал его настроение Грозный, — я тоже в такую жопу попал в первый раз. Нет, бывало, когда не очень шло, под Кишкинахудом, слышал небось, очень плотненько поджали, но чтоб так?! Я, честно говоря, в какой-то момент расстроился, что молитв толком не знаю. Пыталась меня когда-то научить бабуля, а я смеялся над ней, называл пережитком прошлого. А ведь нас сегодня Бог спас. Ежели бы Лисапед не унюхал чего-то — всё, мы б сейчас водичкой не плескались. В лучшем бы случае нас обмывали, а в худшем — «духи» бы с собой уволокли. У них же трупы наших — типа валюты… Глинский никогда ещё не видел Грозного-Ермакова таким разговорчивым и откровенным: видимо, так, через разговор, он пытался выйти из страшного нервного напряжения. — Иван Василич, давно хотел вас спросить, да как-то случая не было: откуда у Юры такое прозвище — Лисапед? Ермаков сделал затяжку и прищурился: — Лисапед-то? Так это у него ещё с Рязани, с первого прыжка. Он «землю встречал», ногами закрутил, будто на велосипеде… Инструктор по ПДС и назвал его Лисапедом. Так и приклеилось на всю учёбу, потом она и мариманам[65] понравилась, ну а тут перекрещивать как-то не стали. Запоминается ведь! — Как вы думаете, Иван Василич, он как?.. Ермаков пожал плечами: — Ну я, конечно, не доктор, но… Я сначала думал, что всё намного хуже, а потом, когда уже грузили, ещё раз глянул — ну не кранты. Были бы совсем кранты — он бы и до «вертушки» не дотянул. А он даже очухался сам — сказать только ничего не мог. А эта рана в челюсти — она только выглядит страшно, а на самом деле — ну неприятно, ну неудобно. Но на жизнь не повлияет. Красоты, конечно, уже той не будет, когда залатают, ну так и Юрий — не девка… Знаешь, какая за него пошла?.. Даже театр свой бросила. Прям в Совгавань за ним — а она даже в кино раз снялась. Но Юра… такой. Он раз сказал, что вообще не умеет даже с бабами изменять. А вот что мне писать матерям наших «двухсотых»? Четыре раза! Да у нас никогда такого не бывало, Боря! Всё как в старой сказке — чем дальше, тем страшнее… Капитан засопел, а потом достал фляжку: — Хлебнёшь? Борис молча кивнул, и Ермаков, отвинтив защитного цвета колпачок, протянул ему спирт: — Давай, по глоточку. По большому, но одному. Завтра нас в Кабуле обнюхают, ты не сумлевайся. И допросят, и отписаться заставят. Сначала вместе, потом поврозь. Как за «стингер». В общем, будет разбор полетов. Глинский набрал полный рот спирта, с трудом проглотил его и потом долго запивал холодной водой, пытаясь залить пожар в груди и в горле. Капитан хлебнул свою долю, запил, долго морщился, потом встал: — Ну что, может, в блиндажик — попробуем поспать чуток? Борис качнул головой: — Отдохните, Иван Василич. А я на воздухе посижу, покурю. Вон — закат какой красивый. — Красивый-то он красивый, да только красного в нём многовато. Ты, Борис, смотри аккуратно, ночи-то уже холодные. А то будет прикол — в бою ни царапины, зато потом — пневмония. Глинский улыбнулся от такой не характерной для Ермакова заботы и покивал: мол, ладно-ладно, мёрзнуть не буду. Проскочивший мимо начальник заставы, видимо, всё же услышал обрывок их разговора и прислал Борису солдатика со стареньким бушлатиком. Глинский набросил его на плечи, спрятал нос в воротник и опустил было веки, но ему тут же привиделись бесконечные фонтанчики каменного крошева от бесконечных пуль, и он снова открыл глаза. Пытаясь успокоиться, Борис закурил, машинально вслушиваясь в разговор двух