Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГАЛАНДО‑РИМЛЯНИН



ГАЛАНДО‑ РИМЛЯНИН

 

I

 

Из всех дорог, ведущих в Рим, Николай де Галандо, отправляясь в этот город, выбрал самую короткую и самую естественную; поэтому и прибыл он туда без всяких помех 17 мая 1767 года, как раз в ту минуту, когда на церкви Троицы‑ на‑ Горе пробило полдень.

Сюда впоследствии ежедневно приходил он проверять свои часы; если циферблат часов на одной из двух башен показывал час по‑ итальянски, от захода и до захода солнца, то циферблат часов на другой башне показывает время по‑ французски, по прохождению солнца через меридиан; а г‑ ну Галандо важно было знать точно, на чем остановилась его праздность, так как он был пунктуален до щепетильности к ней, так же как и к себе. Вне этого он отдавал свое время долгим и неопределенным прогулкам по городу, на первых порах всего охотнее отыскивая высокие места, откуда он мог видеть его сразу, на всем протяжении.

Город представлялся ему, соответственно погоде, то мягким и туманным, окутанным жидким, словно струившимся воздухом, то четким и словно скульптурным, под ясным, прозрачным небом. Соборы, колокольни и компаниллы поднимались из смутной громады домов. Высокие развалины, дикие и обнаженные, словно показывали остов старого Рима и обрисовывали каменный скелет его древнего величия. Г‑ н де Галандо созерцал, опершись на трость, чтимый город, имя которого впервые прозвучало ему в детстве в тех книгах, которые он читал с добрым аббатом Юберте; потом, крупно шагая в своих башмаках с медными пряжками, он ходил по его прославленной земле, еще не остывшей от остатков его прошлого.

У этих остатков, то полувросших в землю, то всегда поднимавшихся над нею, была различная судьба. Время придумало для них новое употребление; внутри древнего храма поместилась церковь; к подножию его фундамента прислонилась лавочка. Обелиски среди площадей были увенчаны крестом; барельефы, врезанные в стены, связывали их своими скульптурными кусками. Исполинские термы, обрушившись, покрывали своими обломками многие десятины. Гигантский цирк отдавал каменоломам в добычу свои глыбы и пласты. Колонны, по горло засыпанные поднятием почвы, превратились в невысокие тумбы. Землею были закупорены пролеты триумфальных арок. Целые кварталы, некогда густо населенные, обратились не более как в сады. Виноградники покрывали холм на правом берегу Тибра.

Эта зелень была великим очарованием Рима, наряду с его водами, которые водопроводы разносили по резервуарам. Они били вверх бесчисленными фонтанами.

Фонтаны были всех видов, они образовывали то скатерть, то каскад, то струйку. Из раковины Тритонов они обрызгивали бронзовые спины морских коней или изо рта какой‑ нибудь фантастической головы наполняли водоем со щербатыми краями. Между ними были скромные и пышные, гулкие, которые шумели, и тихие, которые плакали, одинокие, уединенные и почти молчавшие. Фонтан на площади Навои оживлен огромным сооружением статуй, скал и зверей; фонтан Полина изображает триумфальную арку, у которой вместо дверей хрустальный водопад из трех отвесно падающих скатертей. Иные изображают черепах; но, покидая город, следует напиться из фонтана Треви. На дне его бассейна видны монеты, которые перед отъездом бросают в него путешественники, чтобы обеспечить себе возвращение.

Г‑ н де Галандо любил посещать их; он останавливался перед ними и вслушивался в их разнообразное журчанье, и никому в голову не приходило мешать ему в этом невинном занятии, – до такой степени привычное любопытство иностранцев приучило прохожих к манерам, которые в другом месте могли бы показаться странными.

Рим вообще изумительно поощряет склонность к прогулкам и к уединению. Рим двойствен. В нем, по желанию, можно уединиться от всех и можно вмешаться в гущу людей и событий; можно жить в центре дел или же вне всяких честолюбий. Там все знают и не знают друг друга. В нем можно обходить прихожие и ризницы, равно как можно свободно блуждать среди развалин и садов.

Г‑ н де Галандо пользовался этою второю свободою. Поэтому он мало‑ помалу узнал Рим во всех подробностях и под различными его аспектами: и грязный, и монументальный, и капитолийский, и транстеверинский, и народный, и клерикальный. Повсюду он чувствовал себя превосходно и ежедневно ходил по городу. Уже у него даже создались там собственные привычки. В его природе было нечто помогавшее им быстро образовываться; они в нем находили точки опоры, и, подобно тому как его часы, поставленные по часам церкви Троицы‑ на‑ Горе, показывали время по‑ французски, так же и г‑ н де Галандо среди столь новой для него обстановки жил, если можно так выразиться, по‑ галандовски.

Во время своих прогулок он заметил на склоне холма близ Тибра, в уединенном квартале, пустовавший особняк, весьма отвечавший его вкусам и на котором висела записка о сдаче дома. Г‑ н Дальфи, которому он о нем сказал, после искусных переговоров купил его весьма дешево и выгодно для себя, ибо он получил его от наследников покойного владельца за кусок хлеба, и г‑ н де Галандо не подозревал того, что из суммы, заплаченной им за дом при посредстве банкира, ловкач положил себе в карман один из тех случайных барышей, которыми он не пренебрегал, хотя и был богат, нажившись за сорок лет на всевозможных аферах и удачных торговых оборотах. В конце концов, этот г‑ н Дальфи был единственным лицом, с которым г‑ н де Галандо поддерживал кое‑ какие сношения. К нему ходил он за деньгами, которые были ему нужны на расходы. Г‑ н Дальфи был рабски почтителен и болтлив. Тотчас по приезде г‑ на де Галандо он предложил ему свои услуги, но последний был обязан ему только тем, о чем было сказано выше.

Как только записка о сдаче дома была с него сорвана и ключи вручены г‑ ну де Галандо, он покинул поспешно для своего нового жилища гостиницу «Золотая гора» на Испанской площади, где он остановился по приезде своем в Рим. Его дорожная карета еще стояла там в сарае. Итак, в нее только запрягли пару лошадей и погрузили сундуки, и хозяин гостиницы без сожалений отпустил этого странного постояльца, который ни с кем не разговаривал и из которого он извлек для себя мало чести и выгоды, хотя и не постеснялся непомерно раздуть счет, который он подал ему перед отъездом, с насмешливым видом держа в руке шляпу. Г‑ н де Галандо уплатил молча и не возражал против тех прибавок, которыми хозяин гостиницы бесстыдно увеличил счет; только тут плут заметил, что жилец его не был ни скуп, ни слишком бережлив и что только умеренность его потребностей заставляла его слыть таковым.

Но сколь он ни был умерен, он не мог, однако, удовольствоваться четырьмя голыми стенами, так как это было все, что он нашел в своем новом жилище, и первую ночь по своем переселении он должен был провести, не раздеваясь, в своей дорожной карете. Там и застал его г‑ н Дальфи, и банкиру стоило большого труда удержаться от смеха, видя, как тот сходил с подножки и церемонно шел ему навстречу, причем плечи и локти его были покрыты пылью, полы измяты, а парик полон паутины.

Г‑ н Дальфи извинился в своем чересчур раннем приходе, объяснив его нетерпением узнать, доволен ли г‑ н де Галандо своим новым жилищем. Г‑ н Дальфи, зная, что оно совершенно пусто и что г‑ н де Галандо едва ли может помочь этому вскоре, предвидел случай выгодно отделаться от негодной мебели, загромождавшей его чердаки. Поэтому, уходя, он пообещал как можно скорее прислать все необходимое на первое время. Он перечислил все, чем он мог располагать из мебели, посуды, ковров, белья. По мере того как он говорил, г‑ н де Галандо чувствовал, что он освобождается от большой тяжести, исходившей от трудности достать столько разнообразных вещей. Он принял предложение банкира, сведя его к самому необходимому, так как тот стремился прибавить к вещам домашнего обихода много лишнего, и г‑ ну де Галандо пришлось отказаться одновременно как от клавесина, который он не знал, куда поставить, так и от четырех карточных столов, с которыми он не знал, что делать.

Когда продажа была кончена, г‑ н Дальфи почел своим долгом перейти к более бескорыстной беседе.

– Итак, сударь, вы теперь настоящий римский житель, – сказал он, – и не преминете воспользоваться удовольствиями, которые доставляет наш город, развлечениями, хорошим обществом.

Банкир стал расхваливать театры.

– В наших театрах, сударь, лучшие в мире декорации и музыка. Вам не следует оставаться к ним равнодушным. Человек вашего звания не может быть слеп и глух к красоте. Но вы, по всей вероятности, предпочитаете игру. Наш фараон славится, и я умалчиваю об очаровании наших женщин; вы, несомненно, могли уже оценить их достоинства. Ах, сударь, какие глаза!

И г‑ н Дальфи подмигнул своим маленьким и косым глазом.

При слове женщины г‑ н де Галандо покраснел и, казалось, ощутил некоторое смущение. Он несколько раз кашлянул и снял паутину, которая сидела на воротнике его платья и щекотала ему ухо.

– Ах, сударь, – продолжал г‑ н Дальфи конфиденциальным тоном, – я не нахожу слов, чтобы хвалить вашу осторожность перед опасностями пола. Наши римские дамы коварны, и я видел, как блестящие мотыльки попадали в их сети. Их слава привлекает путешественников, и не один иностранец уже попадал в ловушку. Ах, синьор, женщины! женщины!

И г‑ н Дальфи с лукавым видом прищелкнул языком. Его крошечный прищуренный глаз словно увеличился, и он к своему плохому французскому языку примешивал итальянские слова, чтобы лучше выразить свое вожделение. Потом он сразу остановился, взглянул на г‑ на де Галандо, чье смущение было очевидно, и заключил:

– Однако интересы более высокого порядка, без сомнения, привели сюда вашу светлость?

Г‑ н де Галандо поспешил ухватиться за перемену темы. Он сообщил просто г‑ ну Дальфи, что любовь к древности внушила ему желание поближе познакомиться с городом, столь прославленным в истории, и что он приехал сюда с намерением отыскивать остатки того прошлого, многие обломки которого, достойные интереса, уже были отрыты киркою. Разговор на эту тему поддерживался еще некоторое время, и г‑ н де Галандо поблагодарил г‑ на Дальфи, после того как банкир пообещал ему вскоре указать участок земли, годный для раскопок и находок. На этом они весьма церемонно простились друг с другом.

Г‑ н де Галандо нашел, в качестве привратницы для купленного им дома, старую женщину, которую звали Барбара. Она жила в низенькой комнатке, была крива на один глаз, смугла и богомольна. Он взял ее к себе в услужение.

Хлопоты по хозяйству, однако, не прерывали бесконечных молитв, которые она бормотала весь день. Подметала ли она пол, стирала ли или стряпала, – она ко всем этим занятиям примешивала перебирание четок. Ее главная забота состояла в уходе за многочисленною домашнею птицею. Г‑ н де Галандо был встречен писком нескольких тощих цыплят; но вскоре, с его согласия, количество их возросло. Барбара на деньги своего господина купила прекрасного петуха с высоким гребнем. Мешки с зерном кучами были сложены в ее кухне. Она доставала из них полные пригоршни зерна, и птицы жадно клевали его.

Дорожная карета, которую оставили во дворе под открытым небом, за недостатком места в сарае, превратилась в птичник. Куры несли яйца на подушках; петух взбирался на оглобли, цыплята вскарабкивались на оси и на поперечные спицы колес, а голуби, которыми Барбара вскоре пополнила свой птичий двор, с воркованием усаживались на крышу кареты, беля ее лак своим меловым пометом.

В общем г‑ н де Галандо был весьма доволен своим новым жилищем. Барбара вымыла его сверху донизу. Мебель, присланная г‑ ном Дальфи, наполнила комнаты; но обширные шкафы оставались пустыми. Г‑ н де Галандо оставил вдоль стены целый ряд дорожных сундуков, из которых, по мере надобности, вынимал, что требовалось. Перед отъездом из Парижа он заказал себе двенадцать костюмов, подобных тому, что он носил обычно, и соответствующее количество париков. Все это лежало в четырех больших сундуках вместе с бельем и обувью.

Кроме комнаты, которую занимал г‑ н де Галандо, он бывал только в столовой, где кушал на столе вощеного дерева скромную стряпню своей экономки. Обычный стол состоял из яиц, овощей и плодов, к которым порою прибавлялся голубь или курица; все подавалось на грубой посуде, из которой Барбара, неловкая и рассеянная, почти каждый день разбивала по нескольку вещей, на осколки которых она взирала у своих ног, не переставая перебирать бесконечные четки, состоявшие попеременно из зерен олив и крупных шариков букса.

В дни, когда бывала гроза, однако, г‑ ну де Галандо приходилось оставаться без ужина, так как Барбара была невидима и глуха к каким бы то ни было призывам. Укрывшись в подвале и запершись, она зажигала там кусочки освященных восковых свечей – подарок пономарей соседней церкви, которым она взамен давала несколько жирных каплунов или нежных цыплят. Когда гром утихал, она появлялась лишь много позже, мрачная и полуживая от страха, и принималась вытирать лужи, которые натекли в комнаты от сильного дождя сквозь плохо прикрытые окна или щели в крыше. Эти ливни в нескольких местах попортили живопись, покрывавшую потолки и стены виллы. На уцелевших местах еще можно было различить строгого стиля мифологические образы и арабески.

Если смотреть с улицы, то дворец г‑ на де Галандо поднимался, четырехугольный, на высоком каменном фундаменте. С задней стороны низкая дверь, в уровень с землею, открывала доступ на кухню; но настоящий вход был с фасада. Колонны поддерживали крышу с фронтоном. Окна открывались на уровне с террасою, украшенною античными вазами. Двойная лестница вела на нее с каждого конца. Внизу террасы в каменной нише стояла статуя над небольшим фонтаном. Все это было в сильном запущении.

Позади дворца расстилался довольно обширный сад, почти невозделанный. Голуби старой Барбары садились там на многие кипарисы и на старые буксы, некогда подстригавшиеся, а теперь полузасохшие, редкая зелень которых обнажала поддерживавший ее внутри сухой ствол.

Г‑ н де Галандо нередко уходил и садился в конце этого сада в ожидании ужина; там стояла мраморная скамья, на которой он отдыхал. Он вдыхал там морской ветер, который по вечерам долетает порою, чтобы своим соленым запахом освежить и очистить римский воздух. Часто также, опустив голову, он тростью чертил на песке кружки и на этих земляных медалях рисовал концом палки наобум придуманные неясные фигуры и надписи, разобрать которые было невозможно. Сумерки спускались медленно; поднималась луна и округляла в небе свой сверкающий воздушный лик. Он сидел там, пока старая Барбара не принималась кликать его на своем странном жаргоне. Тогда он вставал и медленными шагами направлялся к дому.

Усевшись за стол, он наливал себе большой стакан воды и проглатывал его с наслаждением. Затем он наполнял свою тарелку, чаще всего щербатую, ибо никакая посуда, как бы прочна она ни была, не могла ужиться в неловких руках Барбары. Что касается хрусталя, то он утекал у нее из рук как вода, так что в один прекрасный день, перебив один за другим все графины, она вместо графина поставила на стол небольшую амфору из желтой глины.

Она нашла их несколько, различной величины, в углу подвала и стала употреблять их на хозяйственные нужды. Г‑ н де Галандо, приказав показать их себе на следующий день, заставил опорожнить их от содержавшихся в них масла и оливок. Они относились к глубокой древности и были необыкновенно изящной формы. Те места, где прикреплялись ручки, изображали головы баранов или маски поселян. Бока их были украшены гирляндами из виноградных листьев или буколическими сценами, написанными сильно и щегольски. Г‑ н де Галандо приказал поставить их на длинной доске над своею кроватью. Он стал прятать в них деньги, которые получал от г‑ на Дальфи и которые присылались ему в виде доходов от его имений в Франции; и так как он был далек от того, чтобы тратить все, что банкир получал для него, то амфоры, одна за другой, все более и более отягощались золотом.

На этот‑ то запас и рассчитывал г‑ н де Галандо для оплаты того участка земли, который г‑ н Дальфи, верный своему обещанию, доставил ему. Банкир сдержал слово тем охотнее, что находил для себя выгоду в этой покупке.

То был пустынный участок, лежавший за стенами города, у ворот Салариа. Кое‑ какие остатки маленького храма и обломки гробниц виднелись там еще до сих пор. Г‑ н Дальфи одновременно доставил и артель рабочих, которые копали землю. Г‑ н де Галандо некоторое время интересовался этими работами, которые, однако, не дали больших результатов, ибо, кроме нескольких камней, покрытых полустершимися надписями, там нашли только высокую урну зеленоватой бронзы, которую Николай отослал в подарок г‑ ну Юберте.

То была единственная весть, которую он послал о себе своему бывшему учителю. Аббат, со своей стороны, не знал, куда адресовать письма. Кардинал Лампарелли, которому аббат написал о пребывании своего ученика в Риме, ответил, что французский дворянин ни разу не явился к нему на аудиенцию и что он никогда ничего не слыхал о вельможе по имени де Галандо. Впрочем, письмо доброго кардинала было довольно смутно и указывало на несколько ослабленное состояние ума; почерк был неразборчив, и прочесть его было трудно, а местами так неясен, что аббату Юберте пришлось отказаться от мысли разобрать точно смысл всего письма, и он должен был удовольствоваться лишь отдельными неиспорченными местами.

 

II

 

Разумеется, г‑ ну де Галандо нетрудно было бы разузнать о дворце, где жил кардинал Лампарелли. Всякий указал бы ему монументальное здание близ Монте‑ Кавалло, и он, по всей вероятности, не раз во время своих прогулок проходил мимо высокой двери, где два согбенных исполина поддерживают с двух сторон ношу длинного балкона с железною решеткою, посреди которой виднеется щит с тремя золотыми светильниками в виде пастей, которые являются гербом сановника.

Итак, всякий мог бы, наряду с указанием жилища кардинала, осведомить его о доступе к прелату. Рим, в сущности, гордится своими кардиналами. Их личности, характеры и привычки являются излюбленной темой обсуждения как в публике, так и у частных лиц, как в высшем обществе, так и в народе, который любит знать, что они делают, и, по меньшей мере, любит повторять то, что о них говорят. Население города, переполненного священниками, пономарями, монахами, где все близко или отдаленно связано с церковью, естественно весьма интересуется духовными лицами, и особенно теми, которые в папском городе, в силу занимаемых ими должностей, участвуют в его управлении и в управлении всем государством.

Итак, г‑ ну де Галандо ежедневно приходилось встречать на улицах эти огромные кареты, запряженные большими парадными лошадьми, причем один из лакеев при карете держит всем хорошо известный красный зонтик. Он осторожно отходил к сторонке, чтобы дать карете проехать. Сквозь зеркальные стекла, поднятые или опущенные, виднелась сидящая в глубине кареты фигура того или иного из Порпорати, ехавшего по какому‑ либо делу или отправлявшегося на какое‑ либо торжество.

Среди них были люди самые различные по внешности: толстые, с видом жизнерадостных кутил, тощие, с видом недобрых покойников, физиономии то блаженные, то лукавые, то пухлые, то костлявые. Порою большой гордый нос дополнял чей‑ нибудь острый профиль. Тонкие или сухие ноздри говорили о хитрости или осторожности. Иностранцы чванились французскою суетностью, выставляли испанскую спесь, утверждали германскую флегму. Большинство из них, однако, были итальянцы, и даже римляне. Эти под красною мантиею хранили приметы своего сельского, городского или вельможного происхождения. Иные из них родились в лавочке, другие увидели свет во дворце. Некоторые ранее носили одежду проповедников, нищих или политических деятелей. Иные вошли в кардиналат сквозь широко распахнутые двери, другие же проникли туда низменными путями. Дворцовые переговоры или интриги в прихожих доставили кардинальское достоинство иным. Низменное происхождение и знатное рождение уживались рядом в добродетели или в честолюбии, но тот же вид надменности и лицемерия подбирал эти разнообразные лица в какое‑ то тайное родство.

Г‑ н де Галандо, в качестве доброго римлянина, стал, в конце концов, узнавать их по виду. Даже имена их из уст народных достигли его слуха; он слышал, как эти имена народ бормотал вполголоса, при проезде их по улицам, расступаясь перед высокими колесами их раззолоченных карет. Некоторые из этих имен произносились с уважением, другие с оттенком насмешки, иные заменялись фамильярным прозвищем, дружеским или презрительным, сообразно свойствам, которые народ приписывал данной личности, ибо скромность духовных лиц не могла помешать распространению по городу многих историй, в которых народ инстинктивно и довольно верно различал заслуги или недостойность тех, которые, в конце концов, могли быть в один прекрасный день призваны управлять им, так как всякий кардинал носит в себе зародыш папы, а зерно ответственно и за цвет и за плод.

Не разделяя под этим углом любопытства, публики, г‑ н де Галандо мало‑ помалу научился, однако, узнавать этих величавых проезжих, могущих в один прекрасный день стать папами. Он узнавал кардинала Бенариву по его упряжке вороных и кардинала Барбиволио по его четверке рыжих жеребцов. Из гнедых кобыл кардинала Ботта одна хромала, и скупой старик отнюдь не собирался заменить ее, равно как и кардинал де Понте‑ Санто довольствовался, чтобы тащить свой старый, изъеденный червями экипаж двумя парами старых карих лошадей, на которых остались лишь кожа и кости.

Что касается кардинала Лампарелли, то его уже нельзя было встретить, так как он и раза в год не выходил из своего дворца. О нем говорили, что он очень слаб, и в шутку заявляли, что если светильникам его герба и суждено гореть, то его светильник не замедлит погаснуть или превратиться в пышную надгробную свечу. А г‑ н де Галандо преспокойно позабыл на дне своего дорожного сундука то изящное и почтительное послание, которое аббат Юберте дал ему перед отъездом для вручения кардиналу в собственные руки; и за тот год, который он прожил в Риме, не сделав из него никакого употребления, воск печатей должен был распуститься, а надпись – стереться.

Итак, г‑ н де Галандо вел самую правильную и самую однообразную жизнь, обычным увеселением которой продолжала служить прогулка. Ни одно событие не смущало ее, если не считать карнавала, когда с ним случилось приключение, о котором он сохранил довольно неприятное воспоминание.

Незнакомый с обычаями города, он вышел в этот день, как всегда, не замечая вокруг ничего особенного, как вдруг, по несчастной случайности, попал на Корсо именно в ту минуту, когда безумие масок достигло своего апогея. Улица кишела ими во всю длину. Кареты ехали по ней в два ряда и держались колесо к колесу. Сквозь спущенные окна карет переряженные мужчины и женщины обменивались любезностями и шутками. Кучера, сидя высоко на козлах, помахивали бичами, украшенными лентами. Из окон домов свешивались группы людей, развертывая длинные ленты или разбрасывая дождь мелких разноцветных бумажек, падавших и кружившихся как бесчисленный рой легких, переменчивых бабочек.

Порою проезжала высокая колесница, в которой стояли комические фигуры. Там были гротески и бергамаски. Физиономии, осыпанные мукою, смеялись нарумяненным лицам. Некоторые из них надели на себя маски животных. Птичьи клювы и свиные рыла смешивались в кучу. Непомерные петушиные гребни раскачивались наряду с исполинскими ослиными ушами. Громкие взрывы хохота приветствовали самые неожиданные выдумки. Гримасами отвечали на балагурство.

В одно мгновение г‑ н де Галандо, оглушенный криками и ослепленный солнцем, превращавшим всю улицу в сплошной цветной водоворот, был осыпан конфетти, опутан лентами, затормошен, затолкан, осыпан мукою. Он был средоточием всех движений, предметом всех взрывов хохота. Его неожиданное появление отвечало, неизвестно почему, тому ожиданию чего‑ то необыкновенного, что составляет затаенное чувство всякой толпы. Оторопелый вид его только усиливал общее веселье. Он бросался то в одну сторону, то в другую, не зная, как выйти оттуда, затерянный в сумятице, которую он вокруг себя производил. Восхищенная толпа топала ногами. Мальчишки принялись было щипать его за икры, как вдруг он почувствовал, что кто‑ то набросил на него широкое домино и надел ему на лицо картонную маску. Какой‑ нибудь прохожий захотел, вероятно, таким образом положить конец перепугу мирного человека, казавшегося упавшим с луны; это неожиданное переодеванье имело счастливое следствие, смешав его с окружающим маскарадом, а г‑ н де Галандо воспользовался им, чтобы, достигнув перекрестка улиц, убежать со всех ног.

В этом странном наряде явился он домой. Старая Барбара при виде его от изумления уронила из рук миску, очутившись лицом к лицу с картонною козлиною головою, которая представилась ее глазам на плечах ее достопочтенного господина; и пришла в себя, только увидев, что из‑ под снятой маски появилось перепачканное, потное и расстроенное лицо г‑ на де Галандо, так как он едва мог прийти в себя, почти заболел от перенесенного испуга и более недели не решался выйти из дому.

Во время этого уединения он большую часть времени проводил вблизи Барбары. Уже раньше почти ежедневно спускался он на кухню, где добрая женщина, с четками на пальцах, расхаживала взад и вперед по обширному полутемному помещению. Воздух там был пропитан запахом увядших овощей и прогорклого масла, к которому примешивался аромат остывшей золы и сгоревших дров. Г‑ н де Галандо любил садиться перед очагом. Слабое и словно ленивое пламя нагревало дно старого чугунного котелка. Сажа делала его бархатным и приятным на взгляд. Вода кипела с живым и звучным шумом. С потолка свешивались венки луку и гирлянды чесноку. Порою входила курица и осторожными шагами приближалась к очагу. Блеск огня отражался в блике ее маленького круглого глаза. Она склевывала зернышко и убегала со всех лапок. Ее коготки сухо царапали мощеный пол.

Барбара была само движение; она никогда не переставала тормошиться, не производя, однако, при этом никакой большой работы. Ее начальная кипучая деятельность, которую она проявила при чистке виллы – после водворения в ней г‑ на де Галандо, – не возобновлялась. Она предоставляла пыли вновь завоевывать пространство, которое она у нее не оспаривала. Вся ее работа заключалась в подметании кое‑ как пола в комнате ее хозяина, чью постель она быстро взбивала и который, тем не менее, не обращал к ней никаких упреков в лени. Когда он встречал ее на дворе, возвращавшуюся с ближайшего рынка, нередко случалось, что он брал у нее из рук корзину и сам относил ее на кухню, где он присаживался, чтобы посмотреть, как она вынимала из нее содержимое. Она ежеминутно требовала от него внимания. Он должен был отмечать отменную свежесть овощей и, нюхая кожуру, наслаждаться ароматом дыни, принесенной ею с рынка.

Он любил дыни желтые, шероховатые, с выпуклыми боками, с сочною мякотью. Ему также доставляло удовольствие смотреть, как старая женщина взвешивала на руке апельсины и лимоны и вдавливала пальцами спелую и дряблую кожу крупных смокв. Подобно тому, как некогда в Понт‑ о‑ Беле, в просторных сводчатых кухнях замка, любил он сидеть в обществе молчаливого садовника Илера, так и здесь он любил скромную компанию этой престарелой служанки, болтливой и безобразной. Он начинал хорошо понимать ее язык. Для этого ему было достаточно исказить свой латинский язык, который у него с детства был чист, богат и изящен, благодаря стараниям аббата Юберте, и который некогда удостоился похвалы г‑ на де ла Гранжера, при выходе из кареты во дворе Понт‑ о‑ Беля, в тот день, когда он привез туда Жюли де Мосейль. Этим же смешанным языком пользовался он во время своих посещений портного Коццоли, когда он садился в его лавочке, в улице Дель‑ Бабуино, куда он заходил порою для кое‑ каких починок, так как он был очень заботлив к своей одежде; как ни проста она была, он требовал, чтобы она была безупречно чиста и в полном порядке.

Г‑ н де Галандо познакомился с Джузеппе Коццоли по поводу этого рокового маскарада в 1768 году.

Когда, по возвращении его из этой сутолоки, старая Барбара сняла с него маску, в которой он прибежал домой, и несколько раз вымыла ему лицо, на котором пот образовал кору из покрывавшей его муки, г‑ н де Галандо, оправившись от волнения, заметил, что главным образом во время сумятицы пострадали полы его платья. Одна из них была почти оторвана. На местах нескольких оторванных пуговиц висели жалкие нитки. Ткань, помятая и изорванная местами, весьма нуждалась в починке. Тут Барбара дала своему расстроенному господину адрес Джузеппе Коццоли.

