|
|||
Горький Максим 4 страница- Для баб ты, Фома, слаще меда будешь... но пока большого разума в тебе не видать... Игнат вздыхал при этих словах. - Ты бы, кум, скорее пускал в оборот сына-то... - А вот погоди... - Чего годить? Лета два, три повертится на Волге, да и под венец его... Вон Любовь-то какая у меня... Любовь Маякина в эту пору училась в пятом классе какого-то пансиона. Фома часто встречал ее на улице, причем она всегда снисходительно кивала ему русой головкой в щегольской шапочке. Она нравилась Фоме, но ее розовые щеки, веселые карие глаза и пунцовые губы не могли сгладить у Фомы обидного впечатления от ее снисходительных кивков ему. Она была знакома с какими-то гимназистами, и хотя между ними был Ежов, старый товарищ, но Фому не влекло к ним, в их компании он чувствовал себя стесненным. Ему казалось, что все они хвастаются перед ним своей ученостью и смеются над его невежеством. Собираясь у Любови, они читали какие-то книжки, и если он заставал их за чтением или крикливым спором, - они умолкали при виде его. Всё это отталкивало его. Однажды, когда он сидел у Маякиных, Люба позвала его гулять в сад и там, идя рядом с ним, спросила его с гримаской на лице; - Почему ты такой бука, - никогда ни о чем не говоришь? - О чем мне говорить, ежели я ничего не знаю! - просто сказал Фома. - Учись, - читай книги!.. - Не хочется... - А вот гимназисты - всё знают и обо всем умеют говорить... Ежов, например... - Знаю я Ежова, - болтушка! - Просто ты завидуешь ему... Он очень умный... да. Вот он кончит гимназию - поедет в Москву учиться в университет. - Ну, так что? - А ты так и останешься неучем... - Ну и пускай... - Как это хорошо! - иронически воскликнула Люба. - Я и без науки на своем месте буду, - насмешливо сказал Фома. - И всякому ученому нос утру... пусть голодные учатся, - мне не надо... - Фи, какой ты глупый, злой, - гадкий! - презрительно сказала девушка и ушла, оставив его одного в саду. Он угрюмо и обиженно посмотрел вслед ей, повел бровями и, опустив голову, медленно направился в глубь сада. Он начинал познавать прелесть одиночества и сладкую отраву мечтаний. Часто летними вечерами, когда всё на земле окрашивается в огненные, возбуждающие воображение краски заката, -в грудь его проникало смутное томление о чем-то непонятном ему. Сидя где-нибудь в темном уголке сада или лежа в постели, он уже вызывал пред собой образы сказочных царевен, - они являлись в образе Любы и других знакомых барышень, бесшумно плавали перед ним в вечернем сумраке и смотрели в глаза его загадочными взорами. Порой эти видения возбуждали в нем прилив мощной энергии и как бы опьяняли его, - он вставал и, расправляя плечи, полной грудью пил душистый воздух; но иногда те же видения навевали на него грустное чувство - ему хотелось плакать, было стыдно слез, он сдерживался и все-таки тихо плакал. Отец терпеливо и осторожно вводил его в круг торговых дел, брал с собой на биржу, рассказывал о взятых поставках и подрядах, о своих сотоварищах, описывал ему, как они " вышли в люди", какие имеют состояния теперь, каковы их характеры. Фома быстро усвоил дело, относясь ко всему серьезно и вдумчиво. - Расцветает наш репей алым маком!.. -усмехался Маякин, подмигивая Игнату. И Все-таки, даже когда Фоме минуло девятнадцать лет, -было в нем что-то детское, наивное, отличавшее его от сверстников. Они смеялись над ним. считая его глупым; он держался в стороне от них, обиженный -отношением к нему. А отцу и Маякину, которые не спускали его с глаз, эта неопределенность характера Фомы внушала серьезные опасения. - Не пойму я его! - сокрушенно говорил Игнат. - Не кутит он, по бабам будто не шляется, ко мне, к