солдат, присевших неподалеку в курилке. Один из них был свой, спецназёр, а второй (вроде бы блондин, но в сумерках уже и не разглядеть) — с заставы. Двум русским солдатикам, случайно сведённым войной, всегда есть о чём поболтать, а уж если кто «зёму»[66] встретил, то тем более… Рассказывал в основном местный парень, спецназёр лишь изредка угукал да вставлял разные междометия. Он нежно баюкал свою правую перебинтованную руку, задетую осколком, поэтому, наверное, и не мог заснуть. Парень с заставы подкуривал ермаковскому бесконечную «Приму» и, не торопясь, рассказывал свою одиссею: — Тогда в Кабуле ты ж сам спрашивал… Я-то, вообще, в водительской учебке был, в Коврове. Нам сначала говорили — в Германию, а потом — хуюшки, в Афган. Ну я с дуру домой и дёрнул. Женщину хотел свою повидать, она, знаешь, старше меня… Училкой работает. Ну повидался, а она — в слёзы: тебя арестуют, то-сё… Типа судить будут. Я ей: да ладно, чё ты, а она плачет, и всё… Я даже подумал — может, беременна? Так вроде — нет… Говорит, только что кончились… — ты вовремя… Ну а наутро: «Здрасте! » — замкомроты лично домой пожаловал. Я ему: «Да я за гитарой только, вы ж сами сказали, гитару — можно…» А он вывел во двор — даже поссать не дали… И с прапором-инструктором морду набил. Попинали ещё для бодрости. Хорошо, Ирка моя не видела. А потом руки связали и забросили в 66-й «газон», как мешок. Я даже обоссался, пока везли. И в тот же день в «скотовоз»… А я ж от своей-то команды отстал, меня дежурному коменданту и скинули, чтоб он пристроил к кому-нибудь. А там Серёгу Савичева, одноклассника, встретил… Ты ж его видел — рыжий такой, с веснушками, помнишь? Он со мной в Коврове в одной команде был, его на пересылке комендантским писарчуком поначалу сделали — он ведь художественную школу кончил. Ну типа там, наглядная агитация, стенгазеты… Ну он мне по дружбе документы и вернул, которые коменданту передали. Всё — «военник», предписание, права… Без «военника» ведь даже из палатки не выйти, ты ж сам знаешь. Короче, я их под подушку положил, отскочил ненадолго к медпункту, возвращаюсь — пиздосин-квак, нету ксив. Всё смели. Значит, мне вместо Афгана — дисбат светит. Потому что, типа, повторная попытка дезертирства. Я говорю: да украли. Они: хуй тебе украли… Ну нас с Серёгой — в пересыльный обезьянник… Сидим, дознавателя ждём… А тут полкан один, начальник автослужбы округа. Рожа пропитая, лапы чёрные. Как начал на коменданта орать: «Вы что, суки, план замены срываете?! Каждую неделю по три сменщика на губе держите! В Афган их, блядей, а не на парашу!.. » Ну в таком духе… А комендант-майор так жмётся… Короче, он нас этому полкану уже передавать начал, а тут нарисовался капитан, узбек, толстый, с «черепахами». [67] Ну эта морда толстая говорит, того, кто документы скинул, — не отдам, мол, у него рецидив. Типа, звоню прокурору. Ну полкан снова давай орать, а узбек — ни в какую. Тогда полкан обороты сбавил, говорит, слушай, юрло, если он документы сбросил, то или в сортир или в уголь закопал. За пять лет другого не было. А вдруг и впрямь украли? Короче, спрашивает, говно вывозили? Комендант ему — нет ещё. Полкан и говорит: а пусть он это говно сам руками разгребёт. Типа, найдет свои бумажки — забирай падлу. Нет — я ему за три дня справлю новые. И ещё коменданта вздрючил, чтоб всё — со свидетелями, с протоколом. Ну я сутки говно и процеживал. Полный пиздец. Облевался весь. Ясен пень, ничего не нарыли, хотя