То был внучатный племянник этой старой женщины. По ее словам, он превосходно умел кроить и чинить; но г‑ н де Галандо, прежде чем отправиться, как он намеревался, за помощью иглы и ножниц для починки понесенного ущерба, осторожно выждал конца карнавала. Только тогда решился он выйти на улицу, чтобы изгладить следы своего приключения, оставившего в нем довольно горькое воспоминание, в первом пылу которого он решил было бежать без возврата из города, представляющего такие опасности для приезжих. Словом, в настоящую минуту он думал ни о чем ином, как о том, чтобы покинуть Рим. Он думал об этом, бродя вокруг своей дорожной кареты, все еще стоявшей на том же месте, под открытым небом, во дворе виллы, но уже столь разрушенной и столь загрязненной куриным пухом и голубиным пометом, что мало‑ помалу ему пришлось отказаться от мысли запрячь в нее лошадей и пуститься галопом по дороге во Францию. Его недоброе чувство утихло, но осталась какая‑ то странная досада против Корсо. Он тщательно избегал проходить по нему и всякий раз, идя к Коццоли, делал крюк.

Коццоли занимал в глубине двора две темные комнаты с низким потолком. В одной из них, что была посветлее, он шил, постоянно сидя на столе и поджав под себя ноги по‑ турецки. Он болтал без умолку, вкалывая иглу и вытягивая нитку. Его обычными слушателями были четыре или пять высоких безголовых манекенов, плотно набитых и одетых в разные принадлежности костюма. Они служили портному для примерки отдельных частей его работы и для проверки правильности его кройки. Он считал их вполне за человеческие существа, и во время его речей они заменяли ему недостававшую публику. Он их спрашивал, отвечал им и прислушивался к ним. Г‑ н де Галандо, слушая его, проявлял не менее внимания, чем эта немая и постоянная публика. Усевшись на стуле и поставив свою трость между ногами, как он делал неуклонно в каждый из своих визитов, ставших вскоре почти ежедневными, он весь превращался в слух, и Коццоли мог угощать его всевозможными глупостями, которые только приходили ему в голову.

Можно было быть почти уверенным застать болтливого портного всегда дома; он отлучался только для того, чтобы сделать у суконщиков закупки или подобрать у басонщиков приклад, необходимый ему для работы, или же чтобы снять мерку с какого‑ нибудь важного заказчика, так как он в своем деле был искусен и работы у него было много. Нужны были по меньшей мере подобные случаи, чтобы заставить его разогнуть ноги и сойти со стола, залосненного от употребления. Коццоли, стоя, всегда бывал смущен и почти мрачен, показывая себя людям, со своими короткими ногами, с длинным туловищем и большою лохматою головою, с живыми глазами. Поистине хорошо чувствовал он себя только сидя на скамеечке, с наперстком и иглою в руках. Расположившись таким образом, он начинал говорить. В интересных местах он останавливался с поднятою иглою.

Внимание и доверие, которыми облекал его г‑ н де Галандо, пробуждали в нем гордость. Коццоли знал невероятно много, причем никто не мог сказать доподлинно, как и откуда он это узнавал. Можно было подумать, что маленький человечек каким‑ то волшебным образом присутствовал при совещаниях вельмож, при сокровенных тайнах сановников и в мыслях каждого человека, – так много убедительных подробностей и столько заразительной уверенности вкладывал он в свои рассказы. Он повелевал хроникою улицы и дворцов, делами государства и религии, игрою честолюбий, хитросплетениями интриг, подробностями любовных чувств и страстей, причинами событий и источниками катастроф, как общественных, так и частных.

Коццоли никогда не иссякал. Г‑ н де Галандо слушал этот поток слов, как он внимал во время долгих прогулок неясному шуму водометов. Из них он почерпал смутное и зыбкое представление о том, что происходит у людей, о бесчисленных событиях, крупных и мелких, которые разнообразят судьбы, оживляют их своею неожиданностью и вносят в них непрестанные перемены, составляющие жизнь. Пока Коццоли говорил, манекены, казалось, молча одобряли его, словно они‑ то и были героями того, о чем рассказывал маленький человечек, а г‑ н де Галандо, широко раскрыв глаза и упершись подбородком в рукоять своей трости, выслушивал, не уставая, все странные, любопытные и поразительные истории, для которых он, по правде сказать, был так мало создан.

Г‑ н де Галандо, очевидно, был рожден на свет специально с тем, чтобы с ним не случалось ничего чрезвычайного. В нем всегда было все, чтобы справляться с самыми обычными, самыми будничными и самыми легкими обстоятельствами жизни. Он был создан, чтобы двигаться по ее слегка наклонному скату из конца в конец, не запинаясь, не оступаясь; но он был мало приспособлен к тому, чтобы избегать ее ловушек и прыгать через ее пропасти. Провидение – если можно этим именем назвать ту насмешливую силу, которая забавляется расстраиванием человеческих замыслов, – устроило его особым образом. Достаточно было улыбки девочки и жаркого дыхания ее детского ротика, чтобы расковать ту бурю, из которой бедняга Николай де Галандо вышел навсегда оглушенным и ошеломленным.

Этой буре он был обязан тем, что вместо того, чтобы мирно стариться в тени прекрасных деревьев Понт‑ о‑ Беля, он очутился в Риме, одинокий, блуждающий, всем чужой, обреченный на уход старой служанки‑ итальянки, кривой, черной ворчуньи, и на беседы с маленьким балагуром портным, так как г‑ н де Галандо несколько раз на неделе приходил в лавочку Коццоли. Коццоли шил; он вдевал в иглу нитку, прищурив глаз и подняв руку, на которой блестел медный наперсток. Вокруг него летала его сорока. Она припрыгивала по полу, стуча клювом, на котором виднелись еще комочки белого сыру, или же, хлопая крыльями, садилась на того или другого из безголовых манекенов, составлявших, вместе с г‑ ном де Галандо, снисходительную аудиторию маленького портного с улицы Дель‑ Бабуино.

 

III

 

В довольно уединенном уголке Рима находилось здание, которое полюбилось г‑ ну де Галандо. То была тяжелая и круглая масса, сложенная из камней и окруженная колоннами с капителями, подпиравшими крышу в виде гриба. Небольшая и неправильная площадь расстилалась там, вымощенная крупными каменными плитами, поросшими травою. На ней в стороне журчал фонтан. Он состоял из круглого бассейна, откуда поднимался камень, на котором два морских чудовища сплетали свои чешуйчатые хвосты и, обнаженные, на поднятых руках высоко держали раковину. Обе бронзовые фигуры были изящны и гибки, без напряжения в их двойном и недвижном жесте. Вода ниспадала вокруг них с высокого водоема. Голуби прилетали и садились на его края, чтобы напиться. Их шеи с разноцветными отливами вспухали от наслаждения, потом они плавно улетали, садились на теплую черепичную крышу маленького храма и там ворковали.

Г‑ н де Галандо присаживался на край бассейна или на одну из окружавших его неравных тумб. Он следил за полетом голубей и прислушивался к шуму фонтана. Засоренные трубы фонтана издавали мягкий и хриплый звук, он перемежался, то слабея, то усиливаясь, с неравными промежутками. Г‑ н де Галандо так хорошо изучил этот привычный шум, что порою он слышался ему ночью, во сне. Он приходил сюда предпочтительно на склоне дня. Мало‑ помалу спускался вечер. Бронзовые фигуры словно коченели. Очертания верхней раковины чернели на светлом еще небе. В последний раз проворкует последняя голубка. Тогда г‑ н де Галандо вставал, чтобы идти домой; его день был окончен.

Так прожил он несколько лет, и ни один из них не принес ему никакой перемены, кроме перемены времен года. Он износил уже пять костюмов из двенадцати, купленных им в Париже, и столько же париков. Когда швы начинали белеть, ткань изнашивалась, а локти продырявливались, он отпирал один из своих дорожных сундуков, по‑ прежнему стоявших у стены, и вынимал новое платье, точь‑ в‑ точь похожее на предыдущее. Старая Барбара бережно подбирала негодное тряпье. Она вешала его в чулане и время от времени приходила туда с ножницами, чтобы отрезать кусок материи, понадобившийся для какого‑ нибудь хозяйственного употребления. Что касается до старых башмаков, которые выбрасывал ее хозяин, то она делала из них кормушки для птицы; их можно было увидеть на дворе, до половины наполненные зерном, меж тем как из вывороченных париков г‑ на де Галандо она устраивала гнезда для несения яиц и для высиживания птенцов курам и голубям.

Столь правильная и скромная жизнь, почти без всяких расходов, не мешала, однако, г‑ ну де Галандо отправляться к г‑ ну Дальфи и получать часть тех денег, которые его управляющий присылал тому из Франции. Истратив из них небольшую сумму, которая была ему необходима, остальное он методически опускал в глиняные амфоры, которые отыскала для него Барбара и которыми была уставлена длинная полка над его кроватью. У каждой из них теперь брюхо было набито золотом. Барбара и не подозревала, что хранили в себе их выпуклые бока, иначе она лишилась бы сна и покоя, опасаясь воров, так как двери плохо запирались, несмотря на огромные ключи, и вилла, стоявшая в глухом местечке, среди садов и виноградников, была достаточно уединенна; но она казалась столь пустынною и разрушенною, что никому ни разу не пришло в голову, чтобы в ней могло храниться что‑ либо, кроме паутины и пыли.

Итак, г‑ н де Галандо, ничем не интересуясь, ни во что не вмешиваясь, жил в полной неизвестности. Никто не занимался им, и Рим с избытком давал ему все, чего он от него требовал, – покой и свободу. Мало‑ помалу он утратил даже вкус к древностям, которому он, в простоте души, приписывал цель своего путешествия, так как г‑ н де Галандо не любил углубляться в размышления и довольствовался наиболее непосредственными мыслями, наивно полагая, что совершил путешествие из любознательности. Полезная страсть, привитая ему аббатом Юберте и его друзьями, вместо того чтобы возрастать среди остатков старины, где он мог ее удовлетворять, уменьшилась до того, что почти исчезла из его ума. Урна зеленой бронзы, найденная им у ворот Салариа и отправленная аббату, казалось, унесла с собою прах Галандо‑ антиквария, чему лучшим доказательством послужило то презрение, с которым он превратил вазы старой Барбары в глиняные мешки для денег.

Так жил г‑ н де Галандо, более праздно и более бесцельно, чем когда‑ либо, и его жизнь, по тому течению, которое она принимала, рисковала окончиться без того, чтобы он узнал не только то, чему она должна служить, но хотя бы то, на что ее употребить. Он, на самом деле, ни в чем не принимал участия; даже религии, которая есть занятие, у него не было. Он входил в церковь только с целью укрыться там от дождя или от ветра. Он держался в стороне от всяких практических дел. Жизнь в Риме ничего не изменила в этой привычке. Аббат Юберте, знавший Николая в молодости за ревностного участника таинств и за доброго христианина, при виде его образа жизни не мог удержаться, чтобы не сказать в тесном кругу, пожимая плечами, что, «если человек похож на Николая, то не стоит трудиться отрицать Бога», подразумевая, вероятно, под этим, что на самом деле жаль, когда люди не пользуются тем, что отсутствие всяких страстей делает им спасение столь легким, и, таким образом, сознательно лишают себя стольких шансов без труда прийти к своему спасению.

Если он оставался чужд одиноких радостей, то он не искал и тех, что доставляют театральные представления и народные торжества; равным образом держался он вдали и от городских удовольствий. Он боялся их шума и распущенности. Он ненавидел толпу, теснящуюся на проходе какой‑ нибудь процессии, и толкотню, сопровождающую карнавалы. Равным образом старался он избегать пения псалмов и криков простонародья. Его приключение во время карнавала не выходило у него из памяти, и время от времени он осведомлялся у Коццоли, не скоро ли наступят вновь маскарады. Коццоли успокаивал его.

Он чувствовал к г‑ ну де Галандо огромное уважение с тех пор, как узнал, что тот богат; однажды он встретил его у г‑ на Дальфи, когда относил тому работу. Коццоли узнал там, что хотя г‑ н де Галандо и жил в Риме весьма скромно, но он без труда мог бы занять и несравненно высшее положение, и разъезжать в каретах по тем самым улицам, по которым он шагал своею вялою походкою. На этом основании Коццоли расфантазировался, так как его воображение было склонно все преувеличивать, и вскоре он наконец почти поверил тому, что г‑ н де Галандо играет какую‑ то тайную роль и выполняет какие‑ то секретные поручения. Не то чтобы в глубине души он верил этому действительно, но ум его, склонный ко всему призрачному, побуждал его убедиться в этом. Эта мечта нравилась его природной склонности к выдумкам. Поэтому он обращался с г‑ ном де Галандо то глубоко почтительно, как с высокими особами, то с фамильярностью, которую можно себе позволить с человеком добрым, безобидным и чудаковатым.

Напрасно добряк г‑ н де Галандо отрицал то, что предполагал за ним выдумщик маленький портной, и утверждал свою непричастность к каким бы то ни было интригам и делам, – но Коццоли не отставал от него. Г‑ н де Галандо предоставил бы ему болтать, не пытаясь его переубедить, если бы ему не пришлось выдерживать полусерьезные, полушутливые упреки от маленького человечка. Коццоли любил читать ему наставления. Он говорил ему, что он не прав, живя не так, как соответствовало бы его рождению и его средствам, и порицал его, между прочим, за то, что тот не заказывает себе парадного платья, которое с минуты на минуту может ему понадобиться, если ему внезапно придется раскрыть свое инкогнито.

– Ах, сударь, – говорил швейный гном, – если бы ваша светлость разрешили, вы были бы одеты лучше всех в Риме. Как, – прибавлял он, обращаясь к своим манекенам, – вот г‑ н де Галандо, – он высок ростом и хорошо сложен. У него под рукой есть Коццоли, но он не одевается, так как не значит одеваться, когда человек круглый год носит простое серое платье с полами в локоть длиною и грубые чулки. Не правда ли, такое унижение себя не может продолжаться. Ты, Коццоли, должен положить ему конец! Раскинем этот великолепный бархат и скроим из него что‑ либо, достойное его светлости! Давайте шить, подрубать, нашивать галуны! Живо, один рукав, другой рукав, покрой хорош! Платье сидит хорошо. Соберите жабо, натяните подколенок! Ах, какой молодцеватый и достойный господин! Куда он едет? К папе? Или к французскому посланнику? Да нет же, сегодня собрание у князя Луккано. Будет предложен шербет. Будут играть в фараон. Игра начинается, милостивые государи! Красный проигрывает! Ставьте больше! Банк сорван! А кто выиграл? Это – граф де Галандо, французский дворянин, приехавший в Рим в прошлом году. Его карета подана. «Ах, что за молодец! И как сложен! Черт побери, это ведь Коццоли его одевает! »

Разыграв эту сцену, Коццоли не оставался в убытке. Г‑ н де Галандо отстаивал свое грубое серое платье и не хотел его менять, но он награждал рвение Коццоли каким‑ нибудь подарком его жене или дочерям. Синьора была некрасива и кокетлива, но Мариучча и Тереза были недурны собою и полны обещаний. Одной было двенадцать, другой – четырнадцать лет. Они относили работу заказчикам и возвращались из города поздно, с плутоватыми рожицами, подталкивая локтем друг друга и посмеиваясь украдкой. Мариучча говорила, что ветер растрепал ее волосы, а Тереза, что пуговицы у ее лифчика не застегиваются, когда они возвращались домой, одна – всклокоченная, другая – еле одетая. Однажды, когда Мариучча отправилась во дворец Лампарелли с работою для кардинала, она там так замешкалась, что сели обедать без нее. Разговор был столь оживленный, что она скользнула на свое место незамеченною. Говорили о г‑ не де Галандо, который нередко служил предметом бесед в семье Коццоли. Г‑ жа Коццоли, весьма суеверная, считала его колдуном. Она знала от г‑ жи Барбары, что хозяин ее никогда не ходит к обедне. Что же делал он с тем золотом, которое он брал у г‑ на Дальфи, если не тратил его на заговоры? Разве Барбара не поведала ей и то, что он нередко разговаривал вслух, когда в комнате не было никого, чтобы его выслушать, и что три цыпленка околели, когда он однажды бросил им зерна левою рукою? Наконец тетка сообщила ей под большим секретом, что г‑ н де Галандо хранил у себя над кроватью на длинной полке, где они были выстроены в ряд, не менее полдюжины глиняных ваз, расписанных дьявольскими изображениями, где, по всей вероятности, он держал взаперти духов.

Коццоли, боязливый от природы, начал с беспокойством оглядываться по сторонам.

– Не говоря уже о том, что он по пальцам считает птиц небесных, – серьезно заметила Мариучча, щипавшая себе щеку, чтобы не расхохотаться, и ногою толкавшая под столом Терезу, которая, чтобы не фыркнуть, сидела, опустив глаза в тарелку.

И Мариучча, откинув со лба непокорную прядь волос, щекотавшую ей глаз, одним духом рассказала, как, возвращаясь из дворца Лампарелли, она встретила на перекрестке г‑ на де Галандо, стоявшего с запрокинутою головою и следившего полет стаи галок, кружившихся над Колизеем.

Г‑ н де Галандо действительно нередко забавлялся, наблюдая голубей и ворон, носившихся в римском небе. Быть может, по примеру древних, гадал он таким образом о своей судьбе или же, проще, в их воздушных забавах искал развлечения во время своих однообразных прогулок.

 

IV

 

К концу четвертого года пребывания г‑ на де Галандо в Риме ему минуло пятьдесят пять лет. Было лето, стояла жара. В утро этой годовщины, которой он, впрочем, не придавал никакого значения, он встал, по обыкновению, рано. Вышел из дому. В руке у него была пригоршня сушеных оливок, которые он грыз на ходу, бросая на пыльную землю косточки.

Рим еще дремал, окутанный легким туманом; то не был пар, а какая‑ то пасмурность воздуха. Предметы при этом казались мягкими по очертаниям и резкими по краскам. Груда разбросанных городских зданий казалась словно скученною. Соборы с меньшею силою вздымали свои черепашьи щиты из красных черепиц, колокольни казались ниже, а кампаниллы как бы осели. Предметы испытывали заранее тяготу этого знойного дня. Г‑ н де Галандо чувствовал себя усталым. Он остановился и оперся на трость, окидывая взором огромный город, смесь его бурого камня и темной зелени.

Вдали против него высокие деревья Пинчио стояли недвижные и четкие.

Он направлялся в ту сторону; ему захотелось посетить тот участок земли, который он купил по приезде в Рим при посредстве банкира Дальфи и где, заставив рыть землю, он нашел большую вазу из зеленой бронзы, отосланную аббату Юберте. Эта земля находилась за стенами города, у ворот Салариа. Она состояла из необработанного участка, с росшими на ней несколькими высокими кипарисами, среди которых виднелась еще часть старой обвалившейся стены. Г‑ н де Галандо сел в ее короткой тени. От начатых им раскопок осталось нечто вроде огромной раскрытой ямы, близ которой валялась забытая кирка. Лопата, воткнутая рядом, стояла отвесно в выемке затвердевшей земли. Острия кипарисов чернели на ярко‑ голубом небе.

Г‑ н де Галандо подошел к яме. Немного сухой земли осыпалось в нее. Заворковал невидимый голубь, и вдруг, путем какого‑ то внезапного возврата памяти, г‑ н де Галандо увидел себя стоящим над ямою, где некогда схоронили старика садовника Илера. Ему почудилось, что он находится на маленьком кладбище Понт‑ о‑ Беля. Это длилось с секунду и было неожиданно. Ворковавший голубь улетел, громко шумя крыльями. Иллюзия исчезла, но она была так жива, так определенна, что г‑ н де Галандо был потрясен ею, тем более что никогда не вспоминал о своей прошлой жизни. Она для него умерла в тот день, когда, держа в руке ключи от всех комнат опустевшего Понт‑ о‑ Беля, он в последний раз запер входную дверь замка, чтобы никогда более туда не возвращаться. Он оставил там свое детство, свою юность, все любимые вещи далеких лет, последний вздох матери, последний смех Жюли…

Солнечные лучи падали отвесно, г‑ н де Галандо снял парик, отер лоб, вынул часы и решил направляться домой. Ему было не по себе, но тем не менее он хотел зайти по дороге к Коццоли, чья болтовня несколько рассеивала его. К тому же портной учил говорить свою сороку, и г‑ н де Галандо интересовался успехами болтливой птицы.

Чтобы дойти до улицы Дель‑ Бабуино, г‑ ну де Галандо надо было обогнуть сады виллы Людовизи, потом ему оставалось спуститься по лестницам Троицы‑ на‑ Горе, и он должен был уже очутиться на Испанской площади. Он шел тихо, так как жара была изнурительна. Дойдя до перекрестка двух улиц, он остановился в нерешительности, не зная, по какой пойти. Прямо перед ним лежал крупный, неправильной формы булыжник, словно дремавший в пыли. Г‑ н де Галандо подтолкнул его концом трости. Камень тяжело покатился по направлению к улочке налево, и г‑ н де Галандо пошел за ним, не подозревая того, что этим движением сейчас он определил судьбу своей жизни. Он шел, продолжая подталкивать ногою камень. Шел, опустив голову и сгорбившись, как с ним нередко случалось. Легкий шорох заставил его поднять глаза.

В этом месте на улицу выходила терраса, окаймленная перилами и колонками, над которыми виноградные лозы образовали беседку и свешивали вниз свои ветви, к которым примешивались и виноградные гроздья. На перилах лежала женщина. Она вытянулась на теплом камне и, казалось, спала, повернувшись несколько боком. Были видны ее волосы, приподнятые над жирною шеею, ее гибкая спина, выступы ее бедер. Одна из поджатых ног приподнимала край ее платья, и маленькая ножка высовывалась за перила. Она была обута в желтую шелковую туфельку, державшуюся на большом пальце, и легким движением она тихонько постукивала ее каблуком.

Вероятно, шум камня, который г‑ н де Галандо катил кончиком своей трости и который ударился об стену террасы, прервал легкий сон красавицы, так как она медленно встала, потянулась и села спиной к улице. В этой позе она была очаровательна. Приподнятыми руками она поправляла локон в прическе. На шее у нее было ожерелье из красных кораллов с крупными, неровными зернами, а в ушах сверкали длинные серьги.

В эту минуту она, без сомнения, заметила присутствие г‑ на де Галандо. Она полуобернулась, потом, не обращая на него внимания, сорвала ветку винограда, висевшую на шпалере на высоте ее руки. Лозы зашелестели.

Она ела виноградинку за виноградинкою, медленно, наслаждаясь, держа тяжелую, пышную кисть перед глазами и то спеша, то останавливаясь, чтобы повернуть кисть в руке.

Г‑ н де Галандо снизу тревожно следил за ее движениями. Всякий раз, когда она отправляла в рот сочную, душистую ягоду, он ощущал у себя во рту восхитительную свежесть; ему казалось, что он вкушает нечто таинственное и запретное; он чувствовал какое‑ то жгучее волнение и истому. Мертвая тишина висела в душном воздухе.

Николай глядел. Рука его дрожала на набалдашнике его трости. Холодный пот струился по его лицу. Он чувствовал, как со дна его души поднималось тонкое и знакомое волнение и мало‑ помалу охватывало его всего. Эта молодая женщина с поднятыми руками и обнаженною грудью, евшая виноград, словно выплывала из глубины его прошлого. Час далекий и забытый возрождался в настоящей минуте. Он стоял ошеломленный, прислонясь спиною к стене. Губы его шептали имя, которое он не повторял уже долгие годы: «Жюли! Жюли!.. »

– Олимпия! Олимпия! – раздался в ту же минуту сильный и веселый голос.

В саду, ниже террасы, открылась калитка. Залаяла собака.

– Олимпия, иди же взглянуть на платье, которое принес мне Коццоли! – продолжал голос.

– Придите, синьора, – произнес в ту же минуту высокий фальцет, по которому г‑ н де Галандо узнал маленького портного.

Синьора не двигалась с места. Она быстро поворачивала в руке виноградную кисть. На ней оставалась всего одна ягодка; она оборвала ее, с минуту покатала в пальцах, потом обернулась и с громким хохотом бросила ее в г‑ на де Галандо, стоявшего с раскрытым ртом, выпученными глазами, дрожавшими коленами и протянутыми руками; ягода попала ему прямо в щеку, отскочила и упала на землю, где и осталась лежать, сочная, золотистая и, словно сахаром, обсыпанная пылью…

 

V

 

Олимпия была названа при рождении Лючией. Отец ее был одним из тех лодочников на Тибре, которых видишь причаливающими свои лодки к порту Рипетта и у которых на загорелой коже словно лежит желтый отсвет древней реки. Трудно было сказать с точностью, звали ли его Джузеппе или Габриэле, так как мать Лючии отдавалась поочередно многим мужчинам, и из тех, что водою прибывают из Остии в Рим, не было ни одного, который не сжимал бы в своих объятиях ее тощую грудь и не опрокидывал бы ее на мешки с зерном или на кучи овощей. В дни получек она обходила в гавани все кабачки. Ее резкий голос сливался с бранью и с хохотом, со стуком кружек и звоном стаканов. Ее губам не было чуждо дыхание с запахом вина и чеснока, сливающее поцелуй с отрыжкою и икотою.

Обыкновенно она стояла на набережной рядом с корзиною апельсинов и лимонов, которые она продавала рабочим. Они останавливались перед нею с тяжестью на плечах, выбирали плод, и, глубоко закусив его, шли дальше. Все знали ее. Жила она в комнате, в жалкой велабрской лачуге. В ее конуре пахло воском и корками, так как она не забывала, чтобы лучше продавать свои фрукты, затепливать тоненькую свечечку перед изображением Мадонны. Она была набожна. Ходили слухи, что низшие церковнослужители Сан‑ Джорджио не опасались оспаривать ее у лодочников и что она попеременно переходила от возжигателей кадил к продавцам свежей рыбы.

От одного‑ то из них родилась Лючия. Шесть лет спустя римлянка скончалась вследствие того, что была нещадно избита во время ссоры в одной таверне, где ее таскали за волосы по каменному полу, липкому от винной жижи, которую она разбавила кровью из широкой раны, нанесенной ей в голову; рана эта не была излечена, и наконец она скончалась от нее, всеми покинутая, на своем нищенском одре, меж тем как маленькая Лючия, закусив зеленый лимон, отгоняла жужжавших мух, роившихся над кровоточившею раною.

Эта смерть превратила маленькую Лючию в бродяжку. Она спала на каких‑ то полатях, которые ей оставили из жалости. Соседки снабжали ее кое‑ какими лохмотьями и время от времени скудною пищею. Вне этого она промышляла где могла. Нередко целыми днями она не возвращалась в свое жилище. Она вела жизнь маленьких римских нищих, которые похожи на странствующих червей старых стен этого города. Она выпрашивала милостыню у прохожих, бегала за каретами, приставала к иностранцам, надоедала прихожанам при выходе из церквей и, словно чудом, ускользала от колес экипажей, от шлепков лакеев, от ударов тростью гуляющих; она влачила повсюду свои лохмотья, смотрелась, как в зеркало, в водоемы, играла на ступеньках часовен и показывала прохожим на запачканном лице, из‑ под взлохмаченных волос, сверкающую свежесть губ и лукавый блеск черных глаз.

Особенно льнула она к иностранцам. Она нередко бродила пр Испанской площади, где они останавливаются в гостинице Мон‑ Дор, славящейся своим комфортом и отменным столом. Сантиментальные белокурые немецкие графини, приезжающие в Рим с юными и румяными членами верховного совета, не отказывали ей в небольшой милостыне, когда они выходили из‑ за стола, с полными еще ртами. Ее тщедушная фигурка возбуждала жалость. Она показывала, сквозь лохмотья, свои острые локти. Добродушные французские дворяне, гуляющие по Риму, подняв нос кверху, поспешно опускали руку в карман, чтобы отделаться от ее приставаний. Но она предпочитала поджидать английских милордов. Она узнавала их по их апоплексическому сложению или по угловатым чертам лица, по их дородной представительности или по их поджарым фигурам. Она подметила, с каким особенным выражением наиболее пожилые из них разглядывали ее подвижную худобу тринадцатилетней девочки. Она следовала за ними во время их прогулки, и, когда кто‑ нибудь из них находился вдали от прохожих, за поворотом стены или в тени дерева, она вдруг приподнимала платье вокруг своего маленького тела и отважно показывала милорду свою хрупкую и нежную наготу, с янтарным отливом, и уже покрытую тенями. И этот фокус всякий раз приносил ей несколько монет.

Она честно делила свою добычу с товарищем, который никогда, с нею не расставался. Сирота и нищий, как и она, он звался Анджиолино. Он был годом старше ее, и они вели общее хозяйство. Неразлучные и вечно ссорившиеся, они никуда не ходили один без другого. К тому же Анджиолино бил ее, воровал у нее деньги. Она топала ногами, плакала, но кончала тем, что соглашалась на все, чего требовал этот бездельник. У него было бледное лицо, и он был красив.