тебе - почтителен, всему внимает - красная девка, не парень! И ведь, кажись, не глуп? - Особой глупости не видать, - говорил Маякин. - Поди ж ты! Как будто он ждет чего-то, -как пелена какая-то на глазах у него... Мать его, покойница, вот так же ощупью ходила по земле. Ведь вон Африканка Смолин на два года старше - а поди-ка ты какой! Даже понять трудно, кто кому теперь у них голова -он отцу или отец ему? Учиться хочет ехать, на фабрику какую-то, - ругается: " Эх, говорит, плохо вы меня, папаша, учили... " Н -да! А мой -ничего из себя не объявляет... О, господи! - Ты вот что, - советовал Маякин, - ты сунь его с головой в какое-нибудь горячее дело! Право! Золото огнем пробуют... Увидим, какие в нем склонности, ежели пустим его на свободу... Ты отправь его, на Каму-то, одного! - Разве что попробовать? - Ну, напортит... потеряешь сколько-нибудь... зато будем знать, что он в себе носит? - И впрямь - отправлю-ка я его, - решил Игнат. И вот весной Игнат отправил сына с двумя баржами хлеба на Каму. Баржи вел пароход " Прилежный", которым командовал старый знакомый Фомы, бывший матрос Ефим, - теперь Ефим Ильич, тридцатилетний квадратный человек с рысьими глазами, рассудительный, степенный и очень строгий капитан. Плыли быстро и весело, потому что все были довольны. Фома гордился впервые возложенным на него ответственным поручением. Ефим был рад присутствию молодого хозяина, который не делал ему за всякую оплошность замечаний, уснащенных крепкой руганью; а хорошее настроение двух главных лиц на судне прямыми лучами падало на всю команду. Отплыв от места, где грузились хлебом, в апреле -в первых числах мая пароход. уже прибыл к месту назначения и, поставив баржи у берега на якоря, стал рядом с ними. На Фоме лежала обязанность как можно скорее " дать хлеб и, получив платежи, отправиться в Пермь, где ждал его груз железа,, принятый Игнатом к доставке на ярмарку. Баржи стали против большого села, прислонившегося к сосновому бору. Уже на другой день по прибытии, рано утром, на берегу явилась шумная толпа баб и мужиков, леших и конных; с криком, с песнями они рассыпались по палубам, и -в миг закипела работа. Спустившись в трюмы, бабы насыпали рожь в мешки, мужики, вскидывая мешки на плечи, бегом бегали по сходням на берег, а от берега к селу медленно потянулись подводы, тяжело нагруженные долгожданным хлебом. Бабы пели песни, мужики шутили и весело поругивались, матросы, изображая собою блюстителей порядка, покрикивали на работавших, доски сходень, прогибаясь под ногами, тяжело хлюпали по воде, а на берегу ржали лошади, скрипели телеги и песок под их колесами... Только что взошло солнце, воздух был живительно свеж, густо напоен запахом сосны; спокойная вода реки, отражая ясное небо, ласково журчала, разбиваясь о пыжи судов и цепи якорей. Веселый, громкий шум труда, юная красота весенней природы, радостно освещенной лучами солнца, - всё было полно бодрой силы, добродушной и приятно волновавшей душу Фомы, возбуждая в нем новые, смутные ощущения и желания. Он сидел за столом на тенте парохода, пил чай с Ефимом и приемщиком хлеба, земским служащим, рыжеватым и близоруким господином в очках. Нервно подергивая плечами, приемщик надтреснутым голосом рассказывал о том. как голодали крестьяне, но Фома плохо слушал его, глядя то на работу внизу, то на другой берег реки - высокий, желтый, песчаный обрыв, по краю которого стояли сосны. Там было безлюдно и тихо. " Надо будет сьездить туда", - думал Фома. А до слуха его как будто откуда-то издали доносился беспокойный, неприятно резкий голос приемщика: - Вы не поверите -дошло наконец до ужаса! Был такой случай: в Осе к одному интеллигенту