помощник комендантов — помнишь, с усиками такой… мяч перед отбоем отобрал… Он первые часа три никуда на хуй не уходил… Ещё через неделю мне документы сделали, и всё — в Афган. Пока в рассказе образовалась пауза — рассказчик прикуривал очередные две сигареты, — Борис смутно вспомнил, как в день первого вылета в Афган тоже видел потерявшего документы солдатика. Сколько их, таких похожих историй! Глинский бы очень удивился, если бы узнал, что это именно тот самый солдатик, которого он видел на тузельской пересылке. Но лица его было не различить в вечернем сумраке, да и того бедолагу Борис видел всего несколько секунд… Правда, запомнил, что парень крепкий, рослый и белобрысый. Между тем солдатик продолжил свой рассказ: — Ну меня сначала в автороту хотели, но потом в особый отдел дёрнули, всё про эти документы чё-то тёрли, тёрли. Ну а потом говорят, чё-то ты туповат для водителя, давай на заставу эту… Девять месяцев тут уже кукую. — Ну и как, — спросил «ермаковский», — тоскливо небось? Местный качнул головой: — Сначала тоскливо было, как вот сейчас. Сейчас даже можно костёр развести, высушиться — «литер»[68] разрешает, когда чужих нет. И не стреляют. Но пару месяцев назад тут такая дискотека была! Короче, баба и -то часто через заставу проходили, ну которые баранов пасли. И всё — ништяк, один раз даже за ведро — бакшиш[69] — барана со сломанной ногой дали. Ну и в тот раз всё также было. Ребята решили, что местные пройдут, как обычно, и всё. Мы ж сначала-то и не врубились, что это «духи». Пацаны решили, что те поднимутся на соседнюю сопку — она за сигналками метрах в ста — и направо… У них впереди верблюд шёл. Навьюченный. Как они успели его развьючить — никто не понял. А там ДШК… Короче, они двоих наших сразу сняли. Из двенадцати. Первого — начальника заставы прапорщика Черноуса. Он с рацией сидел… И Вилли из Казахстана. Ему живот распороло… он, короче, сначала блевал и просил пить, а потом… А младший сержант Сигиздинов сразу заорал: «В ружьё! » Я-то сначала к командиру рванул. Но Сигиздинов, лось здоровый, меня так пнул, что я минуту в окопе отходил. А рацию сразу разбило… Правда, те, которые на постах стояли, они и без команды стрелять начали. Сигиздинов сказал, чтоб цинки открывали. Потом все за мешки. Ну как по боевому расчёту. Там ниша вырыта и ящик стоит… А я, как назло, до этого штангу делал, руки от тяжести дрожали… Сначала просто стрелял, потом уже целиться начал. А Сигиздинов залёг с пулеметом. Это, видишь, мы потом уже русло ручья перекопали, сюда ближе подвели… А тогда он дальше отворачивал, да и начмед не давал воду брать. Оно и впрямь — кто пил — дристал потом. Вот «духи» от него и начали херачить… И нам главное было — их к бочке с питьевой водой не подпустить. Она ниже стояла, чтоб прямо с дороги её заливать. Но бочку не удержали… Этих «пастухов» было сначала около десяти, потом ещё подошли. А к вечеру ещё «духов» пятнадцать. Тогда Фарид погиб. Это когда «духи» гранатомёт вытащили. Из-под дохлого верблюда. Но младший сержант гранатомётчика срезал и после никого не подпускал к гранатомёту. Но вечером ему в голову из ДШК… И тогда они ещё раз пальнули. Никого не задели, но Сурку — Сулиму Таймасханову — в глаз попало. Камнем. Но Сурок всё равно — мужик. Ему свой цинк не достался, так он одиночными… Экономил. «Духов» пять снял, а потом и его… А жара же за тридцать точно. А бочку они раздолбали, и у нас только в бане ведро воды осталось…
|
|||
|