Меж тем Лючия вырастала. Одна римская дама увидела ее при выходе из церкви. Она сидела, скорчившись, на ступеньке и плакала. Анджиолино во время ссоры жестоко избил ее; поэтому девочка согласилась последовать за своею покровительницею, сулившею ей всяческие блага. Г‑ жа Пьетрагрита жила в доме опрятном и спокойном. Образцовый порядок царил там. Г‑ жа Пьетрагрита слыла набожною и милостивою. Она была на хорошем счету у духовенства своего прихода. Она обращалась с Лючией как нельзя лучше, отмыла и одела ее, обучила грамоте и пению, приучила ее к некоторому уходу за своим телом, дотоле ей неизвестному. Потом, в один прекрасный день, когда та была в самой поре, она продала ее кардиналу Лампарелли. Кардинал любил молоденьких девушек, и г‑ жа Пьетрагрита тайком снабжала его ими.

Дворец Лампарелли был расположен среди роскошных садов в квартале Монте‑ Веминале. Лючию ввели в павильон на краю этих садов. Г‑ жа Пьетрагрита сама довела ее до низенькой двери, открывавшейся в стене, шедшей вокруг сада, и передала ее на руки слуге, с видом дьячка, который и провел ее в павильон, оставив ее там одну. То было уединенное место, и безопасность его не раз была испытана кардиналом. Лючия нашла плотно запертые окна и зажженные канделябры. Она поняла, чего от нее желали и что г‑ жа Пьетрагрита дала ей понять обиняками. В ожидании, она отведала угощения, приготовленного на маленьком столике; кардинал застал ее с набитым ртом. Он так торопился увидеть это диво, о котором ему столько наговорила г‑ жа Пьетрагрита, что по исходе аудиенции он прибежал, не задержавшись даже, чтобы переменить свое парадное одеяние на платье, более соответствующее обстоятельствам. Поэтому Лючия, при виде того как из пышной красной одежды, упавшей на пол, вышел аббат в штанах, потом господин в рубашке и наконец мужчина, совершенно голый, была охвачена такою веселостью, что, когда она отдалась требуемому, грудь ее колыхалась от смеха, а во рту оставался сладкий вкус от недоеденного варенья.

Лампарелли был в восторге от веселого характера этого приключения и весьма горд своим подвигом, так как г‑ жа Пьетрагрита уверила его в нетронутой добродетели Лючии, и он думал, что в этом деле проявил удаль, делавшую ему честь всецело. На самом деле доверчивый кардинал в лучшем случае лишь довершил то, что было прекрасно начато Анджиолино под галереями, на краю дорог, вдоль стен, в сумерки или ночью, в каком‑ нибудь укрытом месте, привычном им, где они прятались, как молодые, гибкие и смелые звери; но Лампарелли не подозревал обмана и был доволен всем не менее того, как если бы имел к тому большие основания.

Лючия часто приходила в маленький садовый павильон. Кончилось тем, что Лампарелли поселил ее там. Его каприз превратился в пристрастие. Из павильона Лючия переселилась во дворец, на первых порах под кровлю; потом открыто получила там помещение. Кардинал сходил с ума от своей новой страсти. Он делал ради нее тысячи глупостей и питал к ней такую необъяснимую слабость, что в конце концов разрешил доступ во дворец Анджиолино.

Анджиолино превратился в необыкновенно красивого малого. Он явился к кардиналу со смиренным и кротким видом и удовольствовался самою скромною должностью. У него были хорошие манеры, которыми он был обязан одному французскому дворянину, г‑ ну де ла Терруазу, который, будучи поражен его красотою, приблизил его к себе и даже сделал из него как бы товарища. Анджиолино сохранил от этого чисто итальянского приключения несколько богатых перстней, подаренных ему господином, которые он носил на пальцах алмазами внутрь, чтобы снаружи не слишком были заметны вставленные в них драгоценные камни.

Как только молодой человек устроился на месте, он стал вести себя с такою гибкостью и таким искусством, что приобрел некоторое влияние на кардинала. Лючия и Анджиолино беспрепятственно возобновили свои былые вольные отношения; но, вместо того чтобы бродить в лохмотьях по улицам Рима, они наслаждались теперь, будучи вполне сыты и пользуясь довольством, за спиною кардинала, ничего не видевшего. Эта беспечальная жизнь тянулась несколько лет, пока, ввиду пошатнувшегося здоровья папы, Лампарелли, имевший виды на тиару и опасавшийся того, как бы его образ жизни, хотя и свойственный многим из конклавистов, не повредил ему перед их ханжеством, употребил то небольшое количество здравого смысла, которое у него оставалось, на полную очистку своего дома, рассчитывая этим помочь делу своего избрания.

Лючия подняла шум, грозила произвести скандал и кричать на улицах о том, как понимал кардинал любовь. Ей было известно многое по этому предмету, так как она присутствовала при последних вспышках страсти старика и была свидетельницей тех причуд, которыми он старался если не оживить ее пыл, то, по крайней мере, раздуть ее пепел. Поэтому она могла занять общество различными подробностями и анекдотами, которые могли бы скорее пролить свет на фантазии кардинала, нежели осведомить о его добродетели, и которые не преминули бы позабавить слух конклава.

В ту минуту, когда он открылся, в 1769 году, Лючия, под именем Олимпии, была уже несколько месяцев как водворена в красивом доме вблизи виллы Людовизи, приобретенном для нее на средства кардинала Лампарелли, который в дополнение к этому дару присоединил, большую сумму денег и обстановку. Кардинал предоставил Олимпию ее делам, а сам перешел к своим. Он торопился сменить кардинальскую шапку на тиару.

Из этого ничего не вышло. Лампарелли необычайно волновался, интриговал, злоумышлял, подстраивал голосования, набирал приверженцев, составил свою партию. Ум его был разгорячен этими искательствами и этими мечтами, а тело его страдало от неудобства келий, от дурного воздуха и от всех затруднений этой избирательной темницы. Избрание тормозилось, ему так мешали всевозможные происки, что оно грозило затянуться навек, если Дух Святой не введет настоящего порядка. Двое кардиналов скончалось от трудов. Остальные продолжали их таинственную работу. Запертые в узкие помещения Ватикана, выстроенные из досок в меру ширины и высоты галерей и зал, они упорствовали. Интриги запутывались, всех изнуряя, пока в один прекрасный день избрание не произошло неожиданно. Лампарелли покинул собор, преисполненный ярости и уничтоженный, и вернулся к себе полубезумным и не способным впредь ни к какому делу.

Наоборот, дела Олимпии процветали. Она была в достаточной мере снабжена деньгами, чтобы выждать какого‑ нибудь счастливого улова. Кроме выгод в виде дома и денег, полученных ею от Лампарелли, при ней оставалась еще постоянная и реальная ценность ее тела, которому ее зрелая юность придала красоту роскошную и сладострастную. Она была гибкая, крепкая и довольно полная, у нее была красивая грудь, нежный живот, упругие бедра и тонкие ноги. Эта красота являлась живым источником, правильная эксплуатация которого не замедлила бы принести ей состояние. Сверх того, она имела возле себя, чтобы устанавливать пользование им и обращаться с ним осторожно, драгоценную, бдительную и разумную помощь несравненного Анджиолино.

Он покинул дворец Лампарелли вслед за Олимпиею. Первые недели их новой свободы были каким‑ то медовым месяцем; большую часть его они провели в постели. Они любили друг друга неизменною и своеобразною любовью, состоявшей из товарищества и разврата, из какой‑ то неблагородной и пылкой нежности, в которую входили и шаловливые игры и ярость любовников. Ласки и побои перемежались, а после их объятий и ссор в их взглядах было нечто и мрачное, и нежное.

Когда возврат этой страсти улегся, Анджиолино вернулся к своим делам. Во время своей бродячей жизни он приобрел самые разнообразные и полезные таланты. Он уже начал во дворце Лампарелли развивать некоторые из них; но теперь он находился в таком положении, что мог проявить все свои способности и всю широту своих достоинств. Плут сверх того имел весьма приличный вид. Он был хорошо одет и приятной наружности. Можно было, до известной степени, обмануться в его качествах, если бы что‑ то сомнительное не предупреждало и не заставляло настораживаться. Некоторая гибкость спины заставляла его кланяться чересчур низко. Его учтивость была слишком рабски почтительной, чтобы в ней можно было видеть только следствие его природной любезности. От пошлости он быстро переходил к заносчивости, от наглости к подлости. Он умел прекрасно разыгрывать шута и учитывал ту пользу, которую можно получить, если быть забавным. Этим он завоевал кардинала Лампарелли, проявлявшего особую склонность к проказам и притворству. Он восхищался в Анджиолино его искусством вывертываться из затруднения шуткою. Он смеялся и забывал, что плут только что подглядывал в замочные скважины и подслушивал у дверей.

Истина в том, что Анджиолино в глубине души был торгашом, интриганом, шпионом и законченным развратником. Не один вельможа и не один прелат обращались к нему в затруднительных или щекотливых обстоятельствах. Поэтому его часто можно было встретить в прихожих и ризницах. Наряду с этим, не прерывая сношений с простонародьем, он знал кабатчиков, каретников, сдающих в наем экипажи, носильщиков и прочий мелкий люд. Благодаря этому, он всегда был превосходно осведомлен о девушках, обещавших превратиться в красавиц, и о парнях, готовых на меткий удар кинжала. Таким образом, он всегда мог предоставить в распоряжение своих знатных клиентов средства для удовлетворения их пороков или насыщения их злопамятства, покладливую любовницу или ловкого наемного убийцу.

Подстерегая проезжих через Рим, он являлся к каждому из них под разными предлогами. Едва приехав, они получали визит хитрого Анджиолино, предлагавшего свои услуги. Он мог предложить им всяческие услуги и начинал с предложения показать им город со всеми его подробностями и достопримечательностями, как открытыми для публики, так и тайными. Он занимался всем, нанимал квартиры, торговал мозаикою и камеями, добывал мощи святых, водил по церквам, театрам и игорным домам. Для любителей музыки он умел превосходно устраивать квартеты и камерные концерты, так как он был в лучших отношениях со всею кликою кулис и пюпитров, скрипачами, актерами, кастратами. У него было чем удовлетворить самого требовательного человека, когда тот хотел истратить деньги на покупки, на музыку, на хороший стол, на игру или, проще, на женщин, что, в конце концов, является способом самым обычным и самым удобным.

Анджиолино держал лавку красавиц, и Олимпия занимала первое место на этой выставке. Она добровольно подчинилась осторожному и прибыльному выбору Анджиолино, и благодаря именно ему прекрасная римлянка видела, как через ее альков прошли самые разнообразные иностранцы.

Она спала с англичанами, молочно‑ белая кожа которых представляет странный контраст с их сангвиническим и красноватым цветом лица. Между ними бывали силачи, распространявшие вокруг себя запах сырой говядины и здоровой скотобойни. Другие же, длинные и тощие, вытягивали рядом с нею костлявые скелеты, дыша коротко и еле слышно. Иные, дородные, наваливались всею тяжестью своего мяса на ее упругую грудь. Ей до известной степени нравились немцы; они добродушны или суровы, меж тем как испанцы даже в любовь вносят свою причудливую спесь. Что до французов, то ни один из них не покидал Рима, не пройдя через руки Олимпии, так как они путешествуют не иначе, как добиваясь в каждой стране любовного гостеприимства ее куртизанок. Обычно все обходилось у Олимпии благополучно и пристойно. Там находили удовольствие скромное и безопасное, так как Анджиолино ненавидел шум и скандалы и все, что привлекает внимание сыщиков и полицейских. Он умел, однако, рискнуть кое‑ чем, когда дело того стоило, не опасаясь даже неприятных последствий, как это случилось по поводу того молодого русского вельможи, который вышел от Олимпии только с совершенно пустыми карманами, так как Анджиолино знал все ухищрения игры и все приемы, с помощью которых обирают неосторожных игроков. Он пустил их в ход против наивного боярина, который после ночи, проведенной за зелеными столами среди статистов, которыми Анджиолино ловко обставил их, очутился утром без цехина в кошельках, принесенных им с собою разбухшими от золота, и в таком жалостном состоянии, что его подобрали на нижних ступеньках лестниц Троицы, с оторванными от его платья алмазными пуговицами, с вывернутыми карманами, со снятыми с пальцев перстнями и с головою, настолько одурманенною напитками, которыми постарались ошеломить его несчастье, что он три дня не выходил из гостиницы, страдая и крича на своем стуле от спазм, раздиравших ему внутренности.

Олимпия тем более восхищалась проделками Анджиолино и его уменьем устраивать всевозможные штуки, что сама она не была способна придумать и четвертой доли их или подыскать им замену. Ей недоставало пронырства и сметки, так же как и приемов, необходимых в любовном обиходе. Очарование и вид ее красоты были ее единственным оружием. В ней не осталось ничего от той лукавой маленькой девочки, которая поднимала юбку под носом у престарелых милордов. С тех пор как ее бродячая и необеспеченная жизнь кончилась, благодаря заботам г‑ жи Пьетрагриты, она выказала себя вялою, неподвижною и ленивою. Она почти не выходила из дворца Лампарелли. Едва‑ едва во время карнавала проезжала она по Корсо, замаскированная; но, раз уже выведенная из апатии, она становилась вдруг неистовою от шума и веселья, а потом, на следующий день, снова впадала в свое бесстрастие, прерываемое лишь вспышками гнева, заставлявшими ее мгновенно вскакивать, делаться грубою и сварливою, с блуждающим взором и выпущенными вперед ногтями.

Водворившись в своем доме, она мало‑ помалу стала совсем домоседкою. Она влачила по лестницам и коридорам свои широкие платья всех цветов. Зимою она отогревала у жаровень свои застывшие руки и оставалась так целыми часами, с раскрасневшимися щеками, греясь перед горящими угольями. Летом она проводила долгие часы в отдыхе и просыпалась, только чтобы погрызть печенья или обсахаренного миндаля или чтобы подойти к зеркалу. Оглядев свое лицо и свое тело, она снова шла спать. Много времени проводила она также под своею виноградною лозою и, лежа на балюстраде террасы, ела кисти винограда или иные плоды.

Потом она бродила там и сям в надетых на босу ногу туфельках желтого шелка, каблуками которых она постукивала и на которые лаяла маленькая собачка. Она принимала у себя гадальщиц и продавцов румян. Равнодушие, с которым она спала с каждым первым встречным, было полное. Она полагалась в этом на Анджиолино.

Странная смесь роскоши и неряшества пестрила ее дом. От грязи она восходила к утонченному. Пили из разрозненных щербатых стаканов, скрипевших на зубах. Тарелки из простой глины перемешивались с тонким фарфором. Под потолком виднелись хрустальные люстры с переливами радуги, висевшие на пеньковой веревке. На полу можно было поскользнуться на очистках фруктов и на ореховой скорлупе. В углу расколотое зеркало отражало кресло о трех ногах. Олимпия ходила в разорванных платьях, на которых не было недостатка, в пятнах. Нередко руки ее были перепачканы вареньем. Ее разваливающаяся прическа всегда придавала ей вид, словно она только что встала с постели. Несмотря на это, некоторая сладострастная грация была разлита во всей ее особе. Ее очарование исходило, по всей вероятности, из того, что она всегда, казалось, была готова для наслаждения. Ей были благодарны за то наслаждение, которое она доставляла, а Анджиолино отнюдь не ревновал, при условии, чтобы и он, время от времени, получал свою долю. Эти минуты сопровождались обычно смехом, шутками и ссорами и кончалось всего чаще слезами Олимпии, которая утешалась тем, что, с мокрыми щеками, полунагая, сидя на краю кровати и свесив ноги, изо всей силы закусывала красный апельсин или желтый лимон.

 

VI

 

Г‑ н де Галандо в эту ночь совсем не ложился спать.

Пришедший домой, он застал стол накрытым. Обычно ему приходилось сходить вниз на кухню и напоминать Барбаре, что время обеда приближалось или что оно давным‑ давно прошло. Служанка вставала и, ворча, поднималась накрывать на стол.

Барбара с годами легко становилась забывчивою. То она вынимала из шкафа кое‑ какие остатки, ставила их на огонь подогреть, а сама бежала за яйцами. Тогда до г‑ на де Галандо доносился большой шум со двора. То Барбара, взобравшись на подножку дорожной кареты и наклонившись внутрь ее, осматривала кладку яиц. Потревоженные наседки кудахтали, и испуганная птица хлопала крыльями в вихре поднятых пуха и зерен. Барбара возвращалась, неся в каждой руке по паре яиц.

Г‑ н де Галандо терпеливо наблюдал это все из окна. Тихо сгущались сумерки. Сквозь деревья Рим казался ему фиолетовым и словно отодвинувшимся вдаль, с его крышами и соборами. Колокола на колокольнях звонили Ave Maria. Один из них был довольно близко и звучал медленно, глухо, словно говорил тихим голосом. То был колокол соседнего монастыря.

Колокол мало‑ помалу затихал. Другой, где‑ то очень далеко, звучал еще. Потом все умолкали, кроме него. Можно было подумать, что он хотел пробудить уснувших от их постепенного оцепенения, что он побуждал их возобновить их бронзовую хвалу, молил их объединиться снова в общем порыве, в новой звучной гармонии. Но бесплодный призыв одинокого колокола становился все тише; он пытал еще несколько ударов, потом они раздавались редко, с промежутками, вплоть до последнего, который долго звучал в пустом небе. Рим исчезал мало‑ помалу: он, казалось, таял и распускался во мраке, пока круглая серебристая луна не подменяла света дня своею ночною прозрачностью.

Г‑ н де Галандо долго смотрел на это привычное зрелище и оборачивался, только когда раздавались шаги Барбары, вносившей подсвечник и ставившей его на стол. Свет озарял тарелки с лежавшей на них кучкою овощей или с округлостью крутых яиц, катавшихся по тарелке и которые обычно, за время своего путешествия из кухни, раскалывались, стукаясь друг о друга скорлупками.

Но в этот вечер Николай нашел случайно ужин готовым и ожидавшим его. У Барбары порою являлось особенное усердие. Для этого надо было, чтобы она заметила у своего хозяина плохой вид и выражение слабости. Г‑ н де Галандо старился. Его высокая костлявая фигура похудела. Его платье, ставшее широким, собиралось в складки на спине. Его ноги казались более иссохшими. К тому же он бывал печален, и нередко на ходьбе он оборачивался с видом человека, который словно оглядывался назад на пройденную жизнь.

Каковы бы ни были причины его недомоганья, оно было, тем не менее, заметно, и, по меньшей мере, в нем была видна известная физическая усталость. Чтобы прогнать ее, Барбара и зажарила именно в этот вечер жирную пулярку. Поэтому и стала она за стулом своего господина, чтобы проследить действие на его аппетит этого лакомого блюда. Велико было ее изумление, когда она увидела, что он оставался погруженным в глубокую задумчивость, положа руку на вилку и не двигаясь. Он настолько походил на человека уснувшего, что она испугалась, видя его таким, и убежала в кухню, где принялась перебирать четки, моля Бога расколдовать его, так как подобное равнодушие перед столь искусно зажаренною пуляркою могло явиться лишь следствием какого‑ либо колдовства, которому он, без сомнения; был обязан своим плохим видом и упадком своего здоровья.

Г‑ н де Галандо долго просидел за столом. Пулярка на оловянном блюде сначала дымилась, потом мало‑ помалу охладилась в застывшем под нею соусе. Недвижные яйца на тарелке ждали напрасно; напрасно горбился и хлеб под своею золотистою корочкою. Мелкие черные оливки плавали в желтом масле. Свеча нагорела, потекла крупными слезами. Две летучие мыши влетели в окно и принялись под потолком описывать бесконечные круги. Г‑ н де Галандо все еще не двигался, и, только когда свет погас и свеча выгорела до дна подсвечника и когда он остался в темноте, он ощупью добрался до своей спальни.

Луна освещала комнату; она только что встала, и г‑ н де Галандо принялся ходить взад и вперед ровным и однообразным шагом. Достигнув конца своей прогулки, он начинал ее снова. Так длилось долго, и он не думал ложиться спать. В эту ночь – первую после той ночи, которую он провел некогда в библиотеке Понт‑ о‑ Беля, в день, когда его мать остановила его покушение на молоденькую Жюли и заперла на ключ виновного, – г‑ н де Галандо совсем не ложился. В первый раз позабыл он раскинуть, как он то делал ежедневно, свое платье в ногах кровати, на спинке стула, расправив полы и свесив рукава, старательно сложить свой жилет и свои штаны, вытряхнуть пыль из чулок и, скатав, засунуть их в башмаки, повесить на трость, прислоненную к стене, свой парик и свою треуголку.

Мало‑ помалу прозрачный и голубоватый воздух ночи утратил свою серебристость. Он сделался серым и пыльным. Луна померкла, пожелтела и зашла. Наступила заря. На дворе пропел петух. Г‑ н де Галандо, казалось, проснулся от сна на ходу. Он становился в своей ходьбе, простоял минуту в нерешительности, потом направился к своей постели, остававшейся неоткрытою, взобрался на одеяло и, подняв руки, достал с полки, где они стояли рядом, одну из убранных туда глиняных амфор. Та, которую он взял, была так тяжела, что в первую минуту он едва не уронил ее; потом осторожно сел на краю своей кровати, держа амфору между колен. Она была прохладна и покрыта пылью; паутина, шелковистая и легкая, делала ее словно мягкою и почти влажною при прикосновении. Г‑ н де Галандо долго разбирал украшавшую ее живопись. Горшечник изобразил на ней довольно странную сцену. Там можно было увидеть длиннобородого мужчину с лысым черепом, стоявшего на четвереньках, а у него на спине обнаженную женщину верхом, словно на лошади. Одною рукою она ударяла его тирсом, а в другой держала на уровне своего рта тяжелую кисть винограда.

Г‑ н де Галандо теперь держал амфору опрокинутою и старался высыпать из нее то золото, которое содержало в себе ее полное брюхо; но монеты, опущенные поодиночке в узкое горлышко, забили отверстие своею плотною массою. Г‑ н де Галандо постучал пальцем в бок амфоры. Ему ответил сухой металлический звук.

Вдруг упал один секин, за ним три, потом еще два, потом быстрый дождь рассыпался по постели. Г‑ н де Галандо брал это золото полными пригоршнями и лихорадочно засовывал его в карманы. Карманы его панталон были скоро полны; он набил им тогда карманы в полах в жилете, завязал его в огромный носовой платок, остальное собрал в кучу и спрятал ее под матрас. Потом, встав, он в последний раз опрокинул амфору.

Один дукат, остававшийся на дне ее, выпал и кругом покатился по полу, где вскоре и улегся маленьким золотым кружочком. Г‑ н Де Галандо нагнулся поднять его. Его длинная неуклюжая фигура комически перегнулась пополам. Сделав это, он направился в вестибюль.

Настал окончательно день. Солнце сверкало сквозь утренний туман. Г‑ н де Галандо вышел из виллы. Он с минуту постоял наверху лестницы, двойные перила которой вели во двор. Рим просыпался восхитительно в этот утренний час, весь розовый и рыжий, уютный и монументальный в этом нежном и благородном свете. На облупившейся и побелевшей крыше старой дорожной кареты тихо ворковали голуби; время от времени один из них улетал в клубах переливавшихся перьев. Рослый петух в рамке открытой дверцы стоял на одной ноге; его гребень, мягкий и красный, колебался. От ночи ничего не осталось, кроме двух маленьких летучих мышей, которых г‑ н де Галандо заметил, проходя через столовую, где, прижавшись в углу потолка, они висели, сложив крылья, как два ночных плода, как две фляги для тени, пьяные тем мраком, который они выпили.

Спустившись с лестницы, г‑ н де Галандо прошел по двору и вышел быстрыми шагами. Мало‑ помалу золото, отягощавшее его карманы, замедлило его шаг. Тибр, через который он перешел, катил жидкие и маслянистые волны. На одной из площадей был рынок; пара волов с длинными, изогнутыми рогами, запряженные в телегу, промычали нежно и глухо. В одной, почти пустой, улочке г‑ н де Галандо услыхал, как за ним кто‑ то бежал. Мужчина, прежде чем настигнуть его, исчез в боковом переулке. На одном перекрестке сидела на задних лапах собака. Она лизала себе одну лапу за другою и жалобно лаяла. Г‑ н де Галандо шел все дальше. Достигнув угла улицы Дель‑ Бабуино, он с минуту колебался, потом пошел по ней и ускорил шаг, чтобы дойти до двери Коццоли.

Коцолли встал с зарею. Он был деятелен и трудолюбив. Он устраивался на своем столе и принимался кроить и шить. Он работал таким образом долго до того, как его жена спускалась в мастерскую с антресолей, где спала вся семья. Тереза и Мариучча были еще гораздо ленивее. Они долго лежали в постелях, то спали, то шалили, и надо было, чтобы отец приходил сам стаскивать их с матрасов. В назначенный час маленький человек карабкался по лестнице. Плутовки напрасно притворялись спящими, но Коццоли не поддавался обману; сколько они ни прятали носы под одеяло, портной был безжалостен. Одним взмахом руки он стаскивал с них простыни и открывал их, еще теплых от сна, раздетых, в одних рубашках, приподнятых или скомканных, с голыми ляжками. Он дразнил их и смеялся над ними, чтобы заставить их встать, радуясь их здоровым личикам и развеселенный видом их свежей кожи, а они разбегались с хохотом и веселыми криками. Но нередко игра принимала дурной оборот. У Коццоли нрав был переменчивый, и в некоторые дни дурное и хорошее настроение соприкасались так близко, что бывало опасно вызвать то или другое. Тогда вставание не обходилось без нескольких пощечин, заставлявших плакать Терезу, меж тем как Мариучча, негодующая, потирала себе зад, красный от шлепка или от укола иглою, которым отец хотел прогнать ее лень.

Итак, Коццоли сидел один в своей лавочке, когда г‑ н де Галандо толкнул дверь и вошел. Коццоли был так удивлен этим ранним посещением, что взмахнул в воздухе руками и быстро опустил их, желая скрыть работу, которою он был занят. В самом деле, вместо того чтобы кроить или шить какое‑ либо мужское платье, Коццоли был занят шитьем маленького платьица из красного муара.

Крошечные штаны, уже оконченные, лежали на столе, подле него. Они, казалось, были предназначены для какого‑ нибудь кардинала, карлика ростом, и заставляли предполагать, что какой‑ нибудь пигмей был только что возведен в кардинальский сан и поручил Коццоли изготовить ему свой гардероб. Но г‑ н де Галандо казался столь взволнованным, что вовсе не заметил странной работы портного, и, задев при входе одного из примерочных манекенов, он церемонно поклонился ему, словно то была важная персона.

Но, раз уже усевшись на своем привычном стуле, г‑ н де Галандо несколько пришел в себя. Ручная сорока покинула плечо Коццоли, на котором сидела, и, перелетев, села на плечо к нему. Коццоли, с своей стороны, вновь обрел все свое превосходство. Сидя, как на насесте, на своем столе, он поглядывал сверху на своего раннего посетителя, ожидая от него какого‑ либо объяснения его неожиданного визита, так как, невзирая на то, что он сгорал нетерпением узнать его причину, он упрекал бы себя в недостойной слабости, если бы обнаружил хоть каплю любопытства. Продевая нитку в иголку, он украдкой поглядывал на г‑ на де Галандо, делая вопрос чести из того, чтобы тот заговорил первый. Г‑ н де Галандо все еще на это не решался. Он оставался неподвижным и молчаливым. Можно было слышать время от времени сухой стук клюва сороки и шелест стежков, которые делал портной. То могло длиться неопределенное время, благодаря вялости одного и упрямству другого. Сверху был слышен шаркающий шум метлы г‑ жи Коццоли, подметавшей комнату, где Тереза и Мариучча еще спали.

Наконец, г‑ н де Галандо кашлянул несколько раз, притом с умоляющим видом; Коццоли принял этот признак смущения за первый шаг и долее не выдержал. Покашливание г‑ на де Галандо заставило улететь сороку, покинувшую его плечо для плеча Коццоли.

– Где, черт возьми, могла ваша светлость простудиться? – спросил портной. – У нас разгар лета, так что г‑ н Дальфи вчера только заказал мне три легких костюма, из которых один серый, для пыли; она велика в это сухое время, и эта она раздражила вам горло. Не угодно ли вам, ваша светлость, стакан воды? Тереза или Мариучча принесут вам его, хотя вся эта молодежь еще спит; но я сейчас подниму их, чтобы идти за водою.

Г‑ н де Галандо сделал жест благодарности.

– Конечно, – продолжал Коццоли, – я должен заметить вашей светлости, что вы впервые посещаете в такой час мою скромную лавочку, и хорошо, что я встаю вместе с петухами; иначе вы нашли бы дверь запертою, что вас сильно рассердило бы, так как я бьюсь о заклад, что одежда вашей светлости нуждается в какой‑ либо спешной починке и что, наверное, надо подшить какой‑ нибудь вырванный клочок или починить что‑ либо попорченное.