приходит мужик и приводит с собой девицу, лет шестнадцати... " Что тебе? " -" Да вот, говорит, привел дочь вашему благородию... " - " Зачем? " - " Да, может, говорит, возьмете... человек вы холостой... " - " Как так? что такое? " -" Да водил, говорит, водил ее по городу, в прислуги хотел отдать - не берет никто... возьмите хоть в любовницы! " Понимаете? Он предлагает дочь свою, поймите! Дочь -в любовницы! Чёрт знает, что такое?! а? Тот, понятно, возмутился, накинулся на мужика, ругается... Но мужик резонно говорит ему: " Ваше благородие! что она мне по нынешним дням? Лишняя совсем... а у меня, говорит, трое мальчишек - они работники будут, их надо сохранить... дайте, говорит, десять рублей за девку-то, вот я и поправлюсь с мальчишками... " Каково, а? Просто ужас, говорю вам... - Не хо -ро -шо! - вздохнул Ефим. -Так что голод -сказано -не тетка... У брюха, видите, свои законы... А у Фомы этот рассказ вызвал какой-то непонятный ему огромный и щекочущий интерес к судьбе девочки, и юноша быстро спросил у приемщика: - Что же он, барин-то этот, купил ее? - Разумеется, нет! - укоризненно воскликнул приемщик. - Ну и куда же ее девали? - Нашлись добрые люди... пристроили... - А-а! - протянул Фома и вдруг твердо и зло объявил: -Я бы этого мужика так вздул! Всю бы рожу ему разворотил! -и он показал приемщику большой, крепко сжатый кулак. - За что? - болезненно громко вскричал приемщик, срывая с носа очки. - Разве это можно -человека продавать?.. - Дико это, я согласен, но... - Да еще -девушку! Я б ему дал десять рублей! Приемщик безнадежно махнул рукой и замолчал. Его жест смутил Фому, он поднялся из-за стола и, отойдя к перилам, стал смотреть на палубу баржи, покрытую бойко работавшей толпой людей. Шум опьянял его, и то смутное, что бродило в его душе, определилось в могучее желание самому работать, иметь сказочную силу, огромные плечи и сразу положить на них сотню мешков ржи, чтоб все удивились ему... - Шевелись -живее! -звучно крикнул он вниз. Несколько голов поднялось к нему, мелькнули пред ним какие-то лица, и одно из них, - лицо женщины с черными. глазами, -- ласково и заманчиво улыбнулось ему. От этой улыбки у него в груди что-то вспыхнуло и горячей волной полилось по жилам. Он оторвался от перил и снова подошел к столу, чувствуя, что щеки у него горят. - Слушайте! - обратился к нему приемщик. - Телеграфируйте вы вашему отцу, - пусть он сбросит сколько-нибудь зерна на утечку! Вы посмотрите, сколько сорится, - а ведь тут каждый фунт дорог! Надо же это понимать!.. Ну уж папаша у вас... -кончил он с едкой гримасой. - Сколько сбросить? -пренебрежительно и с удалью спросил Фома... - Желаете сто пуд? Двести? - Это, - благодарю вас! - смущенно и радостно вскричал приемщик... -Если вы имеете право... - Я - хозяин! - твердо сказал Фома. А про отца вы не можете так говорить -и корчить рожи!.. - Извините! И... я не сомневаюсь в ваших полномочиях... искренно благодарю вас... и вашего папашу от лица всех этих людей... Ефим опасливо смотрел на молодого хозяина и, оттопырив губы, почмокивал ими, а хозяин с гордым лицом слушал быструю речь приемщика, крепко пожимавшего ему руку. - Двести! Это -по-русски, молодой человек! Вот я сейчас и объявлю мужичкам о вашем подарке. Вы увидите, как они будут благодарны... И он громко крикнул вниз: - Ребята! Вот хозяин жертвует двести пудов... -- Триста! - перебил его Фома. - Триста пудов... Спасибо! Триста пудов зерна, ребята! Но эффект получился слабый. Мужики подняли головы кверху и молча снова опустили их, принявшись за работу. Несколько голосов нерешительно и как бы нехотя проговорили: - Спасибо... Дай тебе господи... Покорнейше благодарим... А кто-то весело и пренебрежительно крикнул: - Это что! А вот ежели бы водчонки по стакашку... была бы милость -правильная! А хлеб не нам -он земству... - Эх! Они не понимают! - смущенно воскликнул приемщик. - Вот я пойду объясню им... Он исчез. Но Фому не интересовало отношение мужиков к его подарку: он видел, что черные глаза румяной женщины смотрят на него так странно и приятно. Они благодарили его, лаская, звали к себе, и, кроме их, он ничего не видал. Эта женщина была одета по-городскому - в башмаки, в ситцевую кофту, и ее черные волосы были повязаны каким-то особенным платочком. Высокая и гибкая, она, сидя на куче дров, чинила мешки, проворно двигая руками, голыми до локтей, и всё улыбалась Фоме. - Фома Игнатьич! -слышал он укоризненный голос Ефима. - Больно уж ты форснул широко... ну, хоть бы пудов полсотни! А то -на -ко! Так что- смотри, как бы нам с тобой не попало по горбам за это... - Отстань! - кратко сказал Фома. - Мне что? Я молчу... Но как ты еще молод, а мне сказано " следи! " -то за недосмотр мне и попадет в рыло... - Я скажу отцу... -сказал Фома. - Мне -бог с тобой... ты тут хозяин... - Отвяжись, Ефим!.. Ефим вздохнул и замолчал. А Фома смотрел на женщину и думал: " Вот бы такую продавать привели... ко мне". Сердце его учащенно билось. Будучи еще чистым физически, он уже знал, из разговоров, тайны интимных отношений мужчины к женщине. Он знал их под грубыми и зазорными словами, эти слова возбуждали в нем неприятное, но жгучее любопытство; его воображение упорно работало, но все-таки он не мог представить себе всего этого в образах, понятных ему. В душе он не верил, что отношения мужчины к женщине так просты и грубы, как о них рассказывают. Когда же, смеясь над ним, его уверяли, что -они именно таковы и не могут быть иными, он глуповато и смущенно улыбался, но все-таки думал, что не для всех людей. сношения с женщиной обязательны в таком постыдной форме: и что, наверное, есть что-нибудь более чистое, менее грубое и обидное для человека. Теперь, любуясь на черноглазую работницу, Фома ясно ощущал именно грубое влечение к ней, - это было стыдно, страшно. А Ефим, стоя рядом, увещевающе говорил ему: - Вот ты теперь смотришь на бабу, - так что не могу я молчать... Она тебе неизвестна, но как она --подмигивает, то ты по молодости такого натворишь тут, при твоем характере, что мы отсюда пешком по берегу пойдем... да еще ладно, ежели у вас штаны целы останутся... - Что тебе надо? - спросил Фома, красный от смущения. - Мне - ничего не надо... А тебе - надо меня слушать... По бабьим делам я вполне могу быть учителем... С бабой надо очень просто поступать - бутылку водки ей, закусить чего-нибудь, потом пару пива поставь и опосля всего деньгами дай двугривенный. За эту цену она тебе всю свою любовь окажет как нельзя лучше... - Врешь ты все! - тихо сказал Фома. - Я-то вру? Как же я могу врать, ежели я эту штуку, может, до ста раз проделывал? Так что -ты вот поручи мне с ней дело вести... а? Я тебе с ней знакомство скручу... -- Хорошо... -сказал Фома, чувствуя, что ему тяжело дышать и что-то давит ему горло... - Ну вот... вечером я ее и приведу... Вплоть до вечера Фома ходил отуманенный, не замечая почтительных и заискивающих взглядов, которыми смотрели на него мужики. Ему было жутко, он чувствовал себя виновным пред кем-то, и всем, кто обращался к нему, отвечал приниженно ласково, точно извиняясь. Вечером рабочие, собравшись на берегу у большого, яркого костра, стали варить ужин. Отблеск костра упал на реку красными и желтыми пятнами, они трепетали на спокойной воде и на стеклах окон рубки парохода, где сидел Фома в углу на диване. Он завесил окна и не зажег