Так как г‑ н де Галандо все еще не отвечал, то Коццоли пустился в бесконечные разговоры с перечислением всех причин, которые могли привести к нему г‑ на де Галандо в столь ранний час. У Коццоли была та особенность, что он был одновременно и мечтатель и шут. Его фантазии быстро переходили в дурачества. Поэтому г‑ н де Галандо должен был выслушать, как его раннему приходу приписывались самые нелепые поводы, так как мало‑ помалу дурное настроение маленького портного исчезало в том удовольствии, которое ему доставляли его собственные выдумки.

Смеясь весьма громко, спросил он наконец у г‑ на де Галандо, не была ли причиною его прихода просто какая‑ нибудь ссора со старою Барбарою.

– Когда я говорю о ссоре, то вы меня понимаете, ваша светлость. Но я постоянно опасаюсь, как бы моя достойная тетка, живя бок о бок с таким честным господином, как вы, не принесла ему в дар своей древней добродетели.

Эта выходка обычно возбуждала веселость всего дома, и самый отдаленный намек на любовные похождения тетки Барбары в высшей степени радовал Терезу и Мариуччу.

Но г‑ н де Галандо внезапно встал и, покраснев и бормоча придушенным голосом, сказал портному:

– Г‑ н Коццоли, я пришел поговорить с вами…

По мере того как г‑ н Галандо говорил, самое глубокое изумление появлялось на лице Коццоли. Настала его очередь удивляться. Он машинально снял свой наперсток и воткнул в клубок иглу. Он двигал своими скрещенными ногами, откидывался назад. Стоял ли перед ним, в самом деле, настоящий г‑ н де Галандо или какой‑ нибудь ночной призрак, которые бродят, по слухам, впотьмах; неужели он заимствовал внешность и одеяние, обычное для почтенного дворянина, и пользовался его благородным видом для своего дьявольского воплощения? Нет, то на самом деле был г‑ н де Галандо, который, краснея и смущаясь, спрашивал у него имя дамы, виденной им накануне на террасе, близ садов виллы Людовизи, кушавшею кисть винограда; он прибавлял в смущении, что при виде ее он ощутил сильное желание познакомиться с нею и засвидетельствовать ей свое почтение и желание пользоваться ее благосклонным обществом, если ничто этому не препятствует. Он полагал, что друг его Коццоли, чей голос он случайно слышал в саду синьоры, может добиться для него беседы, которая даст ему возможность выразить всю прямоту его намерений и искреннее желание быть полезным столь прекрасной особе. Все это показалось Коццоли чудовищным, и он сидел словно оглушенный, потом вдруг его изумление сменилось неодолимою веселостью, и, спрыгнув со стола, он принялся бегать по комнате, держась за бока, с тысячью прыжков и с радостными визгами.

На этот шум г‑ жа Коццоли, не зная, что такое происходит, спустилась вниз с антресолей. Она была в короткой юбке, волосы ее были всклокочены. Тереза и Мариучча шли за нею следом. Глаза у них слипались еще со сна, а в волосах был пух от подушек. Обе были в рубашках; Мариучча спустила рукавчик своей рубашки и показывала голое плечо, меж тем как Тереза, подняв подол, без стеснения чесала ногу там, где ее укусила блоха.

Г‑ н де Галандо стоял в углу комнаты, опустив глаза. Наконец, Коццоли, задыхаясь от смеха, мог восклихнуть:

– Знаете ли вы, знаете ли вы… чего требует от меня его светлость? Ему угодно, чтобы я свел его… ха‑ ха‑ ха, чтобы я свел его к одной даме… хи‑ хи‑ хи знаете… к Олимпии…

Слова его были прерваны радостным воплем; тогда образовался поток криков и восклицаний вокруг бедного г‑ на де Галандо, оглушенного, стоявшего в неловкой позе, с карманами, раздувавшимися от золота, и вертевшего в руках шляпу. Коццоли хохотал до упаду, г‑ жа Коццоли упала на стул. Тереза, прислонясь спиною к стене, смеялась до слез, а Мариучча, взобравшись на стол, плясала там и хлопала в ладоши, не заботясь о том, что было видно из‑ под ее короткой рубашки, меж тем как сорока, испуганная всем этим шумом, летала под потолком, хлопая своими бело‑ черными крыльями.

 

VII

 

Первое свидание г‑ на де Галандо с синьорою Олимпиею произошло в четверг. Новый чичисбей для этого случая вынул из одного из своих дорожных сундуков новое платье и свежий парик. После того как он отважился переговорить с Коццоли, он стал немного спокойнее. Накануне он зашел к ювелиру, рекомендованному ему г‑ ном Дальфи, и, кроме великолепного колье, заказанного им там, он выбрал еще несколько мелких подарков для семьи Коццоли. Портной получил золотой наперсток и игольник; жена его нашла для себя в коробке прекрасные выпуклые часы; Тереза и Мариучча получили серьги, которые они тотчас побежали примерять и, тряся головою, забавлялись тем, что заставляли их звенеть о щеки. В благодарность за это Коццоли преподал г‑ ну де Галандо ряд советов, как вести себя с женщинами, так как он ни на минуту не сомневался, что французский дворянин был намерен сделать прекрасную итальянку своею любовницею.

Именно так и сообщил он Олимпии, передавая ей предложения г‑ на де Галандо. Они были приняты превосходно. Анджиолино, когда спросили у него совета, увидел в них верное и скромное обеспечение, то именно, что им было нужно. Г‑ н де Галандо, со всех точек зрения, казался ему провиденциальным, и хотя хитрец и скинул кое‑ что с россказаней Коццоли, необузданное воображение которого превращало г‑ на де Галандо не более не менее как в переодетого принца, тем не менее оставалось установленным, что, сведенный к своей точной стоимости, добрый господин был богат, неприхотлив и уже стар. Размышляя об этом, можно было прийти к опасению, что он чудак и меланхолик, особенно если принять во внимание тот образ жизни, который он уже несколько лет вел в Риме, сумев настолько уединиться, что обманул чутье Анджиолино и избежал его ловушек. Но если взглянуть глубже, то эти же обстоятельства, доказывали, что его внезапная и неожиданная страсть к синьоре должна была быть тем сильнее, чем более она противоречила его нравам, установившимся в результате долголетней привычки, отвратить от которых его могло лишь совершенно исключительное событие.

Таким образом, здесь представлялся, как разумно судил об этом Анджиолино, прекрасный случай для женщины, чтобы испытать свои таланты. Даже самое уединение, в котором жил г‑ н де Галандо, способствовало тому, чтобы его легче обобрать. К тому же Коццоли ручался за его внешность, говоря, что от него только зависит превратить г‑ на де Галандо в изящного барина. Но Николай, невзирая на все настояния портного, не хотел согласиться и не разрешил одеть себя заново на манер, который бы более приличествовал его новому положению влюбленного.

Итак, в один прекрасный четверг около трех часов пополудни он посетил впервые Олимпию, одетый в свое серое платье, в огромном парике на голове, в башмаках с пряжками на ногах и с тростью в руке. Анджиолино счел осторожным скрыться и все устроить так, чтобы ни один докучный посетитель не помешал беседе и невзначай и некстати не прервал бы свидания. Он горячо рекомендовал Олимпии сообразовать свое поведение с поведением г‑ на де Галандо и подчиниться его воле, так как он хорошо знал, что иные мужчины вносят в этого рода дела поспешность и неотложность, меж тем как другие проявляют намеренную и рассчитанную медленность, желая усилить наслаждение тою осторожностью, которою они его задерживают. Возможно, что г‑ н де Галандо, столь умеренный во всех своих проявлениях, был груб и скор в любви, и в этом случае Олимпии было дано приказание не противиться и, если в том встретится надобность, довести дело до конца немедленно.

Уже с утра, по выходе из ванны, в которой она пробыла долго и которая была приправлена ароматами душистых трав, она заменила свою беспорядочную одежду нарядным туалетом.

Олимпия приняла г‑ на де Галандо сидя в высоком кресле, тщательно причесанная, с закрытою грудью, с маленькою собачкою на коленях. Николай сел на стул напротив ее. Не было на свете человека, который был бы смущен более, чем он, попеременно то скрещивая, то снова выпрямляя ноги, то краснея, то бледнея. Олимпия не была новичком в подобного рода встречах; много раз находилась она лицом к лицу с иностранцами, говорившими на языках, в которых она не понимала ни слова, но простота их чувств и очевидность их намерений легко заменяли речь мимикою, в значении которой нельзя было ошибиться и в которой, за недостатком понимания слов, согласие движений устанавливалось превосходно. В таких случаях Олимпия предоставляла своей красоте говорить за себя, и ответ получался незамедлительно. Но г‑ н де Галандо прикидывался глухим, и Олимпия не смела пустить в ход те средства, которые она применяла обычно для возвращения слова немым.

Ему вскоре показалось, что он сидит на этом месте уже несколько часов; время от времени она улыбалась, и всякий раз при этом у г‑ на де Галандо краснело под париком все лицо, и он пристально смотрел на кончик своей трости. Было жарко. Олимпия думала о том, как приятно было бы сейчас растянуться и уснуть. Едва заметная зевота тревожила концы ее губ. Положение оставалось все то же, и сидение друг против друга длилось. Олимпия ке решалась заговорить, не зная, как подойти к этому молчаливому и степенному человеку, который словно застыл на своем стуле и который в столь двусмысленное предприятие вносил столь почтительную благопристойность. Они продолжали сидеть по‑ прежнему, пока маленькая собачка, долго лежавшая спокойно на коленях Олимпии, не потянулась, не подняла ушки, не встала на лапки, не взглянула с любопытством на г‑ на де Галандо и не тявкнула три раза.

Когда г‑ н де Галандо вслед за тем удалился, отвесив церемонный поклон Олимпии, она осталась в глубоком изумлении, не зная, что подумать об этом странном посещении, исход которого поставил ее в большое затруднение и рассказ о котором, по‑ видимому, весьма смутил Анджиолино, так как оно походило несколько на бегство.

Ничего не случилось. Чудак явился на другой день, а также и в последующие дни. Он всегда приходил в один и тот же час, зайдя предварительно к ювелиру узнать, не готово ли ожерелье. Потребовалось известное время, чтобы подобрать для него драгоценные камни, которые должны были быть прекрасны, и чтобы закончить оправу их, которая, согласно желанию г‑ на де Галандо, должна была быть тонкой чеканки. Он сообщал каждый день Олимпии о ходе работы, так как он объявил ей о подарке, который он собирался ей сделать. Она видела в этом первом даре, главным образом, предвестие будущих щедрот; но она хотела бы заслужить эти щедроты тем, что всего более влечет мужчин к благодарности и служит, тем не менее, женщинам предлогом требовать от них всего.

Г‑ н де Галандо не расставался с самою крайнею благопристойностью, с величайшею осмотрительностью и самою изысканною церемонностью. Он говорил теперь довольно охотно; но Олимпия не находила в этих старомодных речах тех слов, с которыми к ней обращались обычно и которые относились всего чаще только к приемам сладострастия и к подробностям наслаждения. Она, правда, попыталась запустить в свои ответы г‑ ну де Галандо несколько приманок этого рода; но он, казалось, не улавливал их смысла, а когда авансы становились слишком очевидны, то он, по‑ видимому, испытывал более смущения, нежели волнения.

Во всем этом Олимпия скучала ужасно, до зевоты, тем более что, когда г‑ н де Галандо уходил после двух часов свидания с нею наедине, ей нечего было сообщить Анджиолино, прибегавшему за новостями. Он начинал беспокоиться, зная теперь, что г‑ н де Галандо гораздо богаче, чем он считал его вначале. Его значительный кредит у Дальфи заставлял в него верить. Но Олимпия, переносившая всю тяжесть этих смертельно томительных бесед, была вне себя от скуки, граничившей с яростью, так что Анджиолино стоило огромного труда помешать ей порвать с этим медлителем‑ пустословом. Он уговаривал ее как только мог, чтобы она не потеряла терпения. Так как г‑ н де Галандо умалчивал о своих намерениях, то было условлено, что она попытается осторожно и в удобный момент дать им такие случаи обнаружиться, что они прорвутся неминуемо.

Для этого надо было действовать тихонько и постепенно, так, чтобы не сразу испугать робкого гостя. Итак, мало‑ помалу Олимпия перешла к более вольному обхождению. Она снова надевала открытые платья, выгодно выставлявшие ее красоту. Нередко она пела. Николай слушал ее с удовольствием и, казалось, внимательно следил за ее движениями. Олимпия в самом деле была прекрасна, с тем чутьем сладострастия, которое заставляло ее особенно отличаться в позах, наиболее пригодных, чтобы выгодно оттенить самые красивые линии ее тела. Г‑ н де Галандо смотрел с видимым удовольствием, как она ходила взад и вперед, ела плоды, медленно и лениво обмахивалась веером. Он смотрел, как она смеется, и не краснел. Вместо того чтобы оставаться в комнатах, они переходили в сад. Они гуляли по аллеям и подходили и облокачивались на террасе, стоя совсем близко друг к другу.

Однажды, когда она слишком поспешно спустилась с лестницы, у нее лопнула подвязка. Она поставила ногу на ступеньку, чтобы подвязать ее; г‑ н де Галандо, вместо того чтобы отвернуться, смотрел на нее внимательно. Она подняла платье выше, чем было надо, и долго не приводила его снова в порядок.

Под разными предлогами она достигла того, что он касался ее кожи. Он прикасался к ней робко, кончиками пальцев, словно боялся. Однажды, когда она перевесилась над перилами террасы, листок с дерева упал ей за платье и скользнул между лопаток. Она попросила г‑ на де Галандо достать его. Он сделал это церемонно и вежливо, приподняв треуголку над своим огромным серым париком, чтобы лучше видеть; рука у него дрожала, и он уронил трость на землю.

Когда он входил теперь, она охотно устраивалась так, чтобы он застал ее спящею. Она следила из полуопущенных век за смущением г‑ на де Галандо. Он ходил вокруг нее, производил шум и никак не мог разбудить ее, тем более что она не спала. Олимпия тогда замечала, что он внимательно ее рассматривал. Случайный сон облегчает счастливые непристойности. Но все это ни к чему не вело. Николай перестал говорить даже об ожерелье, и Анджиолино спрашивал себя, не издевается ли он над ними.

Не проходило, однако, дня, чтобы г‑ н де Галандо не пришел к Олимпии, и всякий раз в один и тот же час. В этот день было жарко, и Олимпия легла отдохнуть в ожидании своего обычного посетителя. Чтобы лучше ощущать на теле свежесть постели и воздуха в комнате, она легла нагая. Спустили занавески и тщательно полили пол. Мокрые разводы приятно переплетались на нем. Олимпия заснула, думая о колье, которое обещал подарить ей Николай. Она собиралась сегодня же напомнить ему о нем…

Она довольно долго спала на боку, положив щеку на руку, вытянув одну ногу и слегка подогнув другую. Одна из ее грудей была легонько прижата к простыне. Бока ее как бы опали. Самый глубокий сон редко бывает неподвижным, у него есть свои едва приметные движения; тело само собою ищет наиболее удобного положения, так что Олимпия непроизвольно повернулась. Она спала теперь на спине, заложа руки под голову, груди ее были на одной высоте, ноги вытянуты. Пышность бедер еще более оттеняла гладкую округлость колена. В таком положении она проснулась. Г‑ н де Галандо стоял рядом с кроватью. В руке он держал огромный футляр из красной кожи, и Олимпия видела, как он достал из него и надел ей на шею великолепное ожерелье из изумрудов. Она почувствовала на коже свежесть драгоценных камней и металла.

Г‑ н де Галандо стоял, не двигаясь, и молчал. Олимпия поняла, что настала решительная минута. Гибкая и проворная, она схватила его за руки и силою наклонила его над собою. Его безвольные и дрожащие руки едва защищались. Внезапно он поскользнулся и почти упал на кровать. Трость, шляпа и футляр скатились на пол. Вдруг г‑ н де Галандо поднялся. Он стоял на коленях на кровати, вытянув руки с выражением ужаса и вперив взоры в дверь, которая открывалась медленно, словно для того, чтобы пропустить кого‑ то. Николай смотрел на эту полуоткрытую дверь, словно в нее должен был войти какой‑ то призрак, близкий ему, пришедший из глубины его прошлого, из его ранней юности, со знакомыми чертами, с припомнившеюся походкой, потом он взмахнул руками, пробормотал несколько невнятных слов и упал на пол, меж тем как на пороге двери, открывшейся от нового толчка, показалась маленькая собачка Нина, и тявкание ее присоединилось к шуму падения г‑ на де Галандо, через распростертое тело которого перешагнула испуганная Олимпия, не остановившись даже, чтобы одеться, и побежала, нагая, позвать на помощь, перевешиваясь через перила лестницы грудью, на которой вокруг шеи сверкало изумрудное ожерелье.

 

VIII

 

Г‑ н де Галандо не покидал более дома Олимпии. Он жил там в уединенной комнате в глубине длинного коридора. Туда‑ то его перенесли в обмороке в день странного припадка, случившегося с ним так некстати; между этих‑ то четырех стен, выбеленных известью, пришел он в себя после обморока, и, сидя в большом кресле у постели, едва оправившись от потрясения, познакомился он с Анджиолино. Плут представился ему под видом брата Олимпии. Он играл свою роль уверенно, рассыпался во всякого рода уверениях, клялся, положа руку на сердце, в благодарности за то, что столь достойный господин пожелал поинтересоваться ими, давая этим понять г‑ ну де Галандо, что его присутствие в доме будет сочтено за честь, если ему угодно будет его продлить, что его сестра и он будут счастливы тем уважением, которое им не замедлит доставить столь явное проявление его благоволения. По мере того как он это говорил, г‑ н де Галандо чувствовал, как росло его смущение, словно его внезапное посягательство того дня заранее оскорбило обязанности гостеприимства.

Мало‑ помалу он оправился от своего припадка. Олимпия приходила посидеть с ним в его комнате. Она не пыталась более возобновить сцену того дня. С своей стороны г‑ н де Галандо, по‑ видимому, совершенно забыл свою злополучную попытку. Анджиолино советовал ждать. «Эти старики чудаковаты, – говорил он, – а их капризы зачастую непонятны. Главное то, чтобы они были щедры». Ценность изумрудного ожерелья успокаивала Олимпию на этот счет, но дело было в том, чтобы на этом не останавливаться. Болезнь послужила предлогом коснуться вопроса о деньгах. Анджиолино скромно представил список расходов, вызванных приказаниями врача. То, как г‑ н де Галандо уплатил его, давало понять, что он не будет скаредничать ни в одном из подобных случаев.

Этот необычный пансионер, поселившись в доме, усвоил себе особые привычки. По утрам Анджиолино видел, как он брил себе бороду перед маленьким зеркальцем, повешенным на оконную задвижку. Он наблюдал за ним. Г‑ н де Галандо брился тщательно и долго. Нередко он останавливался в нерешительности, с поднятою бритвою и вертел головою, словно слышал позади себя кого‑ нибудь.

Обычно он бывал спокоен и молчалив; но Анджиолино и Олимпия заметили, что он легко вздрагивал. Малейший внезапный шум заставлял его трепетать от неожиданности, и всякий раз, когда отворялась дверь, он, казалось, испытывал беглый страх, который сводил ему все лицо и поднимал вверх одну из его бровей, меж тем как другая чудно опускалась вниз. Потом он успокаивался, его перепуганное лицо утрачивало свою напряженность, и не слышно было звука его трости, которою его трепетные руки стучали о пол.

Каждое утро в один и тот же час он выходил из своей комнаты. Его шаги раздавались в коридоре. Дойдя до высоких стенных часов, стоявших на полу в деревянном расписном футляре, он останавливался с часами в руке и ждал, чтобы они начали бить. Потом он с грустью отмечал несогласие между стрелками и боем, и он стоял там, изумленный, как человек, который словно потерял счет времени, так как он не ходил уже, как прежде, проверять часы по французскому времени на одной из башен церкви Троицы. Он выходил из дому, только чтобы иногда посетить свою виллу.

Он входил во двор. Куры пугались при его приближении; голуби, улетали с крыши почтовой кареты. В первый раз, когда он сновав‑ появился на кухне, старая Барбара сидела у огня. Завидя его, она поднялась и отступила на три шага. Ее длинные четки зазвенели у нее на пальцах; она осенила себя трижды крестным знамением, как если бы ей предстал дьявол, и некоторое время стояла молча; потом, она разразилась.

Николай слушал, опустив голову, обидную речь своей старой прилслуги. Ее беззубый рот извергал слюну. Она узнала от своего племянника Коццоли, почему ее господин не возвращался в свое жилище. Поэтому и встретила она его сурово. Ее грубый язык не пощадил Олимпии. Ее презрение богомолки и старой девы вырвалось наружу.

– Вот какие женщины, – кричала она, потрясая четками, – привлекают к себе мужчин. Господи боже мой! Такой знатный господин, как ваша светлость, и жить под кровлею греха! Пресвятая Дева! Он все бросил, даже не обернувшись. Недаром я предчувствовала, что что‑ нибудь случится. Я говорила себе: «Этот господин де Галандо, столь добрый, столь разумный, – неверующий! Он не носит ни образка, ни нарамника». Сколько обедней отслужила я за вашу милость! Как только продам птицу или голубей, так и несу деньги в соседний монастырь. До того, что брат говорил мне, смеясь: «Госпожа Барбара, вы отмаливаете пред Богом какой‑ то старый грех». И все это ни к чему не повело. А сколько я нарезывала крестиков ножом на хлебной корке… А четыре яйца, которые я всегда раскладывала крестом на тарелке!

И старая, морщинистая и почерневшая рука служанки потрясала длинные четки яростным движением, полным отчаяния.

Впоследствии г‑ н де Галандо тщательно избегал встреч с Барбарою. Он потихоньку прокрадывался в дом и направлялся прямо в свою комнату. Ничто в ней не изменилось после его ухода. Глиняные амфоры по‑ прежнему стояли в ряд на пыльной полке. Он снимал одну из них, опрокидывал ее, набивал свои карманы и торопился унести свой груз секинов и дукатов.

Они не удерживались долго в его руках и переходили скоро в руки Олимпии и Анджиолино. Требования их росли без конца. Желания Олимпии устремлялись к тряпкам и драгоценностям, к которым она будто бы ощущала внезапное и страстное вожделение; требования Анджиолино основывались на делах очень неясных, которыми он морочил г‑ на де Галандо. Весьма значительные суммы ушли на них, и добряк потом ни разу не слышал о тех прекрасных предприятиях, которыми Анджиолино протрубил ему уши, равно как он никогда не видел появления тех тканей и тех драгоценностей, которые так страстно желала иметь и по которым почти умирала Олимпия.

Мало‑ помалу она вернулась к своим обычным повадкам лакомки и неряхи. Уверенная в красоте своего тела, она весьма мало была озабочена его убранством, словно природа достаточно поработала над этим, создав его гибким, упругим и пригодным для любовных игр. Она знала, что то наслаждение, которое мужчины ценят всего выше, можно одинаково получить и на бедном матрасе, и на пышном ложе и что оно не меньше на чердаке, чем в будуаре, при свете коптящей свечи, чем при огнях сверкающей люстры. Она знала, что в этом деле свежесть ее кожи, упругость ее тела и сладострастная легкость ее движений избавляют ее от всех ухищрений, к которым должны прибегать женщины, лишенные этих преимуществ, природных и от всего избавляющих.

Поэтому вскоре она перестала стесняться с г‑ ном де Галандо. Она стала снова носить платья в пятнах и в дырах. Она часто брала в руки плоды или лакомства, и так как она в то же время была рассеянна, порывиста и ленива, то зачастую проливала на себя шербеты и варенья, невпопад выпуская из рук то, что держала, и весьма мало беспокоясь о порче своей одежды.

Итак, снова можно было видеть ее в желтых туфлях на босу ногу, с раскрытою грудью, с закрученными кое‑ как волосами, с влажным ртом и смеющимися губами, бродящею вниз и вверх по дому и преследуемою по пятам своею моською и г‑ ном де Галандо, который ходил за нею в своих грубых башмаках с пряжками, в своем сером платье, сидевшем на нем мешком, так как он еще похудел, со своею тощею физиономиею, под пышным париком, не покидая ее, словно был ее тенью.

Чем чаще он навещал ее, тем менее она с ним стеснялась. Ее разговор, за которым она некоторое время следила, вернулся к своей простоте, с тем, что в нем было простонародного и циничного, так как все заботы добрейшей госпожи Пьетрагрита никогда не могли изгнать из него все его вольности. Она слишком глубоко носила в себе этот язык улиц, на котором говорила в детстве, чтобы утратить его совершенно, и кардинал Лампарелли, любивший его хмельное вдохновение, смеялся до слез этим простонародным возвратам, влагавшим в уста его любовницы соленую и звучную грязь притонов и распутий.

Обычные застольные гости Олимпии весьма ценили эту резкость ее речей. Они забавлялись ее капризными выходками. То были, по большей части, люди беспорядочной жизни, так как у Анджиолино были своеобразные друзья. Там встречались голодные аббаты со впалыми щеками, искавшие где бы пообедать, певцы и музыканты, крупье игорных домов с проворными и беспокойными руками, продавцы тряпья, актеры всех родов, кастраты, словом, весь сброд, с которым Анджиолино сталкивался в своих разнообразных профессиях.

В первое время по переселении г‑ на де Галандо они отстранились. Анджиолино ревниво оберегал своего жильца и не переносил, когда к нему приближались; но, когда он ощутил уверенность в том обороте, который принимали события, его бдительность ослабела, и мало‑ помалу вся шайка появилась снова.

Этих посетителей, которые нарушали его привычки, г‑ н де Галандо ненавидел. Видя его постоянно там и более или менее зная, что он там делал, они обращались с ним с любопытною смесью фамильярности и уважения. Человек, который платит, внушает всегда почтение, но, тем не менее, они задавали себе вопрос, почему, раз, в конце концов, он у себя дома, не выгонит он оттуда всю их шумную и многочисленную компанию, которая была ему, по‑ видимому, так не по сердцу. Поэтому, уважая его за его богатство, они презирали его за его слабость.

Вначале он удалялся при их приближении и уступал им место. Его можно было видеть скрывшегося в саду, сидящего на краю террасы, свесив ноги и подняв кверху нос. Он окончил тем, что попросту оставался сидеть в углу галереи, рассеянный и мечтательный, меж тем как вокруг него говорили и шумели: совершенно так, как некогда в лавчонке Коццоли он по целым дням слушал болтовню карлика портного и стрекотанье сороки.

Мало‑ помалу он приучился до того, что стал садиться за стол среди этой странной компании.

Эти обеды были единственным знаком, отмечавшим изобилие новой жизни, в котором жила теперь Олимпия. Г‑ н де Галандо дошел до того, что покрывал теперь все расходы по дому; но из тех излишков, что у него выманивали, ничто не было видно. Оба скупца прятали все. На стол только они не скупились. То и дело появлялись изысканные блюда и сытные кушанья. Гости Олимпии шумно приветствовали блюда. Вино развязывало языки. По большей части они были грубы и злобны. Олимпия подавала пример и сопровождала одобрением грязные разговоры.

В такие дни г‑ н де Галандо ничего не пил, не ел и не произносил ни слова. Тем более что с появлением вина общество распускалось. Руки становились еще более свободными, чем языки. За столом находились иногда другие женщины, кроме Олимпии. Они шумно смеялись или кричали от щипков. Анджиолино, покрывая шум голосов и стук тарелок, встав, начинал одну из своих шутовских речей, в которых особенно проявлялось его вдохновение, и произносил тост за здоровье г‑ на де Галандо, который, растерявшись, обливаясь потом под своим париком, ловил вилкою на тарелке куски, которых там не было, и делал движение, словно подносил их ко рту, не замечая, к великой радости присутствующих, что шутник сосед уже давно успел ловко стащить их.

 

IX

 

Содержимое глиняных амфор быстро таяло. Одна за другою они спускались с полки и нагромождались в углу комнаты, где г‑ н де Галандо, опорожнив, оставлял их. При его приближении они тихонько дрожали. С толстыми брюхами и короткими ручками, они казались каким‑ то собранием присевших на корточки коренастых карлиц.

Когда последняя присоединилась к предшествовавшим, г‑ н де Галандо перестал посещать свою виллу. Уже давно его пожитки были перенесены к Олимпии. Он жил там теперь оседло, или, скорее, там жили на его счет, так как у него вытягивали все более и более значительные суммы. Он брал их теперь у г‑ на Дальфи, своего банкира. Долгие годы экономии составили доброму барину значительные денежные запасы, которые, сверх его доходов, делали его человеком очень богатым.

Г‑ н Дальфи при этом ловил рыбу в мутной воде. Г‑ н де Галандо плохо разбирался в тех счетах, которые представлял ему банкир и которые он едва успевал рассмотреть, спеша избавиться от присутствия откупщика. Г‑ н Дальфи, которому была известна интимная история его доверителя, не упускал случая при каждом посещении намекнуть косвенно на это обстоятельство. Он встречал его улыбаясь, с лукавым видом, осыпал его знаками шутливой предупредительности и подмигиваниями. Он произносил речи о дорого стоящих причудах красавиц. Истина в том, что он восхищался безмерно тем, что он называл благородным поведением г‑ на де Галандо.

Банкир любил женщин, и его жизнь была ожесточенною схваткою между его похотливостью и его скупостью. Поэтому он с уважением относился к издержкам г‑ на де Галандо на Олимпию. Еще немного, и он прямо расхвалил бы его за них. Он ограничивался, однако, несколькими общими рассуждениями, жалея, что не может пойти дальше. Г‑ н де Галандо казался ему теперь человеком, с которым можно было говорить, но который почти не отвечал, так как он спешил положить в карманы свои дукаты и свои секины, меж тем как г‑ н Дальфи говорил ему, провожая его и потягивая его за рукав: «Ах, господин де Галандо, женщины… женщины…»

И когда он смотрел, как тот удалялся, широко шагая, горбясь, тощий и неуклюжий, то он ни минуты не сомневался в том, что он своею колеблющеюся походкою и своим рассеянным видом был обязан утомлению любовному, которое иссушает мозг, заставляет выступать ребра и расслабляет ноги.

В этом он жестоко ошибался. Уже один вид Олимпии, казалось, теперь удовлетворял этого странного влюбленного. Его молчаливое ухаживание лишь раздражало синьору. Эта лентяйка ненавидела, чтобы вокруг нее ничего не делали. Поэтому мальчик‑ слуга Джакопо, горничная Джулия и старуха‑ кухарка Аделина были постоянно завалены работою. Мало‑ помалу, вследствие постоянного присутствия Николая, она привыкла пользоваться его любезностью для тысячи мелких домашних услуг, которые он оказывал ей с готовностью. Она беспокоила его по двадцать раз в час, чтобы поднять ей платок, подать веер, разрезать или очистить плод, чтобы принести то или другое.

Он со странным блаженством подчинялся ее самым бесполезным приказаниям, так как чаще всего она забывала то, что просила, раньше, чем это ей давали. Едва возвращался он, задыхаясь, из буфетной, с шербетом на подносе, как надо было вновь спускаться в сад и вести мочиться маленькую собачку. Г‑ н де Галандо вносил во все это изумительную быстроту и неловкость, заставлявшие Олимпию, смотря по настроению, то смеяться, то сердиться. Надо было видеть его тогда, покорного и сконфуженного, с выражением боязни на длинном наивном лице. Это зашло, в конце концов, очень далеко, так как привычка часто переходит в злоупотребление, а г‑ н де Галандо был чересчур мужчиною, чтобы, подчинившись одному, не подчиниться также и другому.

Никакой опасности не было в том, что он ослушается. Деле дошло до того, что когда в дом входил старый кастрат Тито Барелли, который весьма развлекал Олимпию своею злобностью, своим фальцетом и своими нарумяненными щеками, разве нельзя было видеть, как по знаку своей возлюбленной достойный дворянин степенно вставал и подкатывал шуту кресло, в которое тот садился, поблагодарив его лишь легким кивком, при котором на затылке его мотыльком вилась черная лента, связывавшая его напудренный парик. Жаль было при этом, что, видя, как поступает Олимпия, гости привыкли делать то же и стали обращаться к г‑ ну де Галандо за множеством мелких услуг, которые скорее были делом маленького лакея Джакопо.

С другой стороны, случалось, что, в конце концов, Олимпия не могла уже обходиться без г‑ на де Галандо. Она звала его поминутно, лежала ли она в постели, сидела ли за своим туалетом. Он присутствовал при ее повседневной жизни во всей ее обнаженности, во всей ее неблагопристойности, так что каждый год ему приходилось немало мешков золота уплачивать за привилегию соединить свою священную старость с грехами этой юности, ленивой и распущенной, и жить под кровлею куртизанки, имея застольником развратника и негодяя во образе Анджиолино.

Добряк г‑ н де Галандо, в самом деле, каковы бы ни были его простота и наивность, не мог никак ошибиться в качестве своих гостей; они к тому же менее всего на свете старались скрываться и, не уставая, рассказывали о проделках своего ремесла. Таким‑ то образом узнал г‑ н де Галандо о подвигах Анджиолино и его разнообразных удачах и услыхал, как, совершенно не стесняясь, говорили о г‑ же Пьетрагрита, и о кардинале Лампарелли, и о многих других лицах. Итак, он узнал, что та Олимпия, которой он повиновался беспрекословно, таскалась по улицам и по кабакам, что, происходя их низов, она показывала свои лохмотья на всех перекрестках Рима и что она составляла для него довольно странное общество.

Он, казалось, этим не тревожился. Он спокойно смотрел, как его деньги переходили в руки двух мошенников. Более того, он не отдавал себе никакого отчета в крушении своей судьбы и отнюдь не представлял себе в точности жалкую необычность своего положения. У жизни есть особые хитрости, чтобы заставлять нас принимать с покорностью наихудшие обстоятельства, и пути ее таковы, что она ведет нас туда, куда хочет, а мы этого и не замечаем. Возможно, что если бы г‑ ну де Галандо показали заранее ту фигуру, которую он изобразит собою между Олимпиею и Анджиолино, то он отказался бы от этого фантастического будущего.

Разумеется, он был бы удивлен, если бы увидел себя в том же зеркале, перед которым Олимпия причесывала волосы, стоящим позади нее и подающим ей шпильки, гребень, помаду, не подозревая того, что, в конце концов, он выполнял при этом свое сокровенное и естественное назначение.

И в самом деле, разве он не был рожден для порабощения? Это расположение уходило далеко в глубь его прошлого, и он мог бы, вглядевшись пристальнее, различить в зеркале, отражавшем его как бы в обратной перспективе к нему самому, других господ де Галандо, различного возраста, но всех в одинаковой степени услужливых, начиная с того, который недавно наблюдал за стряпнёю старой Барбары, и кончая тем, который некогда помогал старику Илеру варить яйца в огромной и пустынной кухне Понт‑ о‑ Беля, или который с длинною метлою в руках гонял летучих мышей в спальне барышни де Мосейль, или, присев на корточки в усыпанной песком аллее, строил там сады из веточек и домики из камешков, чтобы этою игрою позабавить свою маленькую двоюродную сестру Жюли. Таким образом, необычное положение г‑ на де Галандо, находившегося в распоряжении Олимпии, вполне соответствовало в действительности его прошлому, и двадцатилетний юноша, некогда без надобностей глотавший лекарства, даваемые ему матерью, подготовил пятидесятивосьмилетнего мужчину, вскакивавшего при малейшем движении итальянки, чтобы поднять ей веер, опустить штору или бежать куда‑ либо по воле ее каприза.

Мало‑ помалу, говоря правду, от обслуживания лично особы Олимпии г‑ н де Галандо спускался до общих работ по дому. У него появлялась даже особенная гордость, свойственная слугам, по поводу хорошо выполненного возложенного на них труда. Он уже наивно гордился исполнением некоторых обязанностей. Одна, между прочим, поднимала его в его собственных глазах.

Олимпия доверяла только ему уход за своею маленькою собачкою Ниною с тех пор, как застала Джакопо проделывающим над нею различные злобные штуки, за что он и был избит Анджиолино, так что у него отнялась спина и были помяты бока. С тех пор г‑ н де Галандо готовил каждое утро пищу собачке Нине и купал ее в большой лохани посреди сада. Зверек относился к этому довольно спокойно. Он степенно ее намыливал; под его длинною костлявою рукою она вся утопала в пене; потом он обливал ее, и можно было видеть, как из ванны выскакивал, среди брызг мыльной пены, какой‑ то жирный и скользкий шар, который тявкал и которого г‑ н де Галандо, чтобы он скорее просох, побуждал бегать, делая для этого сам резкие движения. Но иногда дело шло худо. Нина становилась сварливою и вызывающею, с лаем кружилась около своего купальщика, хватала длинные развевающиеся полы его платья и, в конце концов, кусала его за икры.

Это зрелище безгранично веселило Олимпию и Анджиолино, смотревших на него из окна. Они появлялись там, только что вскочив с постели и нередко в весьма недвусмысленной позе. Г‑ н де Галандо обращал на их поцелуи или на их смех безразличный взгляд. Ему не было неизвестно то, из чего они, впрочем, и не делали никакой тайны. Он принял все без возражений, как он не замечал, казалось, и случайных гостей, которых развратник продолжал приводить к своей любовнице и которые проводили ночь с Олимпиею; их башмаки и платья по утрам в коридоре, он видел, чистил щеткою маленький Джакопо, посвистывая сквозь зубы.

Даже и без постоянного доступа в спальню Олимпии, представившего ему однажды молодую женщину в объятиях Анджиолино, г‑ н де Галандо открыл бы их связь, так как если они, не стесняясь, при открытых дверях выставляли напоказ свои ласки, то еще менее старались скрывать свои ссоры. Дом тогда оглашался их криками. Таким образом, г‑ н де Галандо оказался свидетелем и их ссор, и их примирений. Если ему случалось видеть, как Анджиолино бесцеремонно опрокидывал свою любовницу, то он видел также, как Олимпия плясала полуголая под палкою своего любовника. То были ужасные драки, из которых Анджиолино выходил весь расцарапанный ногтями, а Олимпия убегала, заливаясь злыми слезами.

Они схватывали друг друга за волосы, и среди опрокинутых стульев, сломанных предметов, обивок, залитых из бутылок и флаконов, которыми они сначала бросали друг другу в голову, они составляли бранчливую и воющую группу, около которой кружилась, жалобно визжа, собачка Нина, между тем как г‑ н де Галандо, когда сцена заканчивалась, поднимал с полу мебель, вытирал пятна от вина или раздавленных фруктов, сметал в кучки осколки стекла, убыль которого на следующий день должны были возмещать его золотые, или же он стоял неподвижно, свесив голову и опустив руки, и слушал в открытую дверь, запереть которую они даже не старались, потехи обоих влюбленных, которые давали исход своему гневу в любовной схватке, соединяя свои прерывистые дыхания и свои тела, вдвойне утомленные.

Г‑ н де Галандо слушал… там были долгие молчания, вздохи, смех… и он прислушивался напряженно, пока зов не заставлял его задрожать внезапно. Звали Джакопо, но г‑ н де Галандо откликался невольно вместо маленького лакея, – словно, исполняя его обязанности, он вместе с тем уже разделял и его положение, и он шел туда, неся на тарелке апельсины и лимоны, которые негодяй и негодяйка съедали под конец этих бурных дней для освежения рта.

Они закусывали поочередно один и тот же плод, а г‑ н де Галандо, под своим огромным париком, тощий, в своем поношенном сером платье, наклонялся молча, подбирая с полу корки и очистки.

 

X

 

Так как Джакопо еще хромал от удара палкою, полученного им за какую‑ то проделку, то поручение возложили на г‑ на де Галандо, который лучшего и не заслуживал. Г‑ н де Галандо шел маленькими шажками. Он осторожно спускался по лестнице Троицы, так как в руках он нес довольно большой ящик, завернутый в широкий кусок зеленой саржи. Время от времени он чувствовал, как ящик дрожал у него под рукою. То были скачки, прыжки, внезапные, неожиданные толчки. Пройдя сотню шагов, он останавливался, ставил ящик на землю, снимал шляпу, отирал со лба пот, так как было жарко, и снова пускался в путь, тщательно обходя прохожих, чтобы не задеть их углами своего ящика. Он имел вид разносчика, и было странно, что никто не попросил его показать свой товар. Поэтому он очень обрадовался, когда завидел фасад дворца Лампарелли, так как он был утомлен своею неожиданною ношею не менее, чем Геркулесы под каменною ношею балкона, вековую тяжесть которого они поддерживали. Он не обладал, надо сказать, ни их мускулами, ни их сложением и, преждевременно состарившись, казался гораздо дряхлее своих лет, тем более что в последние дни он был как‑ то особенно молчалив, необычен с виду, дурно настроен и плохо себя чувствовал.

Пройдя высокую дверь, он очутился в обширном вестибюле. Помещение кишело многочисленною и пестрою толпою слуг. На банкетках сидели плуты в цветных ливреях, шумно разговаривая между собою. В середине группа лакеев играла в кегли. Игра шла весьма оживленно. Г‑ н де Галандо заметил это, получив в ноги один из буксовых шаров, чуть не сваливших его с ног. Никто, впрочем, не обратил на него никакого внимания. Он заметил в углу двух лакеев. Они сидели на полу, скрестив ноги, и играли в карты. Старший из них поднял на г‑ на де Галандо презрительную физиономию и на его вопрос ограничился тем, что указал ему пальцем на мошенника в галунах, который высокомерно выслушал его и вышел, ничего не ответив. Г‑ н де Галандо ждал, стоя возле своего зеленого ящика, когда человек вернулся и сделал ему знак следовать за собою.

Сначала он прошел длинную галерею. Плоские колонны античного мрамора поддерживали расписной потолок, с которого свешивались хрустальные люстры. Мозаика выстилала пол. Лакей, проходя, небрежно сплюнул в лицо богини, изгибавшей в медальоне свое пестревшее в шашку тело. Далее небольшая круглая комната с потолком в виде купола заключала в себе пюпитры и музыкальные инструменты и вела в квадратный зал. Огромные зеркала украшали стены. На подставках возвышались бронзовые бюсты. Перед их тяжелыми металлическими взорами г‑ н де Галандо, словно признав эти лица императоров и консулов, столь часто виденные им некогда на выпуклостях медалей, на миг выпрямил свой согбенный стан, но ящик, со своими прыжками и толчками, тянул книзу его утомленную руку. Открылась дверь, которая вела в сады.

Терраса, обнесенная балюстрадою и украшенная вазами, господствовала над ними. Внизу арабески из самшита окружали квадратные цветники. Сверкали водяные бассейны. Налево, в глубине, под соснами, виднелся каменный павильон. Лакей толчком в спину и вытянутою рукою дал понять г‑ ну де Галандо, что ему следует идти туда.

Кардинал Лампарелли скорее утопал, нежели сидел в глубоком кресле золоченого дерева, обитом ярко‑ красным Дамаском. Под складками его платья красного муара угадывалось его золотушное узловатое тело с тщедушными членами, заканчивавшееся маленьким пергаментным лицом, над которым лысый череп уходил своею макушкою под круглую красную шапочку. Его сухие и сморщенные руки, сведенные судорогою, лихорадочно подергивались. Они, как и лицо, напоминали своим цветом трут и мертвые листья. На этом высохшем лице влажны были только глаза и рот, откуда беспрерывно тянулась нить слюны, которую старательно вытирал высокий лакей, стоявший, как на посту, за спинкою кардинальского кресла. Порою, замешкавшись или наскучив, он медлил выполнить свою обязанность, и тогда старик оборачивался к нему лицом, с каплею жидкой слюны, тянувшейся с его отвислой губы.

На коленях у прелата лежал кардинальский баррет, опрокинутый и наполненный фисташками, миндалем, орехами. Рядом с ним, на земле, его широкополая шляпа с золотыми и красными кистями служила блюдом для расколотых орехов. Его черноватые пальцы черпали попеременно из обоих запасов; он с минуту вертел в руках выбранный плод, потом с усилием бросал его прямо перед собою.

Г‑ н де Галандо приближался шаг за шагом, не спуская глаз с этого странного явления. Так вот каков это знаменитый Лампарелли, о котором некогда говорил ему аббат Юберте и чье имя он столь часто слышал в речах Коццоли и в устах Олимпии и Анджиолино! Сосны еле слышно шелестели в воздухе. Изредка взлетала невидимая птица. Слышен был сухой звук брошенного ореха. Высокий лакей рассеянным движением отирал с губ слюну и вытягивался снова, неподвижный, положа руку на спинку золоченого кресла с красною обивкою.

Кардинал сидел перед павильоном, который в былые времена служил ему местом его тайных распутств. Сюда‑ то некогда привела к нему г‑ жа Пьетрагрита юную Олимпию. С тех пор в нем уничтожили переднюю стену и забрали решеткою отверстие, и перед этим‑ то просветом каждый день после полудня, когда то позволяла погода, Лампарелли садился, чтобы насладиться необычным зрелищем, которое теперь было почти единственным удовольствием, способным напитать его злобу, ребячество и безумие.

Обезьяны кардинала Лампарелли, различных пород и возрастов, были все одинаково одеты в красное. На них были красные платья, из‑ под которых виднелись короткие штаны, весьма хорошо сшитые и доходившие им до икр. На иных были надеты красные шапочки. У других, с открытыми головами, за спиною висели, прикрепленные к витым шнуркам вокруг шеи, малиновые шляпы.

Весь этот странный мирок, уродливый и печальный, являл лица угрюмые и мрачные, почти человеческие в слегка озверенной карикатуре. Там были малорослые зверки, путавшиеся в своих платьях, с волосатыми лицами и голубыми щеками. Некоторые казались чрезвычайно старыми. Природные очки из черных волос окружали их впалые глаза под нависшим выпуклым лбом. У иных среди плоского лица были вздернутые носы с расширенными розовыми ноздрями. Иные надували свои дряблые, обрюзглые щеки. Одни были острижены в кружок, как нищенствующие братья, другие были волосатые, с нескладными бородами, или совершенно безволосые. У всех был вид праздный, скучающий или преступный, глаза стекловидные или горящие, взоры мрачные или отважные. Одна обезьяна, слепая, таращила два белые бельма.

Несколько животных, сидя в кружок на корточках, в центре огромной клетки, наблюдали друг за другом с лукавою важностью, меж тем как двое из них выбирали по очереди друг у друга паразитов, давили их под ногтем, а потом, церемонно и утонченно, предлагали их друг другу в качестве угощения.

Вдруг одна из обезьян поднялась, встала на ноги, как человек, пошла, потом запуталась в платье, снова упала на четвереньки, испустила пронзительный крик и направилась к одной из своих товарок, сидевшей прямо перед решеткою, за которую она держалась своими двумя маленькими, судорожно сжатыми старческими руками.

То была довольно большая обезьяна, с дряхлым лицом, плаксивым и в то же время плутоватым. Она дрожала и порою хрипло кашляла. Она, в виде контраста, была одета во все белое – в сутане, в белой шапочке на голове, – а за поясом у нее висели два массивных золотых ключа, звеневшие друг о друга при малейшем движении. Она казалась больною и озябшею, и только глаза у нее постоянно бегали на неподвижном лице.

Г‑ н де Галандо с удивлением рассматривал это обезьянье собрание. Кардинал Лампарелли называл его своим конклавом. Чудаковатый старик, обманувшийся в своих притязаниях на папский престол, с помутившимся от старости и злобы разумом, придумал эту нечестивую игру и ежедневно приходил целыми часами любоваться своим кощунственным зверинцем. Молчаливый и ханжа в остальное время, он только здесь находил кое‑ какое удовольствие в обществе своих переодетых обезьян. Он хохотал, веселился, называл их по их именам, или, скорее, по именам своих собратьев по Святейшей Коллегии, которые он нарек им. Некоторые из кардиналов, над которыми он издевался таким образом, уже перестали существовать, так что эти звери изображали собою мертвецов. Что касается обезьяны, одетой в белое, то он особенно ее ненавидел. Существовало распоряжение кормить ее худо, чтобы она умерла, так как эти кончины вызывали радость в Лампарелли. Но когда надо было заменить покойника и выбрать ему преемника, то это не обходилось без вспышек гнева и ярости, и когда он, в свою очередь, видел появление преемника, одетого папою, то ощущал настоящий припадок ревнивого бешенства, стучал своими ногами, больными подагрою, и плевался более обычного.

Николай по знаку, поданному лакеем, поставил ящик перед кардиналом.

Одна из многочисленных профессий Анджиолино состояла в том, чтобы пополнять зверинец его высокопреосвященства и он послал сегодня г‑ на де Галандо отнести ему двух новых пансионеров.

Первый был малорослой породы и словно одет весь в какое‑ то волосатое сукно. У него было маленькое, живое и сморщенное лицо, выражение просящее и умное; другой, больше ростом, казался, в самом деле, особенно уродливым. Его толстое брюхо и сгорбленный хребет покоились на кривых ногах. Его дряблая грудь выдавалась вперед. Почти без шеи, мешковатый и безобразный, он выставлял грубую и хитрую морду с выдающимися страшными челюстями, с толстыми губами; потом он внезапно повернулся и показал свой зад с двумя голыми кружками живого мяса, казавшегося окровавленным.

При виде этих безобразных и вонючих животных кардинал Лампарелли не мог удержаться от смеха. Его желтоватое лицо расцвело, он искал и делал знаки, что хочет говорить. Он смотрел, хлопая в ладоши, на высокого лакея с салфеткою, потом слабым, прерывистым и шепелявым голосом в конце концов произнес:

– Ах, Джорджио, каков этот черт Анджиолино! Только он и способен… только он…

Новый приступ смеха прервал его, потом он произнес наконец более отчетливо и гораздо яснее, чем говорил вначале:

– Ах, этот Анджиолино, где достал он такое чудо?

Он остановился, кашлянул. Его лицо словно просветлело. Теперь он глотал слюну, вместо того чтобы распускать ее, а в глазах его выражалось особое лукавство. То был один из временных проблесков, возвращавших ему наполовину рассудок, после которых он тотчас же и быстро впадал в свое обычное одряхление. Он продолжал:

– Ведь это Анджиолино уже доставил мне Палиццио, подумай только, обезьяну, изображающую этого проклятого Палиццио, который голосовал за Онорелли; обезьяну, достаточно безобразную, чтобы изображать Палиццио, болвана Палиццио! Взгляни‑ ка на него! Видишь ли ты, как он ссорится с Франкавиллою?

Палиццио был довольно безобразный макака, нечистоплотный и бесстыжий в своем красном платье. Он стоял против Франкавиллы в угрожающей позе, скрежеща зубами. Франкавилла же был из породы павианов, жалкий и трусливый. Его длинный хвост виднелся из‑ под платья. Вдруг Палиццио набросился на этот хвост. Оба животные покатились друг на друга с криками ярости в свирепой схватке. Палиццио высвободился довольно быстро, и, пока Франкавилла убегал с плачем, он остался на поле битвы, сидя на задних ногах, во всем своем безобразии, еще воинственном, но уже удовлетворенном.

Франкавилла дважды обошел вокруг клетки с оскорбленным видом, потом вдруг он заметил белую обезьяну, которая печально кашляла, подошел, ущипнул ее и стал ждать. Больное животное оглянулось кругом, словно умоляя о помощи своих пасомых, потом оно покорилось, кашлянуло еще раз и начало взбираться по перекладинам решетки. Оно взбиралось мучительно, то поднимаясь, то снова падая, делая новые усилия и останавливаясь от боли и одышки. Его платье, приподнявшись, открывало редкую шерсть на его иссохших бедрах. Штанов на нем не было. Два золотых ключа слабо позвякивали.

Лампарелли был охвачен новым припадком смеха.

– Ты видишь, ты видел! – кричал он, теребя высокого лакея за рукав. – Говори! Отвечай! Разве он не похож на Онорелли? Посмотри, особенно когда он чешется… Он болен, сильно болен. Он скоро умрет! Ха‑ ха‑ ха…

С минуту он помолчал. Слюна побежала из угла его рта, потом, когда ему отерли губы, он обернулся к г‑ ну де Галандо, стоявшему рядом со своим ящиком, с которого он снял и тщательно сложил вчетверо зеленую саржу.

– Теперь надо будет одеть этих молодцов… Ты заставишь прийти сюда Коццоли и снять с них мерку, – знаешь Коццоли, который живет в улице Бабуино?.. Ты непременно отыщешь мне Коццоли… Ты скажешь также Анджиолино, что все благополучно, – продолжал он, понизив голос и конфиденциальным тоном, – белый скоро умрет, и они выберут меня; они не могут поступить иначе, как выбрать меня. Теперь не то, что в прошлый раз, знаешь, когда они избрали Онорелли. Нет, нет… Взгляни на них, я всех их держу в клетке, все они тут, начиная с Палиццио и кончая Франкавиллой, все, все, и дурак этот Тарталиа, и сумасшедший Барбиволио, и Ботта, и Бенарива, и Понтесанто, и оба Тербано, и толстый, и маленький, и Оролио, с вонью из носу, и остальные, и три из Испании, и поляк, и я не забыл Тартелли, иезуита; нет, все, все, и необходимо, чтобы они меня избрали, когда им надоест сидеть здесь и когда они насытятся пустыми орехами и прогорклым миндалем и устанут почесывать зад. Ты можешь передать Анджиолино, что я держу их всех.

Он остановился на минуту и остался с открытым ртом, не в состоянии придумать продолжения своей речи.

– А как поживает добрый Анджиолино, – спросил он внезапно, – мой любимец Анджиолино? Хорошо ли ты ему служишь? По крайней мере, верный ли ты слуга, всегда налицо, когда он тебя зовет? Ты его не оставляешь одного, по крайней мере? Слышишь, Джорджио? Он не похож на тебя, допустившего, чтобы я упал прямо носом в землю.

И Лампарелли принялся тихо плакать. Высокий лакей поднял плечи, дотронулся до своего лба и, подтолкнув локтем г‑ на де Галандо, показал за спиною кардинала ему нос, меж тем как кардинал сюсюкал и шептал плача:

– Ты, ты… ты… хоро… ший… слу… га…

Но голос старика был внезапно заглушён резким и яростным шумом.

Ссора макаки Палиццио и павиана Франкавиллы возобновилась с новой силой, и теперь все обезьяны, возбужденные этим примером, принимали участие в борьбе. Свалка стала общею. Злобные, вызывающие и ожесточенные, они нападали друг на друга и когтями, и зубами, прыгая, скача и извиваясь. Кардинал при виде этого заметался в своем золоченом кресле. Его желтое лицо сводила судорога, и он неистово махал руками, похожими на сухие листья, поднимаемые ветром.

События шли совсем худо. Красные платья рвались на куски, развевавшиеся по воздуху в неистовых руках. В дыры выгладывало волосатое тело. Там были и атаки, и осады. Порою две группы сталкивались и составляли с этой минуты одну, где противники смешивались в общей битве. Так продолжалось несколько минут, потом без особой причины наступило спокойствие, и сражавшиеся внезапно очутились сидящими на задних ногах. Палиццио, продолжая еще ворчать, братски обирал блох на Франкавилле, который смотрел на откушенный и кровоточащий кончик своего хвоста, а белая обезьяна в папском одеянии, держась одною рукою за брусок перекладины, другою поднимала свое платье и с высоты тонкою струею, а потом капля за каплею мочилась от страха на песок.

Кардинал откинулся в отупении на спинку своего кресла, меж тем как из‑ за сосен приближались четыре носильщика с портшезом. Когда кардинал уселся, слуги взялись за палки, а так как г‑ н де Галандо приблизился к дверце, чтобы откланяться, то поймал как раз в свою протянутую шляпу золотую монету, и, ошеломленный, вероятно, долго стоял бы, разглядывая ее, до того он от изумления поглупел, если бы высокий лакей с салфеткою не подбросил фамильярным движением и шляпу, и золотой и не насадил первую на голову, а второй не вложил в руку г‑ на де Галандо, дружески подталкивая его по направлению к аллее, в которой уже скрылся красный портшез обезьянего кардинала.

Г‑ н де Галандо пошел прямо перед собою, не оборачиваясь, свесив руки и горбясь. В саду было пустынно и тихо. Бассейны кротко светились своими зеркальными водами, словно куски жидкого металла, врезанные с их прозрачностью в зыбкую поверхность облаков. Он дошел так до лестницы на террасу. Он с трудом поднимался по ступеням, ноги его отяжелели, словно золото, которое он держал зажатым в ладони руки, потекло по всем его членам и всех их напитало своею рабскою тяжестью. Запыхавшись, он остановился. Крики обезьян и сюсюкающий голос кардинала еще раздавались у него в ушах. Ему снова виделся золотой экю, падающий в его протянутую шляпу, и он еще словно ощущал пинок в спину высокого лакея. Он испытывал какой‑ то неясный и покорный стыд, и ему показалось, что кто‑ то смотрит на него. Он поднял глаза.