огня; слабый свет костра, проникая сквозь занавески, лег на стол, стену и дрожал, становясь то ярче, то ослабевая. Было тихо, только с берега доносились неясные звуки говора, да река чуть слышно плескалась о борта парохода. Фоме казалось, что в темноте, около него, кто-то притаился и подсматривает за ним... Вот -идут по сходням торопливо, тяжелыми шагами, - доски сходень звучно и сердито хлюпают о воду... Фома слышит смех и пониженный голос у двери рубки... " Не надо! " - хотел крикнуть Фома. Он уже встал - но дверь в рубку отворилась, фигура высокой женщины встала на пороге и, бесшумно притворив за собою дверь, негромко проговорила: - Батюшки, темно как! Есть тут живой-то кто-нибудь? - Есть... - тихо ответил Фома. - Ну так, - здравствуйте!.. И женщина осторожно подвинулась вперед. - Вот я... зажгу огонь! -прерывающимся голосом пообещал Фома и, опустившись на диван, снова прижался в угол. - Да ничего и так... присмотришься, так и в темноте видно... -- Садитесь, - сказал Фома. - Сядем... Она села на диван в двух шагах от него. Фома видел блеск ее глаз, улыбку ее губ. Ему показалось, что она улыбается не так, как давеча улыбалась, а иначе- жалобно, невесело. Эта улыбка ободрила его, ему стало легче дышать при виде этих глаз, которые, встретившись с его глазами, вдруг потупились. Но он не знал, о чем говорить с этой женщиной, и они оба молчали, молчанием тяжелым и неловким... Заговорила она: - Скучно, поди-ка, одному-то вам? - Да -а, - ответил Фома... - А нравятся ли наши-то места? - вполголоса спрашивала женщина. - Хорошо! Лесу много... Снова замолчали... -Река-то, пожалуй, красивее Волги, -с усилием выговорил Фома. - Была я на Волге. В Симбирском... - Симбирск... -как эхо повторил Фома, чувствуя, что он снова не в состоянии сказать ни слова. Но она, должно быть, поняв, с кем имеет дело, - вдруг бойким шёпотом спросила его: - Что же ты, хозяин, не угощаешь меня? - Вот! -встрепенулся Фома. -В самом деле... экий я! Нуте -ка, пожалуйте! Он возился в сумраке, толкал стол, брал в руки то одну, то другую бутылку и снова ставил их на место, смеясь виновато и смущенно. А она вплоть подошла к нему и стояла рядом с ним, с улыбкой глядя в лицо ему и на его дрожащие руки. - Стыдишься? - вдруг прошептала она. Он ощутил ее дыхание на щеке своей и так же тихо ответил: - Да -а... Тогда она положила руки на плечи ему и тихонько толкнула его себе на грудь, успокоительным шёпотом говоря: - Ничего, не стыдись... ведь -нельзя без этого... красавчик ты мой... молоденький... жалко-то как тебя!.. А ему плакать захотелось под ее шёпот, сердце его замирало в сладкой истоме; крепко прижавшись головой к ее груди, он стиснул ее руками, говоря какие-то невнятные, себе самому неведомые слова... - Уходи, - глухо сказал Фома, глядя в стену широко раскрытыми глазами. Поцеловав его в щеку, она покорно встала и вышла из рубки, сказав ему: - Ну, прощай... Фоме было нестерпимо стыдно при ней, но, лишь она скрылась за дверью, он вскочил и сел на диван. Потом встал, шатаясь на ногах, и сразу весь наполнился ощущением утраты чего-то очень ценного, но такого, присутствие чего он как бы не замечал в себе до момента утраты... И тотчас же в нем явилось новое, мужественное чувство гордости собою. Оно поглотило стыд, и на месте стыда выросла жалость к женщине, одиноко ушедшей куда-то во тьму холодной майской -ночи. Он быстро вышел из рубки на палубу - ночь была звездная, но безлунная; его охватила прохлада и тьма... На берегу еще сверкала золотисто-красная куча углей. Фома прислушался - подавляющая тишина разлита была в воздухе, лишь вода журчала, разбиваясь о цепи якорей, и нигде не слышно было звука шагов. Ему захотелось позвать женщину, но он не знал ее имени... Жадно вдыхая широкой грудью свежий воздух, он несколько минут стоял на палубе, и вдруг из-за рубки, с носа парохода, до него донесся чей-то вздох, похожий на рыдание. Он вздрогнул и осторожно пошел туда, понимая, что там - она. Она сидела у борта на палубе и, прислонясь головой к куче каната, плакала. Фома видел, как дрожали белые комья ее обнаженных плеч, слышал тяжелые вздохи, ему стало тяжело. Наклонись к ней, он робко спросил ее: - Что ты? Она качнула головой и не ответила ему. - Али я тебя обидел? - Уйди! - сказала она. - Да, -как же? -смущенно и тревожно говорил Фома, касаясь рукой ее головы, Ты не сердись... ведь сама же... - Я не сержусь! - громким шёпотом ответила она. - За что сердиться на тебя? Ты не охальник... чистая ты душа! Эх, соколик мой пролетный! Сядь-ка ты рядом-то со мной... И взяв Фому за руку, она усадила его, как ребенка, на колени к себе, прижала крепко голову его к груди своей и, наклонясь, надолго прильнула горячими губами к губам его. - О чем ты плачешь? -спрашивал Фома, гладя одной рукой ее щеку, а другой обнимая шею женщины. - О себе плачу... Пошто ты отослал меня? -жалобно спросила она. - Стыдно мне стало, -сказал Фома, опуская голову. - Голубчик ты мой! Говори уж всю правду -не понравилась я тебе? - спросила она, усмехаясь, но на грудь Фомы всё падали ее большие, теплые слезы. - Что ты это?! -даже с испугом. воскликнул парень и стал горячо и торопливо, говорить, ей какие-то. слова о красоте ее, о том, . какая, она ласковая, как ему жалко ее и как стыдно пред ней. А она слушала и всё целовала его щеки, шею, голову и обнаженную грудь. Он умолк, - тогда заговорила она печально, и тихо, точно по покойнике: - А я другое подумала... Как сказал ты " уходи! " -встала я и пошла... И горько, горько мне сделалось от того твоего слова... Бывало, думаю, миловали меня, лелеяли без устали, без отдыху; за усмешку одну, бывало, за ласковую, всё, чего пожелаю, делали... Вспомнила я это и заплакала! Жалко стало мне мою молодость... ведь уже тридцать лет мне... последние деньки для женщины! Э -эх, Фома Игнатьевич! - воскликнула она, повышая голос и учащая ритм своей певучей речи, звукам которой красиво вторило журчание воды. - Слушай меня - береги свою молодость! Нет ничего на свете лучше ее. Ничего-то нет дороже ее! Молодостью, ровно золотом, всё, что захочешь, то и сделаешь... Живи так, чтобы на старости было чем молодые годы вспомянуть... Вот я вспомнила себя, и хоть поплакала, а разгорелось сердце-то от одной от памяти, как прежде жила... И опять помолодела я, как живой воды попила! Дитятко ты мое сладкое! Погуляю ж я с тобой, коли по нраву пришлась, погуляю во всю силушку... эх! до золы сгорю, коли вспыхнула! И, крепко прижав к себе парня, она с жадностью стала целовать его в губы. - По -огляды- ва -а -ай! - тоскливо завыл вахтенный на барже и, коротко оборвав " ай" - начал бить колотушкой в чугунную доску... Дребезжащие, резкие звуки рвали торжественную тишину ночи. Через несколько дней, когда баржи разгрузились и пароход готов был идти в Пермь, -Ефим, к великому своему огорчению, увидел, что к берегу подъехала телега и на ней черноглазая Палагея с сундуком и какими-то узлами. - Пошли матроса вещи взять!.. -приказал ему Фома, кивая головой на берег. Укоризненно покачав головой, Ефим сердито исполнил приказание и потом, пониженным голосом, спросил: - Так что - и она с нами? - Она -со мной... - Ну, да... не со всеми же... О, господи! - Чего вздыхаешь? - Да, -Фома Игнатьич! Ведь в большой город плывем... али мало там ихней сестры? - Ну, ты молчи! -сурово сказал Фома. - Да я смолчу... только