Античная статуя поднималась на цоколе наверху террасы. Эта статуя изображала нагого мужчину с воинскою каскою на голове и с рукою, вытянутою повелительным движением. Фигура была безупречной формы, с крепкими и сильными ногами, с широкими бедрами, с плоским животом, мускулистым и полным торсом, с упругою шеею, с правильным лицом, изваянная из мрамора, словно из плоти живой и в то же время вечной. Он, в самом деле, изображал то, что есть в жизни гармонического и здорового и что выявляется в человеке точностью пропорций и благородством стана; были странные ирония и противоположность между этою прекрасною, величавою мужскою фигурою, вознесенною на пьедестал, и жалкою личностью, которая смотрела на нее снизу, со своими смешными очертаниями, и которая, со своими спустившимися чулками, в платье с длинными полами, в съехавшем набок парике, печально свидетельствовала о том, во что превратился постепенно, игрушка темной и загадочной судьбы в руках насмешливой фортуны, Николай‑ Луи‑ Арсен граф де Галандо, владетель Понт‑ о‑ Беля во Франции, а в Риме принужденный, живя между куртизанкою Олимпиею и развратником Анджиолино, быть не более как подобием слуги, исполнявшим поручения вместо Джакопо и получавшим, взамен его, за свой труд фамильярный подарок – ничтожный экю.

 

XI

 

Когда г‑ н де Галандо очутился, сам не зная как, за пределами дворца Лампарелли, он постоял с минуту перед дверью, неуверенно и как‑ то тупо разглядывая золотой, который, лежа плашмя на ладони его руки, ловил и отражал лучи заходящего солнца. Был редкий конец осеннего дня, ясный и величавый; воздух, сухой и прозрачный, был напитан, казалось, какою‑ то жидкою энергиею. Большие цветистые облака проплывали по небу; они оставались там ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы принять гармонические или героические очертания, и потом пышно удалялись в своем воздушном великолепии. В чистой и здоровой ясности воздуха предметы казались как бы долговечными, расположенными на их верных расстояниях, с их точными размерами. Дул умеренный ветерок.

Г‑ н де Галандо отправился в путь; он шел без цели, глядя прямо перед собою и сжав кулаки. На углу какой‑ нибудь улицы он немного медлил, отирая лоб. Ветерок слегка приподнимал длинные полы его платья, и он шел дальше, говоря сам с собою и размахивая руками.

Рим был великолепен в этот час, сияющий и золотистый. Г‑ н де Галандо ходил долго, пока не закатилось солнце. Посреди маленькой площади бил фонтан. Г‑ н де Галандо остановился; тихо прозвучал колокол. Он пошел дальше, словно зная теперь, куда идти. Мало‑ помалу за домами начались сады и виноградники. Он узнал одну небольшую улочку, побежал по ней, достиг двери, толкнул ее и очутился посреди мощеного двора. Он стоял перед своею виллою. Двойная лестница вела на террасу с балюстрадою. Он обошел вокруг дома и направился к низенькой двери, открывавшей доступ в кухню старой Барбары. Дверь была заперта.

Случайно Барбара отлучилась на три дня. Так как г‑ н де Галандо целые месяцы не появлялся, то старая служанка, жившая там на доходы со своего птичника и на жалованье, которое выплачивал ей г‑ н Дальфи, подумала, что она без особого вреда может отлучиться со своего поста. Поэтому она захватила с собою ключи, поручила свою птицу брату соседнего монастыря и, перебрав раз двадцать четки, решилась на эту отлучку. Портной Коццоли выдавал замуж дочь свою Мариуччу. В первый раз за свою жизнь покидал он иголку, наперсток и ножницы и запирал свою лавочку более чем на один час. Конечно, одинокие манекены должны были беседовать об этом событии с покинутою сорокою. Танцевали в трактире, где Мариучча, после свадьбы своей с трактирщиком, должна была сидеть за кассою; и тетка Барбара была приглашена на свадьбу.

Горестная неожиданность смутила г‑ на де Галандо. Он, казалось, ничего не понимал, потом одумался, еще раз обошел вокруг дома, поднялся по лестнице на террасу и постучал в парадную дверь. Она не совсем сходилась, но была тщательно заперта и крепко держалась на петлях. Он впал в уныние и присел на последней ступеньке.

Сумерки начинали сгущаться. Г‑ н де Галандо вполголоса бормотал непонятные слова. Он повторял их несколько раз, сначала самому себе, потом словно обращаясь к кому‑ то другому: «Это – мой дом… Впустите меня. Я хочу войти. Вы отлично знаете, что я не Джакопо. Я – Галандо, господин де Галандо, граф де Галандо! »

При звуке своего имени, произнесенного вслух, он вдруг встал. Лицо его был багрово от гнева. Он весь дрожал, колени его стучали друг о друга. Он отошел на несколько шагов, потом, охваченный внезапным исступлением, вернулся к двери и ударил в нее кулаком и ногою. Никто не признал бы в этом неожиданном безумце степенного и кроткого г‑ на де Галандо. Можно было подумать, что, будучи прилипчивым, безумие кардинала разгорячило ему голову и заставило его потерять самообладание. Удары глухо раздавались среди тишины. Дверь не уступала. Тогда он усилил их. Он отходил и с разбегу обрушивался на препятствие. Полы его платья развевались за его спиною. Он все более и более ожесточался. Вдруг он испустил крик. Длинный гвоздь, конец которого торчал из источенного червями дерева, поранил его. От боли он раскрыл руку; золотая монета, зажатая в ней, покатилась, описала круг и упала на землю с еле приметным сухим стуком.

Г‑ н де Галандо следил за нею взглядом. Ему представилось, что он, как некогда, держит в руках глиняную амфору, из которой он высыпал дукаты. Как и сегодня, тогда один дукат покатился кружком. То было на другой день после того, как он увидел Олимпию, лежавшую на террасе и лакомившуюся виноградом. Разве он не видит ее там и сейчас перед собою, как некогда, вытянувшуюся на каменных перилах балкона? Это она! Желтая туфля держится на одном большом пальце и хлопает о ее голую пятку. У нее открыты плечо и грудь. Разумеется, это она! Изумрудное ожерелье горит на ее шее. Он дотрагивается до нее. Руками ощупывает ее гибкое тело. Ее тело тает под его пальцами. Он нагибается над нею. Вдруг он останавливается, сам не зная почему, и вот он уже поднимает упавшие одежды, складывает их и бережно несет их на руке. Он укладывает ожерелье в футляр, поднимает полуобъеденную кисть винограда и тихонько удаляется на цыпочках, неся на пальцах крошечные туфельки желтого шелка… как лакей… как лакей…

Ночь настала, светлая и прозрачная. Г‑ н де Галандо спустился по ступенькам лестницы. Сойдя вниз, он принялся тихонько плакать. В одном углу двора, в тени, стояла старая почтовая карета. Он приблизился к ней медленными шагами. Он бормотал сквозь зубы невнятные слова, среди которых повторялось слово «уехать». Своею здоровою рукою, так как другая заставляла его страдать от раны, нанесенной гвоздем, он отворил дверцу кареты и заглянул внутрь.

Приторный и вместе острый запах вырывался оттуда. Слабый шум слышался внутри. Она была полна уснувшими существами. Куры и голуби старой Барбары дремали там, взобравшись на жерди или сидя на яйцах. Мало‑ помалу они начали просыпаться. Тревожное кудахтанье отвечало трепету расправляемых крыльев, потом там началось молчаливое переселение. Волнение усиливалось. Голубь пролетел над головою г‑ на де Галандо, меж тем как перепуганная толстая наседка проскользнула у него между ног.

Весь птичник был теперь на ногах и обращался в бегство. Заглушённый шум наполнял карету, и г‑ н де Галандо, взобравшийся на подножку, испуганный, задеваемый по лицу пугливыми и беглыми крыльями, среди вихря поднятых зерен и взметнувшегося пуха, опустился на дырявую подушку среди перебитых яиц наседок и, обливаясь слезами, стуча ногами, в лихорадочном поту, скорчился на ней, обретя как бы прибежище, словно старая карета, привезшая его некогда, могла галопом своих воображаемых коней по дорогам Франции вернуть его в его прошлое…

 

XII

 

Весь день синьор Анджиолино ходил по римским улицам, разыскивая г‑ на де Галандо, который не появлялся. Куда мог он отправиться? Олимпия и Анджиолино были весьма встревожены, тем более что они с каждым днем извлекали все более обильные средства из французского дворянина, богатые доходы которого переходили целиком в руки обоих плутов и в руки г‑ на Дальфи, так как банкир принимал деятельное участие в добыче. Поэтому он желал, чтобы г‑ н де Галандо жил, какими бы то ни было способами, как можно дольше. Он объяснил это Анджиолино и указал ему предел, до которого он и Олимпия могли обдирать своего пансионера. Он хотел, чтобы г‑ н де Галандо был использован, но не разорен, так как боялся неприятностей, которые могут последовать за скандалом подобного рода. Поэтому, когда он замечал у своего клиента плохой вид и дурной цвет лица, он рекомендовал обоим плутам остерегаться для него коварства римского климата. Г‑ н Дальфи занимался г‑ ном де Галандо тем более, чем сильнее он был в нем заинтересован.

Итак, прежде всего Анджиолино бросился к банкиру, чтобы поведать ему свои тревоги. Г‑ н Дальфи ничего не знал. Во дворце Лампарелли Анджиолино узнал, что г‑ н де Галандо честно доставил обезьян. Ящик стоял еще там. Но после этого следы его исчезали. Очень далеко уйти он не мог без денег.

Олимпия и Анджиолино взаимно упрекали друг друга в бегстве этого добряка. Они, разумеется, чувствовали, что, быть может, они несколько злоупотребляли своею манерою обращаться с ним. Но вместо того, чтобы признаться в этом, они предпочитали по этому поводу ссориться, внутренно обещая себе выместить на нем одном все беспокойство, которое он им причинил. А между тем он не шел. Неужели он был вовлечен в какую‑ нибудь западню? Его внешность отнюдь не была создана, чтобы соблазнять горов, и Анджиолино, вечно потешаясь, несмотря на свои беспокойства, изображал походку и комичные черты старого дворянина, меж тем как Олимпия заочно бранила беглеца. В общем, они смеялись желчно, хотя отсутствующий уже оставил в их руках богатую жатву; но хуже всего было то, что их обманутые ожидания, в конце концов, обращали их друг против друга.

Утром на другой день после исчезновения г‑ на де Галандо дела обстояли очень дурно в спальне, где Олимпия и Анджиолино лежали еще в постелях. Едва проснувшись, Олимпия принялась охать, пока Анджиолино, раздраженный, не ответил ей звонкою пощечиною, свалившею синьору на подушку, с которой она вскочила одним прыжком, и стояла перед своим любовником, извергая гневные ругательства, с сердитым лицом, готовая на него наброситься.

В этом положении их застал шум, раздавшийся на дворе. Говор людских голосов заставил их подойти босиком к окну. Оно выходило в задней стене дома на маленькую площадь, обычно пустынную, но сейчас полную народа. Кучки стоявших на ней женщин смеялись и жестикулировали, и толпа мальчишек шумела там, потрясая лохмотьями на своих тщедушных и гибких телах. То были маленькие нищие, которых такое множество в Риме и которые надоедают прохожим и играют в кости на плитах улиц – раболепные и в то же время наглые. Анджиолино не догадывался, какая причина могла собрать их там, чтобы бросать в стену камни, песок и сосновые шишки. Внезапно новая толпа явилась усилить их, среди которой, несомый на плечах своими товарищами, мальчик с черными и курчавыми, как у барана, волосами, поднимал на палке мужской парик.

Олимпия и Анджиолино испустили двойной крик. Это был парик г‑ на де Галандо.

Г‑ н де Галандо поднимался по лестнице, и они слышали его шаги. Когда даерь открылась, он бросился вперед и остановился неподвижно посреди комнаты.

Его разорванное платье едва держалось у него на спине. Полы были оторваны. Один из его чулок, так как подвязка лопнула, свалился вдоль ноги, худой и покрытой длинными седыми волосами. Его рубашка высовывалась из‑ за расстегнутого жилета. Он был покрыт пылью. Длинная паутина свешивалась с его локтя, а на задней части его штанов виднелись, двумя огромными пятнами, засохшие яичные желтки с приставшими к ним пухом и перьями. Это необычайное одеяние создавало самую изумительную из фигур карнавала, которую где‑ либо можно было увидеть, и объясняло преследования шалопаев и их ожесточение против этого своеобразного чучела. Но до апогея возносила необычайность этого облика и заставила покатиться от хохота Анджиолино и Олимпию голова г‑ на де Галандо, совершенно лысая, только с несколькими редкими седыми волосами, и без своего обычного парика, за который шалуны спорили на площади, влепляя одни другим здоровые тумаки, чтобы завоевать этот необычайный трофей, в отсутствии которого несчастный г‑ н де Галандо убеждался, украдкой ощупывая свою обнаженную голову.

Она так и осталась. Джакопо напрасно искал другого парика на дне дорожных сундуков г‑ на де Галандо. Они были пусты и не содержали никакого переменного платья. Двенадцать париков и двенадцать одинаковых платьев, привезенных им некогда из Парижа, были теперь изношены. Поэтому на другой день, когда он проснулся, он очутился лицом к лицу со странною неожиданностью.

Едва проснувшись, он отправился в рубашке на поиски своего обычного костюма, но от него остались только башмаки с пряжками. Остальные принадлежности были так испачканы куриным пометом и раздавленными яйцами, что их должны были выбросить на помойку, и для их замены пришлось прибегнуть к гардеробу Джакопо, так как Анджиолино не захотел дать ничего из своих вещей, и г‑ н де Галандо, не находя ничего другого в своем распоряжении, был вынужден довольствоваться слишком короткими панталонами, грубыми и в заплатах, и какою‑ то зеленоватою курткою.

В этом костюме, не осмеливаясь предстать перед Олимпиею, он сам по своей воле спустился в людскую, где он должен был выслушивать глупые шутки горничной Джулии, кухарки Романьолы и Джакопо, который, подбодренный комическим видом старого дворянина, сразу потерял то небольшое уважение, которое еще накануне внушал такому плуту, как он, трость с золотым набалдашником, платье с полами и пышный парик в старинном вкусе г‑ на де Галандо.

Он не отвечал на шутки; вообще он ни с кем не разговаривал, сконфуженный, смущенный, робкий и еще не оправившийся после своего приключения; он бродил внизу в вестибюле и скрывался при малейшем шуме. Однако он осмелился выйти в сад. Маленькая собачка Нина играла там. Она расхаживала взад и вперед по аллеям и как раз обнюхивала мордочкою буксовый куст, когда она услыхала чьи‑ то шаги. Она подняла голову и посмотрела.

Г‑ н де Галандо направлялся к ней, не видя ее; но, когда собачка заметила его, она принялась лаять на этого пришельца, которого она не узнавала. Ее гнев перешел в настоящую ярость. Маленькое животное бешено лаяло и кружилось около г‑ на де Галандо, которому большого труда стоило защитить свои икры, так что, во избежание зубов собачки, он взобрался на балюстраду террасы. Но Нина не сложила оружия. Довольная своею победою, она легла калачиком, свернулась клубочком, и каждый раз, как ее пленник делал попытку слезть, он встречал у своего врага бдительный взгляд и зубы наготове.

Г‑ н де Галандо жил в доме, словно он был тенью прозрачною и недействительною. Он более не существовал. Никто с ним не считался. В первый раз, когда он встретился с Анджиолино в коридоре, он счел себя пропавшим. Анджиолино прошел, словно не видя его; но при каждой новой встрече г‑ н де Галандо ощущал новый страх. Тогда он делал вид, что поглощен каким‑ либо занятием, скреб стену или завязывал узелок на своем носовом платке. Прошло несколько дней.

Мало‑ помалу г‑ н де Галандо, казалось, успокоился. Он дошел даже до того, что пытался обратить внимание на свое присутствие. Он кашлял и сопел, но ему не удавалось привлечь внимание рассеянного Анджиолино. Нередко подходил он к нижним ступеням лестницы, которая вела в спальню Олимпии. Он долго прислушивался. Малейший шум обращал его в бегство. Один раз он даже отважился подняться на несколько ступеней. Отдаленное тявканье Нины заставило его быстро спуститься обратно.

Что касается синьоры, то она пребывала невидимою. Он с грустью смотрел на Джулию или на Джакопо, проходивших к ней с тарелкою или подносом. Однажды он заметил на столе зажженную жаровню. На ней сушили белье, которым Олимпия вытиралась по выходе из ванны. Г‑ н де Галандо вдруг не выдержал, и раньше, чем служанка пришла за прибором, он схватил его и скрылся с ним бегом.

Так достиг он двери в ванную комнату. С минуту он помедлил, потом, толкнув дверь коленом, как делал это некогда, он вошел.

Олимпия купалась, над водою была видна только ее голова; затылком она опиралась о край ванны и плавала, вытянувшись во всю длину. Возле нее стоял Анджиолино с мокрыми руками; он, по всей вероятности, только что искал под прозрачностью воды влажные прелести своей любовницы.

Г‑ н де Галандо поставил грелку на столик и ждал.

Завидя его, Олимпия сразу выпрямилась и села. Ее торс, со стекавшими с него каплями, показался над водою. Слышно было легкое волнение воды и шум капель, сбегавших с ее поднятых рук, которыми она поправляла себе прическу. Блестящие капельки струились но се гладкому телу и скоплялись под мышками, откуда падали поодиночке, словно стекая с естественной водоросли, темной и вьющейся. Потом она скрестила руки на груди и устремила взор на г‑ на де Галандо, стоявшего прижавшись к стене всем своим телом и обеими руками с расставленными пальцами.

– Как, это ты? Но откуда же ты явился? Я думала, что ты уехал, и уехал, не простясь. А ты снова здесь?.. Да, в один прекрасный день человек исчезает, не предупредив даже. Улетела редкая птица, пропала, исчезла, переселилась! Его ищут, – напрасно! Знаешь, я сначала подумала, что Лампарелли приказал запереть тебя по ошибке со своими обезьянами. Оказывается, что нет! Ты, значит, пропадал у женщин? Отвечай же! Разве ты нашел лучше?

Она встала и поддерживала рукою свои мягкие груди. Анджиолино спокойно вытирал руки и насмешливо поглядывал на г‑ на де Галандо. Олимпия продолжала:

– Ну что же! Я привыкла к тебе. Послушай, тебе не было хорошо у нас? В чем ты нас упрекаешь?

По мере того как она говорила, она разгорячалась. Она верила в эту минуту довольно чистосердечно тому, что г‑ н де Галандо в самом деле оскорбил ее. В то же время к ее гневу примешивалось намерение раз навсегда отнять у старого дворянина желание снова обратиться в бегство. Она знала теперь, что она необходима для его привычек, и пользовалась властью, которую давала ей над ним его нужда в ней. Г‑ н де Галандо слушал все это молча. Он смущенно проводил рукою по своему голому черепу, поддергивая штаны, поясок которых, слишком широкий для его худобы, совсем не держался на боках.

– Разве с нами ты не был счастлив? – продолжала Олимпия. – Чего тебе недоставало? Тебя кормят, ты хорошо помещен, о тебе заботятся, тебя балуют. Все за тобою ухаживают, и Анджиолино, и я! … Он тебе доверяет! Разве он не послал тебя отнести обезьян Лампарелли, Лампарелли, кардиналу, который чуть не сделался папою? … Ты в доме как отец. Ты знаешь все, что здесь делается. Разве от тебя что‑ нибудь скрывают? Ты сидишь за столом на лучшем месте. Анджиолино не упускает случая предложить тост за твое здоровье. Ты хозяин всего, ты делаешь что хочешь. Я тебя очень любила. Ты купал собачку Нину. Ты мог подниматься наверх и спускаться вниз, мог ходить взад и вперед, мог подметать, чистить. Ты был счастлив, и вот как ты нас отблагодарил! Живо! Проси у меня прощения, и на коленах!

Анджиолино положил руку на плечо г‑ на де Галандо, который склонился, бормоча непонятные слова. Олимпия перешагнула через край ванны. Ее мокрые пятки с каждым шагом оставляли блестевший след. Она шла к г‑ ну де Галандо, который, опустив голову и сложив руки, смотрел, как она подходила.

– Живо! Проси прощения! Скажи: «Прости, Олимпия, я больше не буду! »

Она трясла его своими сильными руками.

Она сидела теперь верхом у него на спине и давила на него своею тяжестью. Между колен она сжимала впалые бока простака, а он, охая, отбивался. Олимпия начинала входить во вкус игры. Ее гнев перешел в веселье.

– Смелей, вперед! Сбрось меня из седла. Брыкайся же! Браво, Галандо!

Большое зеркало отражало эту конную группу.

Внезапно верховая лошадь осела. Г‑ н де Галандо упал плашмя на живот, меж тем как Олимпия вскочила быстрым движением бедер и, обнаженная, стоя и уперев руки в бока, разразилась громким взрывом хохота, причем голова ее запрокинулась назад и мягко дрожали груди, кончики которых, освеженные водою, принимали, высыхая, свой прежний коричневато‑ розовый цвет.

 

XIII

 

Анджиолино пришлось водить его рукою, чтобы он подписал свою фамилию на записке, предназначавшейся для г‑ на Дальфи. Анджиолино спустился для этого на кухню, куда добровольно укрылся г‑ н де Галандо и откуда он теперь уже не выходил; он жил между людскою и вестибюлем, сделавшись примерным слугою. Он по своему почину занялся работою, которую ему охотно доверили. Ни Джулия, ни Джакопо, ни тем менее Романьола не щадили его. Впрочем, никакая работа, казалось, не отталкивала его, и мало‑ помалу он опустился до работ самых черных и самых низких. Он выказывал себя на работе деятельным и молчаливым, ходя взад и вперед без шума.

Можно было видеть его с рукавами, засученными над его тощими руками, наводившим блеск на кастрюли и отчищавшим внутренность котлов. Порою он до того забывался, чистя без конца один и тот же предмет размеренным движением, что мог бы, без сомнения, продолжать эту чистку до вечера, если бы Джакопо или Романьола не клали ей конца. Добрая женщина в общем, она заставляла его выполнять тысячу услуг, не обращаясь с ним сурово. Джакопо также поступал с ним мягко.

Эти люди, с тех пор как он потерял в их глазах, если можно так выразиться, качество хозяина, смотрели на него как на своего брата и обращались с ним хорошо. Романьола, в частности, даже уважала его за его уменье щипать птицу. Он выполнял это весьма хорошо. Сидя на табурете, он держал цыпленка между ног и тщательно очищал его от малейших пушинок; потом, когда голая птица принимала жалкий и дрожащий от холода вид, он с любопытством разглядывал мелкие пузырики на ее обнаженной коже.

Работа г‑ на де Галандо не ограничивалась этим. Он чистил еще овощи. Глаза его плакали от остроты лука и чеснока, и не проходило дня, чтобы он не погружал в теплую воду тарелок и блюд. Г‑ н де Галандо мыл посуду, вытирал пыль, подметал пол, и Джакопо выучил его выбивать платья, чистить башмаки и выносить горшки.

Благодаря этому г‑ н де Галандо жил довольно спокойно. Он покинул свою бывшую комнату и жил теперь в первом этаже, недалеко от Джакопо; он ел в людской, и когда за столом ему случалось услыхать дурные речи по адресу синьоры, то он краснел и опускал нос. Разнообразные любовные связи Олимпии служили предметом довольно грубых шуток. Госпожа в этом году принимала много народу. В Риме был наплыв иностранцев, прибыли от которых Анджиолино не хотел лишиться. Таким образом, г‑ н де Галандо услышал разговоры про г‑ на Тобисона де Тоттенвуда. Он даже видел его проходящим по вестибюлю и поднимающимся по лестнице.

Высокий рост г‑ на Тобисона, его белый, в крупных локонах, парик, его сангвиническое лицо, его телосложение, его широкие ступни, обутые в огромные башмаки, и его просторное малиновое платье произвели на него сильное впечатление. Англичанин остановился у синьоры. Он был щедр и чудаковат; о нем много говорили в людской. Джакопо, видевший его в постели, рассказывал, что он занимал там ужасающее место и заполнял ее всю грудою мускулистого белого мяса и что при каждом движении дерево скрипело под тяжестью исполина. Г‑ н де Галандо мог сам посудить об этом, так как однажды утром, когда у Джакопо был приступ лихорадки, он должен был заменить его и отправиться за одеждою и за башмаками милорда, чтобы привести их в порядок. Он вошел на цыпочках и вышел тем же способом, не увидев ничего, словно ему предстояло проникнуть в комнату людоеда.

Г‑ н де Галандо помогал Романьоле надеть на вертел жирную пулярку, предназначавшуюся к ужину, когда Анджиолино внезапно появился в людской. Он вежливо подошел к старому дворянину и со множеством необычных учтивостей попросил его быть добрым и последовать за ним на галерею, где их обоих ждали. Смущение г‑ на де Галандо было тем сильнее, что Анджиолино пропустил его вперед и уступил ему первенство.

Они застали там г‑ на Тобисона де Тоттенвуда, вставшего при их появлении с кресла, в котором он сидел, и поклонившегося с важностью. Г‑ н де Галандо, чтобы не отстать, ответил на поклон англичанина французскими реверансами, церемонность которых составляла странный контраст с зеленоватою курткою, в которую он был одет, и небольшою шапкою, которую он смущенно вертел в руках; но его изумление удвоилось, когда, кроме Олимпии, он увидел там стоявшим во весь свой карликовый рост и с аршином в руке самого маленького портного, Коццоли. Озадаченный г‑ н де Галандо смотрел в пол и теребил кончик своего засаленного фартука.

– Вы снимете мерку с господина графа де Галандо, – сказал, помолчав, г‑ н Тобисон, снова усаживаясь в свое кресло, – и я хочу, чтобы платье вышло очень богатым. Пустите в дело хороший бархат фисташкового цвета и отделайте его получше позументом. Не жалейте ничего и сделайте как можно скорее.

Г‑ н де Галандо, смущенный, не возражал. Коццоли вертелся вокруг него и снимал с него мерку во всех направлениях. Г‑ н де Галандо расставлял ноги, сгибал руку, покорно подчинялся всему.

– Ваша светлость будет довольна, – озабоченно стрекотал Коццоли. – Позвольте… Вот теперь хорошо… Ах, ваша светлость, вы изволили похудеть, хотя вид у вас здоровый. Как, однако же, время бежит. Вы совсем забыли нашу лавочку. У нашей Мариуччи родилась девочка; у нашей Терезы – двойни: обилие детей и недостаток отцов, так как Тереза настолько рассеянна, что забыла обвенчаться в церкви. Извольте повернуться, ваша светлость. Еще минутку.

Аршин мелькал в руках маленького портного, то становившегося на корточки, то поднимавшегося на цыпочки.

– Ах, этого‑ то платья мне и не хватало. Я постоянно спрашивал себя: «Коццоли, ты одевал много народу, неужели ты никогда не будешь одевать господина графа де Галандо? » Ха‑ ха‑ ха! Вы увидите, милорд; кроить буду из цельного бархата. Если бы моя бедная тетка Барбара могла видеть вас теперь! Но она скончалась, несчастная женщина, три дня спустя после свадьбы Мариуччи, от горя, найдя свой птичник разграбленным, яйца перебитыми, наседок разогнанными, а голубей улетевшими на собор Святого Петра… А знаете, сорока помнит еще фамилию вашей светлости, хотя бедная птица теперь ослепла на один глаз…

И г‑ н Коццоли, сложив свой багаж, раскланялся со всем обществом и скрылся, сделав пируэт.

Г‑ н Тобисон де Тоттенвуд снова поднялся с своего кресла.

– Теперь, Анджиолино, ты отведешь графу хорошее помещение. Через три дня, одетый как следует, он снова займет за столом то место, которое он никогда не должен был покидать и которое принадлежит его достоинству дворянина, и впредь ты будешь обращаться с ним, как приличествует обращаться с человеком его происхождения и его возраста; и, если бы на месте французского вельможи, которого ты так третировал, оказался лондонский гражданин, я бы свернул тебе челюсть, выбил зубы и переломал бы бока.

И, стоя в своей широкой красной одежде, г‑ н Тобисон многозначительно сжал свой могучий кулак, покрытый рыжеватыми волосами и испещренный голубоватыми жилками.

Анджиолино закусил губы. Он раскаивался теперь в своей болтовне и в том, что он поведал англичанину историю и положение г‑ на де Галандо. Вопреки своей обычной осторожности, он на этот раз уступил влечению рассказать интересную сказку и развлечь милорда, а также одновременно внушить ему высокое представление о своей ловкости и уме. Он не хотел также упустить случая выставить силу чар Олимпий, так как, очевидно, из любви к ней французский вельможа более пяти лет переносил всевозможные тягости, причем ни одна из них не ослабляла необычайного упорства, с которым он охотнее мирился с ними, чем отказался бы от привычки, тем более удивительной, что причины ее продолжали оставаться непонятными и тайными для всех, кто не знал всех обстоятельств жизни г‑ на де Галандо и того, как прошлое в ней тонким и неожиданным узлом связывалось с необъяснимым настоящим. Кто бы подумал, что несчастный, в лице двух любовниц, служил призраку любви единой и дважды тщетной. Анджиолино видел в этом только яркую черту какой‑ то странности и превосходный пример сумасбродства. Поэтому приложил он к своему рассказу все старание, уснастил его гаерством и клоунадою, годными на то, чтобы расширить селезенку милорда.