непорядок это! Фома внушительно нахмурился и сказал капитану, властно отчеканивая слова: - Ты, -Ефим, и себе заруби на носу, и всем тут скажи - ежели да я услышу про нее какое-нибудь похабное слово - поленом по башке! - Страхи какие! - не поверил Ефим, с любопытством поглядывая в лицо хозяина. Но он тотчас же отступил на шаг пред Фомой. Игнатов сын, как волк, оскалил зубы, зрачки у него расширились, и он заорал: - Посмейся! Я те посмеюсь! Ефим, хотя и струсил, но с достоинством заговорил: - Хоша вы, Фома Игнатьич, и хозяин... но как мне сказано " следи, Ефим... " и я здесь -капитан... - Капитан?! -крикнул Фома, весь вздрагивая и бледнея. -А я кто? - Так что -вы не кричите! Из-за пустяка, какова есть баба... На бледном лице Фомы выступили красные пятна, он переступил с ноги на ногу, судорожным движением спрятал руки в карманы пиджака и ровным, твердым голосом сказал: - Ты! Капитан! Вот что -слово еще против меня скажешь - убирайся к чёрту! Вон! На берег! Я и с лоцманом дойду. Понял? Надо мной тебе не командовать!.. Ну? Ефим был поражен. Он смотрел на хозяина и смешно моргал глазами, не находя ответа. - Понял, говорю? - По -онял, -протянул Ефим. -Из-за чего шум однако? Из-за... - Молчать! Дико сверкнувшие глаза Фомы, его искаженное лицо внушили капитану благую мысль уйти от хозяина, и он быстро ушел. Он был зол на Фому и считал себя напрасно обиженным; но в то же время почувствовал над собой твердую, настоящую хозяйскую руку. Ему, годами привыкшему к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя в каюту старика-лоцмана, он уже с оттенком удовольствия в голосе рассказал ему сцену с хозяином. - Видал? - заключил он свой рассказ. - Так что - хорошей породы щенок, с первой же охоты - добрый пес... А ведь с виду -он - так себе... человечишко мутного ума... Ну, ничего, пускай балуется, -дурного тут, видать, не будет... при таком его характере... Нет, как он заорал на меня! Труба, я тебе скажу!.. Сразу определился, будто власти и строгости ковшом хлебнул... Ефим говорил верно: за эти дни Фома резко изменился. Вспыхнувшая в нем страсть сделала его владыкой души и тела женщины, он жадно пил огненную сладость этой власти, и она выжгла из него всё неуклюжее, что придавало ему вид парня угрюмого, глуповатого, и напоила его сердце молодой гордостью, сознанием своей человеческой личности. Любовь к женщине всегда плодотворна для мужчины, какова бы она ни была, даже если она дает только страдания, - и в них всегда есть много ценного. Являясь для больного душою сильным ядом, для здорового любовь - как огонь железу, которое хочет быть сталью... Увлечение Фомы тридцатилетней женщиной, справлявшей в объятиях юноши тризну по своей молодости, не отрывало его от дела; он не терялся ни в ласках, ни в работе, и там и тут внося всего себя. Женщина, как хорошее вино, возбуждала в нем с одинаковой силой жажду. труда и любви, и сама она помолодела, приобщаясь поцелуев юности. В Перми Фому ждало письмо от крестного, который сообщал, что Игнат запил с тоски о сыне и что в его годы вредно так пить. Письмо заканчивалось советом спешить с делами и возвращаться домой. Фома почувствовал тревогу в этом совете, она огорчила праздник его сердца, но в заботах о деле и в ласках Палагеи эта тень скоро растаяла. Жизнь его текла с быстротой речной волны, каждый день приносил новые ощущения, порождая новые мысли. Палагея относилась к нему со всей страстью любовницы, с той силой чувства, которую влагают в свои увлечения женщины ее лет, допивая последние капли из чаши жизни. Но порой в ней пробуждалось иное чувство, не менее сильное и еще более привязывающее к ней Фому, - чувство, сходное со стремлением матери оберечь своего любимого сына от ошибок, научить его мудрости жить. Часто, по ночам, сидя на палубе, обнявшись с ним, она ласково и с печалью говорила ему: - Ты послушай меня, как сестру твою старшую... Я жила, людей знаю... много видела на своем веку!.. Товарищей выбирай себе с оглядкой, потому что есть люди, которые заразны, как болезнь... Ты и не разберешь сначала, кто он такой? Кажись, человек, как все... Хвать - и пристали к тебе болячки его. С нашей сестрой - сохрани тебя пресвятая богородица! - осторожен будь... Мягок ты еще, нет настоящего закала в сердце-то у тебя... А до таких, как ты, бабы лакомы силен, красив, богат... Всего больше берегись тихоньких - они, как пьявки, впиваются в мужчину, - вопьется и сосет, и сосет, а сама всё такая ласковая да нежная. Будет она из тебя сок пить, а себя сбережет, - только даром сердце тебе надсадит... Ты к тем больше, которые, как я вот, - бойкие! Такие - без корысти живут... Она действительно была бескорыстна. В Перми Фома накупил ей разных обновок и безделушек. Она обрадовалась им, но, рассмотрев, озабоченно сказала: - Ты не больно транжирь деньги-то... смотри, как бы отец-то не рассердился! Я и так... и безо всего люблю тебя... Уже ранее она объявила ему, что поедет с ним только до Казани, где у нее жила сестра замужем. Фоме не верилось, что она уйдет от него, и когда - за ночь до прибытия в Казань - она повторила свои слова, он потемнел и стал упрашивать ее не бросать его. - А ты прежде время не горюй, - сказала она. - Еще ночь целая впереди у нас... Простимся мы с тобой, тогда и пожалеешь, -коли жалко станет!.. Но он всё с большим жаром уговаривал ее не покидать его и наконец заявил, что хочет жениться на ней. - Вот, вот... так! - И она засмеялась. - Это от живого-то мужа за тебя пойду? Милый ты мой, чудачок! Жениться захотел, а? Да разве на таких-то женятся? Много, много будет у тебя полюбовниц-то... Ты тогда женись, когда перекипишь, когда всех сластей наешься досыта - аржаного хлебца захочется... вот когда женись! Замечала я-мужчине здоровому, для покоя своего, нужно не рано жениться... одной жены ему мало будет, и пойдет он тогда по другим... Ты должен для своего счастья тогда жену брать, когда увидишь, что и одной ее хватит с тебя... Но чем больше она говорила, - тем настойчивее и тверже становился Фома в своем желании не расставаться с ней. - А ты послушай-ка, что я тебе скажу, - спокойно сказала женщина. - Горит в руке твоей лучина, а тебе и без нее уже светло, - так ты ее сразу окуни в воду, тогда и чаду от нее не будет, и руки она тебе не обожжет... - Не понимаю я твоих слов... - А ты понимай... Ты мне худого не сделал, и я тебе его не хочу... Вот и ухожу... Трудно сказать, чем бы кончилась эта распря, если бы в нее не вмешался случай. В Казани Фома получил телеграмму от Маякина, он кратко приказывал крестнику: " Немедленно выезжай пассажирским". У Фомы больно сжалось сердце, и через несколько часов, стиснув зубы, бледный и угрюмый, он стоял на галерее парохода, отходившего от пристани, и, вцепившись руками в перила, неподвижно, не мигая глазами, смотрел в лицо своей милой, уплывавшее от него вдаль вместе с пристанью и с берегом. Палагея махала ему платком и всё улыбалась, но он знал, что она плачет. От слез ее вся грудь рубашки Фомы была мокрая, от них в сердце его, полном угрюмой тревоги, было тяжко и холодно. Фигура женщины всё уменьшалась, точно таяла, а Фома, не отрывая глаз, смотрел на нее и чувствовал, что помимо страха за отца и тоски о женщине - в душе его зарождается какое-то новое, сильное и едкое ощущение. Он не мог назвать его себе, но оно казалось ему близким к обиде на кого-то.
|
|||
|