Итак, окончив рассказ, он ждал, что г‑ н Тобисон разразится одним из тех взрывов смеха, от которых к его лицу моментально приливали волною все краски грядущей апоплексии и потрясали все его исполинское тело какою‑ то бурею веселья. Обычно, похохотав, г‑ н Тобисон становился особенно щедрым, будучи от природы ипохондриком, и тогда минута благоприятствовала тому, чтобы Олимпия получила от него один из тех великолепных драгоценных камней, богатый подбор которых он носил постоянно в своих карманах.

Но на этот раз результат получился совсем иной. Англичанин пребывал холоден. Правда, что краска залила его лицо; но вместо того, чтобы разрешиться смехом, она закончилась ужасающим ударом кулака, который разрушил, вместе со всею посудою, стол, за которым он сидел. В ту же минуту Анджиолино почувствовал, что его схватили за шиворот и подняли над землею руки милорда, который извергал во весь голос свои самые крепкие проклятия. Когда тревога улеглась, Анджиолино, изумленный, услышал, как г‑ н Тобисон де Тоттенвуд потребовал, чтобы впредь г‑ н де Галандо занимал в его присутствии место, отвечающее его положению, и чтобы был положен конец тому бесчестному обращению, которому его подвергали.

Итак, три дня спустя после этой выходки, закончившейся приглашением Коццоли, г‑ н де Галандо, одетый в великолепное платье фисташкового цвета, по всем швам украшенное галунами, появился за столом. Г‑ н Тобисон, в восторге от своего дела, пил и ел преизобильно и требовал, чтобы его новый друг не отставал от него, так что бедный г‑ н де Галандо, здоровье которого расшатывалось все более и более, пошел спать в весьма плохом состоянии.

Для него возникло неожиданное неудобство. Г‑ н Тобисон проникся к нему дружбою и не мог уже обходиться без его присутствия, но г‑ н де Галандо приближался к своему благодетелю не иначе как с большим волнением и с явным ужасом. Высокий рост англичанина, его телосложение, его огромные кулаки, его низкий голос пугали его. Малейшее из его движений приводило его в ужас. За столом у г‑ на Тобисона была свирепая манера подносить вилку ко рту и потрясать ножом, заставлявшая бледнеть его робкого соседа. Сверх того, у г‑ на Тобисона была ужасающая резкость движений, которую его сила делала еще более страшною. Его рукопожатия напоминали тиски, его дружеские похлопывания валили человека с ног. Поэтому г‑ н де Галандо жил в постоянном беспокойстве, и он сто раз предпочел бы чистить овощи с Джакопо или мыть посуду вместе с Романьолою, нежели глотать огромные куски кровавого мяса, которые добрейший г‑ н Тобисон накладывал ему на тарелку, повелительно требуя, чтобы он нагружал ими свой желудок, под тем предлогом, что он находил его хилым, слабым и дряхлым.

Тем временем пребывание г‑ на Тобисона в Риме подходило к концу, и он вскоре должен был уехать в Неаполь. Было условлено, что Олимпия и Анджиолино будут сопровождать его до Фраскати. Уже давно оба соучастника мечтали приобрести там виллу, чтобы проводить там в прохладе жаркое время года. Они были богаты. Англичанин выказал себя очень щедрым, и г‑ н де Галандо продолжал приносить большой доход. Сверх того, им говорили об имении, которое там продавалось и по сведениям, сообщенным о нем старым Тито Барелли, вполне отвечало их требованиям. Они намеревались тщательно осмотреть его.

Г‑ н де Галандо не должен был участвовать в поездке. Он продолжал худеть и сильно кашлял. Слабость его все росла. Говядина, которою его пичкал г‑ н Тобисон, не подкрепляла его. Он видимо таял. Но утром в день отъезда, когда экипажи были поданы и милорд сидей в своей карете с Олимпиею, а Анджиолино – в наемной, перед тем как тронуться, все увидели бежавшего г‑ на де Галандо, который, бросившись к мордам лошадей, с плачем и криками, вообразил, что его хотят покинуть и что г‑ н Тобисон увозит с собою Олимпию на край света. Напрасно объясняли г‑ ну де Галандо, что все вернутся в тот же день к вечеру, он ничего не хотел слышать и цеплялся за дверцу, как старый упрямый ребенок, так что г‑ н Тобисон приказал Анджиолино взять с собою французского друга, что Анджиолино исполнил с проклятиями, отнюдь не стремясь к чести ехать в компании этого дряхлого манекена в зеленом платье, от которого пахло людскою и объедками, так как г‑ н де Галандо, невзирая на свое восстановленное достоинство, все же время от времени добровольно ходил помогать в работе Джакопо и Романьоле, около которых он отдыхал от волнений, причиняемых ему бурною дружбою г‑ на Тобисона де Тоттенвуда.

И, катясь по направлению к Фраскати, в свежем утреннем воздухе, Анджиолино находил, что милорду давно пора исчезнуть и что г‑ ну де Галандо давно пора возвратиться на кухню и переодеться в свою куртку, и он уже видел, как зелено‑ попугайное платье, верх искусства Коццоли, покидает тощие плечи графа, чтобы, вздетое на палку, послужить птичьим пугалом.

 

XIV

 

Когда кареты остановились перед гостиницею во Фраскати, то г‑ н Тобисон и Олимпия вышли из своего экипажа в состояния беспорядка, не оставлявшем сомнения относительно способа, которым они коротали долгое время пути. Олимпия кое‑ как оправила свой туалет. Англичанин привел в порядок свой парик в крупных локонах, потянулся в своем огромном красном платье и прищелкнул языком. Анджиолино высказал тотчас желание совершить прогулку к виллам. Во Фраскати есть великолепные виллы, особенно Бельведер и Мондрагона, которые славятся красотою своих тенистых деревьев, приятностью своих садов и обилием своих вод. Анджиолино уверял, что он страстно любит водяные забавы и приспособления. Это у него с детства, когда он, бродяжничая, часто посещал фонтаны Рима. Он пил их воду, любовался их скатертями и снопами, плескался в их бассейнах.

Все они были близки ему по тем или другим воспоминаниям. Ему очень хотелось увидеть фонтаны Фраскати: они были свидетелями его восходившей карьеры. Он посещал их некогда с тем г‑ ном де Терруазом, французским дворянином, который отличил его достоинства, поднял его из низов и оказал честь его красивой внешности. Этот богатый и щедрый вельможа, когда каприз его прошел, оставил молодого человека с туго набитыми карманами и ценными перстнями на всех пальцах, так что он мог в приличном виде предстать перед кардиналом Лампарелли.

Мирное предложение Анджиолино далеко не удовлетворяло г‑ на Тобисона, не проявившего никакого расположения осматривать достопримечательности, к которым он был совершенно равнодушен, так как у него была довольно своеобразная манера путешествовать. За исключением вина и женщин, которых он мог получить, он довольно мало занимался странами, по которым проезжал. Поэтому охотнее проводил он время в гостиницах. Там он принимал местных ювелиров, так как был большим любителем камней и драгоценностей, и странно было смотреть, как он трогал самые хрупкие и самые нежные из них своими сильными и грубыми, как у мясника или убийцы, руками. Повсюду он покупал самые лучшие вещи, отсылал их в Лондон жене, с которою он никогда не виделся и которая жила там одна, маленькая и безобразная, изукрашенная, как рака, пока ее исполинский муж разъезжал по свету, бегая за женщинами и опорожняя бутылки.

Итак, по желанию г‑ на Тобисона сели за стол, и началось бражничанье. Было опорожнено много бутылок, что задержало общество далеко за полдень. Наконец, осушив последний стакан, г‑ н Тобисон объявил, что он сейчас уезжает, и приказал закладывать дорожную карету. Анджиолино и Олимпия вышли, чтобы ускорить выполнение его приказания, и он остался за столом один, лицом к лицу с г‑ ном де Галандо.

Г‑ н де Галандо сидел молча, опустив глаза в свою тарелку, как вдруг удар кулака г‑ на Тобисона по столу заставил его вздрогнуть. Этот удар кулаком возвещал, что г‑ н Тобисон хочет говорить; им он обычно начинал свои речи и соразмерял его со своим настроением;. поэтому иногда удар заставлял подпрыгивать тарелки, иногда только побуждал приятно звенеть хрусталь.

Г‑ н де Галандо, подняв голову, уже приготовился слушать. Г‑ н Тобисон заговорил. Со двора доносились возня конюхов, запрягавших лошадей, храпенье, стук копыт и звон колокольчиков.

– Если бы вы родились, сударь, в одном из зеленых графств нашей веселой Англии, то знаете ли, сударь, что бы я сделал? Я самым осторожным манером взял бы вас за шиворот и опустил бы вас на сиденье в моем экипаже. Я сел бы рядом с вами и приказал бы кучеру ударить по лошадям, и в галоп, ямщики!

Г‑ н Тобисон де Тоттенвуд глубоко вздохнул. Г‑ н де Галандо съежился и ушел головою в плечи; он уже видел себя висящим в воздухе в могучем кулаке чудака.

– К несчастью для вас, сударь, вы не имеете чести быть англичанином, а я, с другой стороны, не имею чести знать вас настолько, чтобы быть в состоянии действовать без вашего согласия и применить к вам лечение, за которое вы, быть может, пожелали бы и были бы вправе упрекнуть меня, ибо каждый свободен жить, как ему вздумается, и каждый должен оставаться хозяином своих причуд. Ваша фантазия, господин француз, это быть смешным. Это свойственно вашей нации, и я этому не удивляюсь. Простите мне, сударь, мой откровенность, но она исходит из того, что я вижу вас превращенным в игрушку плута и плутовки, которые вас грабят, обманывают и издеваются над вами. Это ваш выбор, поэтому я не имею права протестовать. Я думал, однако, что вы меня извините, без сомнения, за то, что я не мог допустить, чтобы в моем присутствии и на моих глазах так обращались с дворянином в вашем положении и в вашем возрасте. Вот и все. Я сделал это не для вас, а для себя, так как мне не было приятно знать, что башмаки, которые я ношу, вычищены человеком знатным, превращенным в слугу. Мы, англичане, уважаем в человеке его личность и его качества, но те негодяи, о которых идет речь, по‑ видимому, не обращают никакого внимания ни на ваше рождение, ни на ваши свойства. Я положил некоторую закрепу на их фамильярное обращение, но будьте уверены, граф, что, как только я повернусь спиною, вы снова свалитесь до людской, и ни мои выговоры, ни зеленое платье, которое вы носите, отнюдь не застрахуют вас от того.

Г‑ н де Галандо внимательно слушал речь англичанина. Г‑ н Тобисон смерил его с головы до ног, потом шумно рассмеялся. Его крупное красное лицо сделалось багровым.

– Чем более я гляжу на вас, сударь, тем более убеждаюсь, что у вас нет ничего, чем можно держать в руках подобных плутов. Хорошего удара ногою в спину Анджиолино и нескольких здоровых оплеух по лицу Олимпии было бы достаточно, чтобы вам с ними расправиться, и вы увидели бы, что они стали бы кротки, как овечки. Но, дорогой мой, женщины и живущие с ними развратники – отнюдь не ваше дело, а эта пара принадлежит к наихудшему сорту. Вы попали в осиное гнездо, откуда вы не выберетесь и где мне больно оставлять вас, честное слово Томаса Тобисона! Если бы еще вы извлекали какую‑ либо выгоду из той мерзости, в которую вы попали, я бы вас понял. Конечно, эта Олимпия пригодна для любви, но вы этим не занимаетесь даже с нею. Она хорошо знает ремесло постели. У нее свежая кожа и гибкое тело, хотя на мой вкус она и не дает того, чего от нее можно было бы ожидать. Но это вас не касается, потому что то употребление, которое вы из нее делаете, не есть то, о чем я говорю, и вы, следовательно, еще лишний раз обмануты ею.

Г‑ н де Галандо взглянул на г‑ на Тобисона молящим взором.

– Я говорю это, сударь, отнюдь не для того, чтобы вас сердить. Каждый любит на свой манер, и ваш способ, сколь он ни странен, не кажется мне от того менее почтенным, хотя, как я уже имел честь сказать вам, я не потерпел бы его ни на минуту со стороны ни одного из моих соотечественников. Итак, предоставляя вам свободу, сударь, превращаться в забаву и игрушку этих висельников, я, однако, не хочу уехать отсюда, не предложив вам следующего.

Г‑ н Тобисон встал. Он выпрямился, огромный и красный, наряду с г‑ ном де Галандо, тощим и зеленым, который встал так же, как и он. Их разделял стол.

– Я уезжаю, сударь, – сказал торжественно Томас Тобисон. – И я увожу вас с собою. Через три дня мы будем в Неаполе, а через месяц – во Франции. Я вас отвезу туда. Бросьте ту глупую жизнь, которую вы тут ведете и где вы представляете, повторяю, жалкую фигуру. Олимпия и Анджиолино при этом лопнут с досады. В этом не будет особенной беды, вы в достаточной мере откормили их вашими доходами. Скажите слово, и вы свободны. Подумайте. Я жду вашего ответа. Время, в течение которого я налью себе стакан вина. Я все сказал.

Г‑ н Тобисон надел шляпу и выбирал бутылку. Он притянул к себе пустой стакан. Медленно нагибал он брюхо фьяски. Красная струйка побежала в хрусталь. Г‑ н Тобисон наливал медленно, искоса поглядывая ласковым и насмешливым взглядом на г‑ на де Галандо.

Г‑ н де Галандо был бледен, как воск. Крупные капли стекали у него со лба. Он дрожал всем телом. Зубы его стучали. Г‑ н Тобисон поставил бутылку на стол; стакан был полон до краев, он его поднял.

– Итак? – спросил г‑ н Томас Тобисон де Тоттенвуд.

Г‑ н де Галандо уронил длинные руки вдоль своего тощего тела и, закрыв глаза, троекратно качнув головою, подал знак отрицания.

– За ваше здоровье, граф де Галандо! – воскликнул громовым голосом г‑ н Тобисон, и, подняв высоко локоть, он опорожнил стакан одним духом. Лицо его побагровело. Потом, сняв шляпу, он подошел к г‑ ну де Галандо и отвесил ему глубокий поклон.

– Мы, англичане, сударь, уважаем людей, которые идут до конца в исполнении своего долга, в своей страсти или в преследовании своей прихоти. Вот почему, сударь, я заявляю, что восхищаюсь вами. Делать то, что хочешь, в этом – все. Так и я, сударь, я поклялся, что не увижу Лондона до тех пор, пока будет жива госпожа Тобисон, которую я ненавижу. Вот уже двадцать лет, что я скучаю по всей Европе, так как на всем свете есть только одно, что может быть мне приятно, сударь, а именно – под мелким дождичком прогуливаться по мосту через Темзу.

И г‑ н Тобисон, повернувшись на своих широких каблуках, внезапно исчез в открытую дверь.

На дворе щелкнул бич; лошади ударили копытами о землю; скрипнули оси колес. Потом наступила тишина, и г‑ н де Галандо услышал голос Олимпии, звавшей его.

Он застал ее с Анджиолино; они, казалось, были веселы, насмешливы и, по‑ видимому, весьма довольны отъездом г‑ на Тобисона; нехорошая улыбка бродила на устах развратника. Олимпия посмеивалась. Дело теперь было в том, чтобы употребить остаток дня на осмотр вилл, – сначала той, которую Олимпия и Анджиолино хотели купить и стоимость которой они рассчитывали, разумеется, стащить с г‑ на де Галандо, а потом и тех, которые содержат достопримечательные постройки, цветники, гроты и водопады. Прогулка вышла веселою. Г‑ н де Галандо, горбясь более обычного, шел позади четы, останавливался вместе с ними и следовал за ними, таща ноги. Они полюбовались таким образом Мондрагоною, но Бельведер понравился им больше. Сады расположены там террасами, покрытыми зеленью и каскадами, и самая большая из них увенчана колоннадою с витыми желобками, по которым вода поднимается спиралью. В гротах они дивились Центавру, трубящему в пастуший рожок, и Фавну, играющему на флейте посредством проводов, доставляющих воздух в эти инструменты.

Так дошли они до очень красивой статуи тритона, стоявшей в мраморной нише. Олимпия осталась в сторонке, а наивный г‑ н де Галандо подошел ближе по приглашению Анджиолино, который прошел за статую, секрет которой ему был известен, и повернул кран так, что г‑ н де Галандо получил прямо в лицо такую сильную струю, что его отбросило навзничь, на плиты, оглушенного падением, после которого он поднялся со стекавшими с него ручьями, с париком, прилипшим на висках, в своем зеленом платье, со всех швов которого текла вода, к радости обоих шутников, восхищенных тем, что они у покорной волны позаимствовали мокрую оплеуху для своей злобы против безвинного любимца г‑ на Томаса Тобисона де Тоттенвуда.

 

XV

 

Теперь надо было добиться от г‑ на де Галандо, чтобы он поплатился за покупку виллы во Фраскати. Г‑ н Дальфи, с которым посоветовались на следующий день, согласился на обычные условия, и Анджиолино вернулся домой вечером с бумагою в кармане, на которой недоставало лишь подписи благодушного простака. Получить ее было пустяк; поэтому негодяй весело поужинал наедине со своею любовницею. Г‑ н де Галандо совсем не выходил из своей комнаты после возвращения из Фраскати, откуда он приехал простуженный и стуча зубами. Вернувшись в дом, он направился в свою бывшую комнату близ кухни и лег в постель, куда Романьола из сострадания к его кашлю носила ему припарки и горячие настойки. Весело закончив вечер, Олимпия и Анджиолино собирались было лечь спать, как вдруг услыхали царапанье в дверь. Показалась испуганная физиономия Джакопо.

– Что случилось? – спросила Олимпия.

– Синьору Галандо очень худо.

– Что ты говоришь, Джакопо?

– Да, синьора, проходя по коридору, я слышал, как он хрипел. Можно было подумать, что он сейчас задохнется. Слышен такой шум, словно тянут воду из колодца. Тогда я поднялся предупредить вас.

– Хорошо, я сейчас туда приду, – сказал Анджиолино с важностью.

Джакопо спустился вниз, оставив дверь незапертою. Олимпия и Анджиолино молчали. Они стояли друг против друга, не глядя один на другого. Свет от лампы рисовал на стене их причудливые тени. Незапертая дверь зияла своим черным квадратом.

– Запри же, – сказала Олимпия.

Анджиолино направился к двери и быстро закрыл ее, отдернув руку, словно боясь какого‑ то невидимого объятия. Они почувствовали себя более спокойными.

У них был перед смертью страх нелепый и низкий, особенно у Анджиолино, никогда не видевшего трупов. Он предполагал у них вид страшный и думал, что, раз жизнь отлетела, скелет появляется немедленно. Он ходил взад и вперед по комнате. Его страх перешел в злобу, он топнул ногою.

– Негодяй! Ах! Негодяй! Умереть здесь, в двух шагах от нас!

Потом он остановился; прошипел комар, сгоревший на свечке.

Олимпия подняла на плече перехват сорочки. Был слышен легкий шелест белья по коже. Анджиолино, в затруднении, потер себе подбородок. Щетина его бритой бороды натерла ему руку.

– В конце концов он отлично умрет и один; кто заставляет нас спускаться вниз?

Мысль о том, чтобы идти одному в потемках, заставляла его дрожать; и он умолял глазами Олимпию, чтобы она, по крайней мере, предложила ему проводить его. Свеча нагорала, он пальцами снял с нее и прибавил:

– Пусть подыхает без нас!

Оба молчали, думая об одном и том же. Если г‑ н де Галандо умрет, не подписав расписки г‑ на Дальфи? На этот раз дело касалось суммы значительной, которая вместе со всем тем, что они уже годами вытягивали у простака, делала их окончательно богатыми. Они видели себя во Фраскати. Вилла, которую они только что осматривали, снова стояла у них перед глазами; она была белая, вся в зелени, с колоннадою; из окон была видна голая равнина, вплоть до синей полоски моря. Олимпия уже прислушивалась к стуку своих туфелек желтого шелка на мраморной лестнице. Она видела себя облокотившеюся возле кадки с миртом, на котором должен сидеть и ворковать голубь. Летом к ним будут приезжать гости. Старый Тито Барелли, со своим старушечьим лицом, будет рассказывать им там сплетни и новости и есть при этом добела взбитый шербет, меж тем как по морщинистым щекам у него комично будут расплываться румяна. У них будут играть в карты. Она будет купаться в холодной воде… Но для этого необходимо, чтобы г‑ н де Галандо подписал расписку г‑ на Дальфи. Они взглянули друг на друга и прочли в своих глазах одни и те же мысли.

– Сходи туда, – сказала Олимпия. – Где бумага?

– Нет, сходи ты, – отвечал Анджиолино, – с тобою он скорее подпишет.

– Да нет же, ведь всегда ты водишь его рукою.

Мысль дотронуться до этой руки умирающего, держать ее в своей руке, чувствовать ее лихорадочный жар или ледяной холод заставила задрожать Анджиолино. Олимпия посмотрела на него. Она подняла сорочку и почесала себе колено, потом сплюнула на пол, пожала плечами и сказала:

– Трус!

Анджиолино, не отвечая, направился к небольшому столику, выдвинул ящик, вынул из него бумагу, сложенную вчетверо, и медленно развернул ее. Олимпия читала из‑ за его плеча. Она нагнулась, приложила палец к цифре, написанной крупными буквами.

– Надо идти туда, – сказали они оба в один голос.

Уже с минуту маленькая собачка Нина, свернувшаяся клубочком в ногах кровати, волновалась. Она открыла глаза, пошевелила одним ухом. Кончила тем, что вскочила на ноги. Ее розовый язычок высовывался из угла ее рта. Ее когти скребли простыню. Она тихонько залаяла и поглядела им вслед.

Они спускались по лестнице. Ступени были словно выше, чем обыкновенно; с каждым шагом им казалось, что они ступают в яму. Олимпия несла свечу, Анджиолино – маленькую роговую чернильницу и гусиное перо. Они держали друг друга за руку. Они достигли таким образом вестибюля, потом прошли по коридору, который вел в кухню, и остановились перед запертою дверью. Анджиолино поглядел в замочную скважину, потом приложился к ней ухом, прислушиваясь. Он не услышал никакого шума.

– Он, должно быть, умер, – сказал он, выпрямляясь, – не подняться ли нам наверх?

Олимпия послушала в свою очередь.

– Слышишь ли ты? – спросила она.

Неровное дыхание долетело теперь из‑ за двери, то еле слышное, то громкое и хриплое. В промежутках оно жужжало, как муха, или скрипело, как блок.

– Уйдем отсюда! – прошептал Анджиолино. Олимпия, не отвечая, отворила дверь.

Комната была просторная и полна мрака, который свеча, поднятая высоко, все же не могла рассеять. Голые стены, выбеленные известью, казались озябшими. Низкий потолок был перерезан толстыми балками. На вбитых гвоздях висели пучки лука, гирлянды чеснока, связки трав. На полу валялись разбитые кувшины, осколки горшков. По углам свалена была поломанная мебель. На старом хромом кресле было разложено фисташковое платье г‑ на де Галандо, жалкое и еще мокрое от душа, полученного во Фраскати, с его растянутыми рукавами, покоробившимися полами, потемневшими галунами, сморщенное и словно солоноватое. На спинке кресла был мрачно распростерт огромный парик, словно голова без лица. Все это вместе имело причудливый, странный и уже зловещий вид.

Постель, на которой лежал г‑ н де Галандо, состояла из соломенного матраса, брошенного на низкие козлы. Умирающий лежал на спине, руки его натягивали простыню, судорожно сжимались на ней. На его землистом и обострившемся лице рот мучительно раскрывался, меж тем как глаза оставались закрытыми. Голый череп светился, словно восковой; несколько длинных прядей седых волос, заложенных за уши, загибались ко впалым щекам. Казалось, он был изваян из желтой глины, сухой и как бы готовой осыпаться под пальцами.

Олимпия, держа свечу в руке, присела на кровати. Г‑ н де Галандо открыл глаза; он дышал с трудом. Олимпия наклонилась над ним.

– Что это мне говорят, мой старый Галандо, что ты болен? Но, по крайней мере, ты не страдаешь? Но нет, ты хотел напугать нас? Это неправда, не так ли?.. Ты не голоден ли? Не хочешь ли поужинать? Накроют на стол. Ну же, вставай, оденься. Ты наденешь твое красивое зеленое платье, которое сшил тебе Коццоли, тот самый Коццоли из улицы Бабуино, который шьет сидя на столе, с сорокою на плече. Ты наденешь также парик, твой большой парик. Хочешь, я тебе помогу? Давай. Ведь ты же не захочешь остаться здесь совсем один?

Г‑ н де Галандо смотрел на Олимпию блуждающим взглядом. Припадок кашля заставил его приподняться. Олимпия хотела взять его за руку. Он резко отдернул ее. Он то сжимал, то разжимал ее попеременно, потом держал ее раскрытою и, казалось, внимательно рассматривал пустую ладонь. Отвращение выразилось на его лице, и он тряс пальцами, словно чтобы заставить упасть с них нечто отвратительное – без сомнения, образ золотой монеты, которую некогда положил ему в руку Лампарелли.

– Перестань! – продолжала Олимпия. – У тебя на руке ничего нет. Рука у тебя вовсе не болит. У тебя рука твердая, как тогда, когда ты подписываешь свое имя под расписками Дальфи. Знаешь, когда ты внизу пишешь: «Галандо». Хочешь попробовать подписать еще раз? Ты увидишь, как ты хорошо подписываешься, и ты перестанешь считать себя больным. Постой, кажется, и у Анджиолино есть бумага. Анджиолино, подай мне чернильницу и гусиное перо.

Она пыталась всунуть ему перо между пальцев, но это ей не удавалось. Мало‑ помалу она начинала терять терпение. Хриплое и короткое дыхание достигло ее лица.

– Подпиши, слышишь! – крикнула она ему вдруг жестко, превратившись из слащавой, которою она старалась казаться до сих пор, в угрожающую. – Подписывай! Здесь холодно. Ты видишь, что я стою босая на полу. Я в сорочке, и я потеряла на лестнице одну из моих туфель, так я торопилась прийти сюда. Подписывай же, подписывай… Ах, негодяй!

Резким движением г‑ н де Галандо откинул одеяло. Нищенский и сухой запах шел от лихорадочного ложа, и вдоль кровати свесилась сухая нога с тощим бедром.

Анджиолино, ждавший сидя на хромом кресле, вскочил. Теперь он ничего не боялся.

– Пусть его подыхает, если хочет, старый дурак, а ты иди спать, Олимпия. Я сумею заставать его подписать и без таких церемоний. Так вот как! Неужели ты думаешь, что ты уйдешь от нас так, выхаркнув нам в лицо твою душу старого дурака? Взгляните на этого доброго господина! Его скелет вместо всякого подарка! Даже черви от него откажутся. Довольно мы на него насмотрелись за пять лет! Ну же, скорей! Господина Тобисона здесь уже нет, мой милый! Ах ты пьянчуга, будешь ли ты подписывать?

Он страшно выругался и попытался насильно держать перо между пальцев г‑ на дг Голакдс, рука которого судорожно сжималась. Перо прорывало бумагу, ничего не выводя на ней. Анджиолино отпустил кисть; рука, падая вниз, ударилась костью о дерево кровати.

Олимпия взяла обеими руками свисшую руку г‑ на де Галандо. Она принялась говорить ему голосом кротким, жалобным и плаксивым.

– Послушай, мой маленький Галандо, ты ведь не откажешь мне в этом. Припомни все, что я для тебя делала, как ты пришел ко мне… Ты сел в кресло. Было жарко. Потом ты принес мне изумруды. Я лежала на постели голая. Ты хотел овладеть мною. Почему ты испугался? То была маленькая собачка Нина. Ты ее так любил. Дай мне секинов, чтобы купить ей пирожного и пенистого мыла. А моя ванна, когда я выходила из воды и с меня бежали струйки… Да, я знаю, Анджиолино был не прав; он не должен был посылать тебя относить обезьян к Лампарелли. Но ты был так услужлив, ты так любил оказывать услуги! Ты, должно быть, всегда был таким; это в твоей природе. Тогда забывалось, что ты знатный вельможа, что у тебя есть земли, леса, деньги. Не надо сердиться на нас за это. Смотри, тебе лучше. Хочешь, Романьола принесет тебе бульону, а Джакопо оправит тебе постель? Ты дышишь легче. Ну же! Подпиши скорее, и ты будешь свободен, ты тогда можешь заснуть.

Г‑ н де Галандо, казалось, понимал. Он слабо улыбался. Его сухие губы зашевелились.

– Ты хочешь пить? Чего бы ты выпил? Хочешь вина, лимонада? Я пойду принесу винограда; мы будем есть его вместе, как в тот день, когда ты увидел меня на террасе. Хочешь? Я лягу на твою постель, рядом с тобою. Я буду держать кисть высоко. Я буду поворачивать ее и буду сама класть тебе виноградины в рот…

Сорочка ее упала почти до пояса. Г‑ н де Галандо смотрел на нее. Он погладил ее по руке, меж тем как она всовывала ему в пальцы перо. Он явно делал над собою усилие. Сначала кончик пера царапнул бумагу, потом, по‑ прежнему водимый Олимпиею, г‑ н де Галандо довольно отчетливо вывел букву Г.

Вдруг он испустил немой крик, остановившийся у него в горле. Его глаза расширились от ужаса; Олимпия повернула голову, и в то время, пока дверь тихо отворялась от невидимого толчка, оня почувствовала, как рука г‑ на де Галандо в ее руке застыла и отяжелела. Сломанное перо скрипнуло в сжатых пальцах.

Анджиолино, стоя, тяжело уронил свечу, и оба, обезумев от страха, в полной темноте убежали из комнаты умершего, которую маленькая собачка Нина, только что вошедшая в нее таким образом, обходила кругом и обнюхивала, и, пока они взбирались по лестнице, стуча зубами и с поднявшимися на голове волосами, моська взобралась на постель, и, выпрямившись на лапах, с розовым язычком в углу рта, она презрительно обнюхала бесчувственное лицо г‑ на де Галандо, потом, осторожно почесав себе шею, она спрыгнула на пол, стуча когтями, и исчезла, легкая, кокетливая и таинственная.

 

 

ЭПИЛОГ

 

Господа де Креанж и д'Ориокур, неразлучные, находились вместе в Париже. Они оба взяли в одно и то же время отпуск и надеялись, провести его весело, если это будет угодно игре и женщинам. Они, рассчитывали при этом, как всегда, на свою наружность и также, на внешность тех, кого привлекают карты к зеленым столам. Они твердо верили в то, что эта двойная милость не минует их, и уже учитывали предстоявшие удовольствия. Удовольствие увидеться с их другом де Портебизом присоединялось к тем, которых они ждали, и они не захотели его откладывать. Поэтому на третий день по приезде своем отправились они на улицу Бонзанфан, где привратник сообщил им, что г‑ н де Портебиз уже не живет здесь, но что он живет в своем доме в Нельи, где они наверное найдут его. Итак, на следующий день спозаранку приказали они везти себя в указанное место.

Прекрасные тенистые деревья вдоль Сены делали место весьма приятным. Дорогою они выражали изумление, что находят своего друга среди такого уединения и сельского пейзажа; но красивая внешность жилища и окружавших его садов оправдала в их глазах вкус их друга.

Проникнув за решетку и войдя в вестибюль, который показался им весьма игривой архитектуры, они должны были бы застать там Баска и Бургундца, чтобы доложить о них; но оба плута редко находились на своих постах в прихожей. По‑ видимому, любовь к природе захватила и их, в свою очередь, так как всего чаще они убегали и проводили свое время на берегу воды, расставляя сети и снимая верши. Поэтому господа де Креанж и д'Ориокур не нашли там никого, кто бы мог им ответить, за исключением хорошенькой субретки, для которой здесь было совсем не место и которая встала, чтобы принять их.

Нанетта стала весьма красивой и была превосходно сложена; надо думать, однако, что характер ее не улучшился настолько же, как ее внешность, так как она прикладывала платок к щеке, еще красной и тревшей от пощечины, которую она только что получила от своей хозяйки. Не проходило дня, чтобы она не получала какого‑ нибудь нагоняя в этом роде, так как если у красавицы Фаншон были легкие ноги, то она обладала также и не менее проворными руками, и сам г‑ н де Портебиз испытал бы это, быть может, наверное, как и Нанетта, если бы его покорность не обезоруживала его раздражительную и резвую подругу, так как м‑ ль Фаншон превратилась в пастушку этого любовного сельского уединения, где г‑ н де Портебиз и она разыгрывали в натуре и не на шутку «Сельские похождения».

Этот восхитительный союз, длительность которого определялась только любовью и который не знал иных оков, чем узы любви, привел в отчаяние г‑ на Лавердона и вызвал восторг у аббата Юберте. Г‑ н Лавердон был безутешен. Для него г‑ н Портебиз был пропащим человеком. Изо всех блестящих поприщ, которые пророчил ему г‑ н Лавердон, он выбрал такое, которое честолюбивому парикмахеру казалось недостойным большой души. И в самом деле! Эта малютка Фаншон была девушкою без весу, годною, самое большее, для краткой забавы после ужина или для мимолетного послеобеденного наслаждения; девочка без прошлого, у которой не было даже той заслуги, что за нею бегали и оспаривали ее друг у друга. К этому г‑ н де Портебиз прибавлял еще комизм страсти столь ревнивой, что отнял девицу у публики, чтобы вернее сохранить ее для себя, лишив себя, таким образом, случая разделить с кем‑ нибудь из министров или из откупщиков сердце, от которого было бы забавно получать бескорыстно тайные милости, меж тем как другой с трудом едва добивался бы дорогостоящего благоволения. Так нет же! Г‑ н де Портебиз преследовал идеальную любовь. Самая незначительная жена какого‑ нибудь президента, в глазах г‑ на Лавердона, была лучше, и даже просто жена финансиста, несмотря на то что г‑ н де Портебиз был вправе притязать на все, так как после девицы Дамбервиль и громкого скандала из‑ за его связи с нею не было герцогини при дворе, которая отвергла бы его ухаживания. Разумеется, г‑ н Портебиз мог в эту минуту иметь любую женщину. Самые неприступные сделались бы для него легкими; но подобная мода, когда ничто не подновляет ее, быстро проходит. Г‑ н де Портебиз славе предпочитал Любовь, и г‑ н Лавердон, пожимая плечами, говорил о нем меланхолически и с оттенком презрения: «Этого человека уже не стоит причесывать».

Напротив, добрый аббат Юберте снисходительно, с ясностью и удовлетворением покровительствовал страстной склонности, соединявшей обоих молодых людей. Он говорил о ней с достоинством и блаженством, лежа в своем кресле, которого он уже более не покидал, так как от его подагры у него опухли ноги, и он ждал, что она поднимется выше и положит конец тому, что аббат в шутку называл «неверным сном своей жизни», так как он охотно говорил о своей близкой смерти. Он ожидал этого часа, скрестив неподвижные руки на своем большом животе, погруженный в спокойные мысли и навещаемый своими друзьями.

Ни г‑ н де Бершероль, ни г‑ н де Пармениль не уклонялись от выполнения этого долга. Они заставали там г‑ на Гаронара и г‑ на де Клерсилли. М‑ ль Варокур появлялась там урывками. У ее любовника был маленький домик близ Люксембурга, и часто, уходя от него, она заходила осведомиться о здоровье аббата. М‑ ль Дамбервиль, разумеется, была в этих обстоятельствах очаровательна. Она приезжала каждый день. Кавалер де Герси, не любивший этих зрелищ, ожидал свою красавицу внизу, на углу, у винного торговца, так как он не отходил от нее ни на шаг.

Между тем опухоль поднималась и предсказывала близкую развязку. Все друзья, которых предупредили, были там. Девица Дамбервиль, стоя позади кресла, поддерживала голову больного. Ждали с минуты на минуту прибытия м‑ ль Фаншон, которую было послано предупредить. Аббат противился этому до конца, боясь огорчить свою прелестную воспитанницу печальным зрелищем. Она явилась, вся розовая и цветущая молодостью, жизнью и любовью. На ней было летнее деревенское платье и широкая шляпа белой соломы. Аббат Юберте улыбнулся ей, так как не мог уже говорить, и, пока, стоя на коленях перед его креслом, она покрывала поцелуями и слезами одну руку доброго старика, другою он, легким движением, дружески приветствовал г‑ на де Портебиза, скромно остановившегося в дверях, около знаменитой зеленой бронзовой урны.

Когда аббат умер, Фаншон и Франсуа оказались упомянутыми в его завещании: она – дружески, он – с похвалою. Впрочем, аббат Юберте не забыл никого. Каждому оставил он что‑ нибудь, даже маленькой Нанетте, которая получила, согласно тексту завещания, «восемь золотых экю, завязанных в узелок индийского платка, и маленькое зеркальце, чтобы глядеть в него на свою щеку, которая у нее часто бывает красная». Медали, барельефы, античные вазы и книги предназначались в королевские кабинет и библиотеку. Аббат Юберте исключил из этого числа, чтобы завещать ее г‑ ну де Портебизу в знак уважения, большую урну зеленой бронзы, найденную некогда в Риме покойным графом де Галандо.

Смерть г‑ на аббата Юберте казалась, вследствие его преклонного возраста, столь естественною, что она не прервала забав обоих влюбленных. Они вкушали наслаждения Любви и наслаждения Природы. Театром их и прибежищем был дом в Нейльи. Все было там весело и изящно, скорее безыскусственно, нежели пышно, так как мода того времени заключалась в том, чтобы любить друг друга среди очарований полей и садов. Поэтому здесь все притязало на идиллию, и господа де Креанж и д'Ориокур заметили это, когда лукавая Нанетта толкнула дверь в залу, где находился г‑ н де Портебиз.

Эта зала представляла собою решетчатую беседку. Г‑ н де Портебиз сидел посреди комнаты на табурете. Зеркала на стенах отражали друг в друге его образ, так что с первого взгляда казалось, что в комнате несколько человек; но г‑ н де Портебиз был всего‑ навсего единственным из всех пастушков зеркал, так как он был одет в костюм, который, несмотря на все свое изящество, был, тем не менее, пастушеским. Высокие гетры из надушенной кожи доходили ему до икр; его камзол нежного цвета был украшен бантиками и буфочками из лент, пышная волна которых ниспадала у него с плеча. На нем, поверх парика с локонами, была большая шляпа, и он упражнялся в игре на волынке, дудку которой он подносил к губам, а раздутый воздухом мех поддерживал на коленах.

Завидя его в таком обличии, Креанж и Ориокур покатились от хохота, и г‑ н де Портебиз присоединился к их веселости, хотя он находил столь же естественным, как их мундиры, свою одежду Колена и свой наряд деревенского парня.

– По чести, мой дорогой Франсуа, – сказал г‑ н де Креанж, когда они снова опомнились, – мы отнюдь не ожидали, что застанем тебя в таком одеянии. Черт возьми! Ты играешь в изящный маскарад и представляешь красивого пастушка!

– Мне сдается, мой Франсуа, – добавил г‑ н д'Ориокур, – что и пастушка недалеко, и держу пари, что она появится вскоре со своим пастушьим посохом и котомкою.

Г‑ н де Портебиз принял скромный вид селянина.

– Мы думаем также, – сказал, смеясь, Креанж, – что ты совсем не терпишь волков в твоей овчарне.

– Креанж, – возразил г‑ н д'Ориокур, – Креанж, друг мой, нам здесь нечего делать; мы явились некстати; дружба должна его уступить любви. Она царит господином. А мы‑ то рассчитывали на тебя, бедный мой Портебиз, что ты сведешь нас в игорные дома и к женщинам!

– Признаюсь, – отвечал г‑ н де Портебиз, – что мне было бы весьма трудно сопровождать вас туда, куда вы хотите, и что там у меня не было бы обычного вида; но вы будете добры принять на сегодня гостеприимство моей Аркадии. Сверх того, я хочу оправдать в ваших глазах выбор моего сердца, и я не сомневаюсь, что для этого достаточно одного вида Фаншон. Вот и она как раз возвращается из сада.

М‑ ль Фаншон была восхитительна. Она шла по длинной лужайке, нежно ступая по мягкой траве. Время от времени она нагибалась, чтобы сорвать цветок, или бежала, преследуя бабочку. Легкие и очаровательные, они порхали здесь и там, расцвеченные всеми красками лета. Она не ловила их, но находила при этом случай вытянуть свои гибкие руки, наклонить свой тонкий стан и распустить по воздуху свой шарф. Она не упускала ни одного случая быть грациозною и прелестною, так как она знала, что ее движения и позы оставляли в уме ее возлюбленного сладострастные образы, воспоминание о которых примешивалось, как сны, к любовной действительности ночных наслаждений. Сверх того, она заметила г‑ на де Портебиза, стоявшего в дверях павильона. Тотчас побежала она к нему. Воздушные поцелуи, которые она посылала ему кончиками своих пальчиков, опережали ее бег. Ее шарф развевался за нею, и в таком виде она, подбежав, упала на грудь своему пастушку, головою к его плечу, с закрытыми глазами, являя всею собою безрассудство. Когда она снова открыла глаза, то увидела господ де Креанжа и д'Ориокура, кланявшихся ей; она же не могла еще отдышаться и краснела под своею шляпою в цветах.

Знакомство совершилось быстро. Если Фаншон являлась безыскусственною и влюбленною наедине с Франсуа де Портебизом, то она хорошо знала, что эта красивая игра могла лишь в слабой мере интересовать посторонних; поэтому с ними она тотчас же становилась пикантною и остроумною. Эти господа, опасавшиеся маленькой дурочки, восхищались в ней проворною особою, живою, веселою и даже остроумною.

Во время угощения, которое было подано, обменивались самыми разнообразными разговорами, а когда вышли из‑ за стола и отправились гулять в сад, м‑ ль Фаншон шла между господами де Креанжем и д'Ориокуром, словно между двумя товарищами, болтая тысячу глупостей. Любовь, как и следовало, способствовала этому; г‑ н де Портебиз шел за ними, восхищенный этим добрым согласием и гордый умом своей возлюбленной. На повороте одной аллеи Фаншон обернулась, чтобы сказать своему возлюбленному:

– Ваши друзья очаровательны, сударь, и я понимаю, почему вас называли неразлучными. Что касается их, то с ними, наверное, случалось, что какое‑ нибудь сердце не отделяло их друг от друга, и я сама если бы была их возлюбленною, то с большим трудом принуждена была бы выбирать между ними.

Господа де Креанж и д'Ориокур принялись смеяться, глядя друг на друга.

– Вы и не думали, что сказали так верно, мадемуазель, – ответил г‑ н де Креанж, – и недавно еще одно любовное приключение, бывшее для нас общим, послужило нам странным доказательством того, что вы утверждаете в шутку. Попросите господина д'Ориокура рассказать вам эту историю. Она вас позабавит.

– Тем более что мы дошли до хорошего местечка, – сказал г‑ н де Портебиз. – Сядемте.

Сад постепенно спускался к Сене пологими лужайками. Вид был тщательно приноровлен к природе, наподобие видов в Монсо, в Эрменонвиле. Тут не было недостатка ни в ручейках, ни в рощице, ни в беседке, ни в деревенских мостиках, а между деревьями виднелась полуразрушенная колоннада с капителями, увитыми плющом. Все общество уселось на полукруглую скамью, и г‑ н д'Ориокур в следующих словах приступил к своему рассказу.

– Надо вам сказать, сударыня, что наш полк два месяца тому назад отправился на маневры. Маневры имели целью испытать выносливость молодых солдат, надежность верховых лошадей и уменье офицеров; поэтому маневры были тяжелы и мучительны как трудными упражнениями, так и длинными переходами. Тем не менее они пришли к концу. Нам оставалось только вернуться, так как мы были весьма удалены от наших обычных квартир. Возвращение делалось маленькими переходами, и один из них был отмечен сильною бурею, во время которой мы промокли до костей. Гром гремел яростно, молнии следовали друг за другом без перерыва, в течение двух часов, после чего ровный дождик явился докончить то, что так хорошо было начато ливнем.

В то время как главная часть нашего отряда устраивалась, как умела на деревне, чтобы провести там ночь, наш авангард, к которому принадлежали мы, Креанж и я, отправился просить ночлега в небольшой замок, остроконечные башенки которого мы заметили случайно издали, под дождливым небом. Наши солдаты приютились в соседних хижинах, а мы двое направились к замку. Была почти ночь, когда мы, пройдя сводчатую подземную дверь, очутились в квадратном дворике, обнесенном строениями. Мы сошли с лошадей и постучали в дверь дома.

Г‑ н де Портебиз, при упоминании квадратного дворика, сводчатой двери и остроконечных башенок, насторожился, сам не зная почему.

Г‑ н д'Ориокур продолжал:

– Мы были чудесно приняты. Высокий камин пылал в обширной зале с низким потолком. Местная владелица вышла к нам навстречу. Она казалась крепкою и здоровою в своей одежде темного цвета. Мы увидели ее лицо, значительное и полное. Она носила связку ключей у пояса и, чтобы приветить нас, покинула свою прялку.

Прежде всего маленький лакей, лет пятнадцати, одетый в заплатанную куртку, провел нас в наши комнаты. Бумажное постельное белье, крашеный пол – все говорило о честной бедности. В общем, на это указывал уже вид разрушения на дворе и в конюшнях, куда, как мы видели, отвели наших лошадей, им не нашлось ни одного товарища. Пауки ткали свои паутины по кормовым корытам, и мыши бегали по полу, лишенному подстилки. Ничей деревянный башмак не смущал их прогулок. Мы находились, по всей вероятности, у какой‑ нибудь небогатой вдовы, и мы решили, что нас здесь не покормят. Час спустя маленький негодяй пришел звать нас к ужину.

Накрытый стол уже поразил нас своею необыкновенною чистотою и даже изысканностью убранства и обилием света. Наша хозяйка усадила нас по обе стороны от себя. При свете мы разглядели ее лучше. Она, должно быть, была очень хороша собою и могла еще и теперь считаться красавицею. Ее сорок лет и некоторая полнота сохранили свежесть и здоровье. Она была полная и сильная. Лицо ее, разумеется, утратило свою нежность, но его веселость была необыкновенно приятна. Особой белизны руки и сверкающий цвет лица заставляли предполагать, что и остальное должно было сохранить тайную свежесть, как нередко случается в подобных случаях с женщинами этого возраста и этого склада.

Г‑ н де Портебиз, при этом портрете, стал еще более внимательным.

– Но изумление наше удвоилось, когда мы отведали то, что нам было подано. Мы находились лицом к лицу с самыми сытными и в то же время самыми тонкими кушаньями. Ах, мадемуазель Фаншон, какие там были соуса, какие приправы! Там, в этом старинном замке, готовилась кухня, достойная княжеского стола. Наши похвалы, казалось, занимали нашу хозяйку; мало‑ помалу она оживлялась, и вместо провинциальных вздора и плоскостей, которых мы ожидали, то был разговор самый веселый, самый пикантный и самый, если надо это сказать, вольный. Эта любезная особа вращалась, по‑ видимому, в высшем свете и в самом изящном обществе.

Мало‑ помалу огонь пряностей дошел до наших языков. Вин не было. Нам подали одно вино, но хорошее. Госпожа принесла свои извинения. Здесь жили так в стороне и в таком постоянном уединении, что это отзывалось на погребе, и в нем ничего не было, кроме плохого домашнего вина. Это значило клеветать на то, что мы пили, и оскорблять весьма достойное «кото», наполнявшее наши стаканы. Если наша хозяйка довольствовалась им как обычным, то она, по‑ видимому, помнила, что пила лучшие вина. Она говорила о них с видом знатока, и мы спрашивали себя, кто могла быть, в самом деле, эта дама, которая обнаруживала опытность в самых тонких блюдах и знание всех вкусовых наслаждений.

Так сидели мы, как вдруг Креанж ударил себя по лбу. Он припомнил, что в его чемодане было несколько бутылок превосходного шампанского. Жена купца, у которого мы останавливались несколько дней тому назад, не захотела отпустить нас без того, чтобы мы не увезли с собою несколько запечатанных бутылок, чтобы распить их, на память о ней, за здоровье короля. «Вот какие бывают военные удачи, – сказал Креанж, вернувшись и принеся бутылки, – храбрецы внушают мимолетные чувства. Их завоевания порою бывают вполне мирные». Произнеся это, он заставил пробку выскочить из бутылки и разливал во все стаканы искристое и пенившееся вино.

Его действие было из самых приятных. После нескольких стаканов оно легкими парами ударило нам в головы и погрузило нас в восхитительное волнение. Наша хозяйка, по‑ видимому, особенно ощущала благодетельное действие. Глядя на нее, можно было подумать, что она пьет любовный напиток. Молодость возвращалась к ее лицу обновленными красками; губы ее окрашивались в более яркий пурпуровый цвет, а глаза ее находили взгляды, полные нового огня. Можно было подумать, что искусная рука стирает с прекрасного портрета пыль времен, и обновленная живопись делает видимым для глаз первоначальный замысел художника.

Она пила, откинувшись на спинку кресла, улыбаясь нашим речам и с увлечением отвечая на них. Мы по очереди рассказывали анекдоты. Она рассказала несколько, весьма вольных; эти сладострастные образы возбуждали наши чувства. Она замечала также, что мы не были нечувствительны к ее прелестям, и мы помогли ей тверже убедиться в этом; сидя по обе стороны от нее, мы усиленно жали ее коленом. Она отвечала как могла и была, по‑ видимому, весьма довольна этим импровизированным торжеством своей красоты, от которой она слишком рано отказалась, запершись вдали от света, в этом затерянном замке, и она наслаждалась этим возвратом к прошлому, любовные утехи которого она, по‑ видимому, не забыла. Мы работали, Креанж и я, стремясь снова подать ей мысль о них. Она вполне подходила к нашим планам.

Наше поведение не переставало изумлять маленького лакея, который нам прислуживал. Он, как видно, совершенно не был привычен к подобным гостям, и весьма вероятно, что это выходило из обычаев замка. Возможно, что чаще всего он видел на этих местах местного деревенского священника или каких‑ нибудь мелкопоместных помещиков из этой округи, как и приличествует составляться обществу вокруг честной вдовы, удалившейся на покой в деревню, чтобы жить там своими доходами и более отдавать своему долгу, нежели своим удовольствиям. Наши развлечения начинали удивлять маленького чудака. Он краснел и казался сильно разгневанным и на свою хозяйку, и на нас. Поэтому, когда он увидел, что Креанж позволил себе несколько особую вольность, он сразу уронил на пол стопку тарелок, которые держал в руках, и скрылся бегом.

Это небольшое событие весьма позабавило нас. Вдруг наша хозяйка поднялась и исчезла Мы сидели так некоторое время, не замечая того, что мы были крепко‑ накрепко заперты. Мы были порядочно изумлены, когда увидели себя так обманутыми и плененными. Ругаясь, мы утешались мыслью, что, быть может, так было лучше. Без сомнения, наша осторожная подруга хотела заставить нас избежать какого‑ нибудь разочарования. Довольная тем, что она навела нас на приятные мысли, она, вероятно, побоялась, дав им ход, недостаточно хорошо осуществить их и предпочла оставить их в нас нетронутыми. В общем, мы отдавали себе отчет в том, что неожиданность играла большую роль в прелести этого приключения. Нередко красота лица не переживала того беглого мига, в который она предстала нам в виде мимолетном. Какова была во всем этом роль острых разговоров и винных паров? И мы снова принялись пить и доканчивать бутылки, надеясь на то, что мудрая хозяйка замка, очутившись в безопасности в своей спальне, пришлет за нами кого‑ нибудь, чтобы отвести нас в наши комнаты.

Г‑ н де Портебиз был, по‑ видимому, успокоен тем ходом, который принимал рассказ. «Все это закончится, – подумал он, – какою‑ нибудь баснею про служанку, так как Креанж и Ориокур далеко не разборчивы. И потом, о чем я думаю? Черт меня побери, если я не вообразил себе, что эти четыре башенки были башенками Ба‑ ле‑ Прэ… Однако только там и едят изысканно…

– Мы ждали довольно долго, – продолжал г‑ н д'Ориокур, – когда поворот ключа в замке предупредил нас о том, что кто‑ то входил. Мы испустили крик изумления и радости. Наша хозяйка стояла перед нами, совершенно преобразясь. На ней было нарядное платье, правда в старинном вкусе, но одно из самых изящных. Величие убранства шло к этой внушительной красоте, более похожей на Кибелу, чем на Диану. В ее руках трепетал веер. Румянец, оживлявший цвет ее лица, и пудра, покрывавшая ее волосы, сообщали изумительный блеск ее глазам и всему ее лицу. Казалось, что она вместе с платьем, которое она носила в юности, вернула и свою молодость. Она улыбалась сладострастно. Мы поняли наше счастье. Ей на вид нельзя было дать тридцати лет, а каждому из нас было по пятнадцати, так как она не хотела нас разлучать и доверила нашему совместному жару заботу утолить ее пыл. Пышное одеяние уступило, как и его хозяйка, перед нашим рвением; она смеялась и предоставляла нам действовать, а мы старались изо всех сил. Необычная обстановка этого приключения, эта женщина, сама собою возрождающаяся, если можно так выразиться, – все способствовало удвоению наших сил. Ночь прошла в самых тонких и в самых неистовых наслаждениях; мы поочередно возобновляли их до зари, и в эту необычайную ночь, когда наши забавы перемежались, ее наслаждение казалось нам непрерывным.

Петух пропел на дворе, когда мы вскочили и побежали к нашим платьям, так как время было ехать. Горевшие свечи погасли, одна еще еле мерцала, и при ее‑ то свете мы в последний раз взглянули на прекрасную Жюли, так как под этим именем, за недостатком настоящего, о котором она просила нас не осведомляться, она пожелала остаться в нашей памяти. Затем светильня упала, и мы ощупью добрались до двери. Мы слышали прощальный вздох, которым она почтила наш отъезд, и мы вышли, твердо уверенные в том, что мы видели самый страстный и самый очаровательный из снов.

Все общество смеялось, не исключая и г‑ на де Портебиза, который смеялся желчно, не уверенный в том, решили ли господа де Креанж и д'Ориокур посмеяться над ним, или же эти два ветреника на самом деле поведали правду, не зная, что то, что для них было не более как забавным приключением, было менее забавно для сына красавицы Жюли де Портебиз…

– Лучше всего, быть может, – добавил г‑ н де Креанж, – был конец всего этого.

Во дворе мы нашли нашего фурьера, который держал под уздцы наших лошадей; но едва вскочили мы в седла, как были осыпаны градом камней; один из них даже едва не разбил нос д'Ориокуру, меж тем как другой задел мое ухо. Мы посмотрели по направлению к засаде, и велико было наше изумление, когда мы увидели стоявшего на пороге маленького лакея, прислуживавшего нам за столом, которые, набив камнями карманы, осаждал нас таким образом.

Фурьер привел к нам бездельника, ухватив его за штаны. Он кричал и отбивался как дьявол. У него были большие уши, рыжие волосы и лицо было испещрено веснушками. Он смотрел на нас с яростью, сжимая кулаки. Чудаку можно было дать лет пятнадцать. Вдруг гнев его рассеялся, и он принялся плакать, а потом и жалобно хныкать. Потом им овладело новое бешенство. «О, негодяи! Они спали с госпожою». И он продолжал: «Ах, добрые мои господа! Дело в том, что теперь она не пожелает уже меня. Разве я знаю эти тонкие дворянские манеры? Кхи… кхи… А между тем это госпожа меня этому обучила… кхи… кхи… Я сам об этом и не думал… кхи… Это было в прошлом году, под стогом сена… кхи… кхи…»

Все общество снова продолжало прогулку, и, покинув аллеи, все шли прямо по лужайкам. Вечер спускался постепенно, было мягко и тепло. Фаншон не переставала смеяться и шутить. Подошли к колоннаде. Она поднимала свой полукруг колонн с выемками за каменным подножием в форме гробницы, на котором стояла высокая урна зеленой бронзы, та, которую некогда г‑ н де Галандо откопал у ворот Салариа и которую аббат Юберте завещал Франсуа де Портебизу. Порою одна из голубок, которых кормила Фаншон, прилетала и садилась там на мгновение. Слышны были на металле легкое царапанье чешуйчатых лапок или трение жесткого клюва. Потом птица улетала, и ваза оставалась стоять одиноко.

К этому‑ то памятнику, который Франсуа де Портебиз приказал воздвигнуть в память своего дяди, приходили в сумерки Баск и Бургундец, а к ним присоединялась и хорошенькая Нанетта. Она прибегала, придерживая платком свою щеку, получив только что оплеуху, и все трое, не обращая внимания на величие места, предавались мирно, в тени или в игре лунного света, тысяче маленьких непристойных забав, не подозревая того, что они, таким образом, украшали живыми и подвижными барельефами пьедестал, возносивший к небу строгую и величественную своею зеленоватою бронзою урну Галандо‑ римлянина.

 

 


[1] Брелан – азартная карточная игра.

 

[2] Арпент – мера земли, равная 51 ару, 1 ар равен 100 м2. (Прим. пер. )

 

[3] По‑ русски нечто вроде: «Назло‑ поперек». (Прим. пер. )

 

[4] Кадран – солнечные часы.

 

[5] Берлин – карета.

 

[6] A giorno (итал. ) – ярко освещенный.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.