Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 страница



II

 

Г‑ н аббат Юберте, член Парижской Академии надписей и Римской Академии аркад, начинал ощущать тяжесть годов, хотя он в свои годы сохранил еще много преимуществ того возраста, который был у него уже в прошлом. В семьдесят девять лет он казался лет на девять или десять моложе. Сохраняя легкость и проворство вследствие превосходного сложения и неизменно хорошего аппетита, он испытывал, однако же, какую‑ то тяжесть в членах и уже не так легко переносил вес своего тела. Иногда ему было трудно взбираться вверх по своей улице или подниматься к себе по лестнице на все этажи, возвращаясь после долгой ходьбы пешком по городу.

Если практика жизни наполнила его голову всевозможными мыслями о всевозможных предметах – а эти мысли он держал в полном порядке, – то она позабыла наполнить его карманы. Поэтому у него не было ни портшеза, ни кареты, и, чтобы попадать туда, куда ему хотелось, он должен был рассчитывать только на свои большие ноги, обутые в башмаки с пряжками и с железными гвоздями на подошвах. Его тяжелые шаги раздавались по лестницам, и он отчищал грязь о половики, так как ничто не останавливало аббата – ни снег, ни грязь, никакая непогода, и, следуя им, он согревался или освежался своим ровным и ясным расположением духа.

Его сотоварищи по Академии надписей ценили его за это счастливое настроение, а любителям было приятно видеть у себя в кабинете его лицо, озарявшееся при виде какой‑ нибудь редкости, достоинство и ценность которой он умел восхвалить лучше, чем они сами. Он был особенным знатоком медалей. Его рука словно испытывала радость от прикосновения к прекрасному нумизматическому металлу. Приятно было видеть, как он, чтобы лучше оценить рельеф, наклонял свою большую голову над раскрытою ладонью и с любопытством и уважением сгибал спину. Он сам обладал большим количеством довольно ценных медалей, но то, что они ему принадлежали, не заставляло его приписывать им никакой особенной ценности, кроме той, которая действительно принадлежала им по их совершенству или по их редкости.

Аббат Юберте состарился с того времени, когда он из Понт‑ о‑ Беля уехал в Италию, сопровождая своего епископа. Пока г‑ н де ла Гранжер интриговал в прихожих и в ризницах, готовый довести до благополучного конца королевские дела, как только он устроит свои собственные, аббат не терял времени. Он исходил Рим во всех направлениях. Он завязал там связи с виднейшими знатоками старины.

Г‑ ну Юберте удалось таким образом собрать довольно большое число медалей. Но все кончается, и приходилось возвращаться. Они уехали. Рим исчез на горизонте. Г‑ н Юберте уносил от него сильное впечатление. Он представлялся ему, со своими соборами и колокольнями, среди пустынной равнины. По ней пробегают мощеные дороги; длинные акведуки перерезывают ее своими каменными шагами, и чудится, будто слышишь их вечную и недвижную гигантскую поступь.

Возвращение было мрачно. Дорогой приходилось переносить досаду и жалобы г‑ на де ла Гранжера и его обманутого честолюбия. Епископ от своего поражения сохранил рану и резкость ума, которые весьма тяжело отзывались на его епархии и от которых сам он в конце концов скончался.

Что касается аббата Юберте, то он, по‑ видимому, не уставал жить. С годами его врожденное дородство перешло в тучность. Его короткие ноги с трудом поддерживали его большой живот. Его четверной подбородок свисал на его брыжи; но, несмотря на его брюхо и на его отвисшую нижнюю губу, ум у него оставался не менее ясным и быстрым. Он сохранил свои трудовые привычки. Его дородное телосложение было словно бочкою для старого вина, с запахом крепких выжимков. Его благодушие разливало тонкий аромат.

Своею тучностью он был обязан скорее врожденной склонности, чем сидячему, по преимуществу, образу жизни. Его продолжительные заальпийские поездки приучили его переносить и жар, и холод во всей их суровости.

Повсюду он жил здорово и весело, и даже москиты не касались кожи, обтягивавшей его полные щеки.

– Я прощал им, – говорил он, – потому что они довольно близко напоминали мне самого меня. Я охотно сравнивал себя с ними, и, отмахиваясь от их назойливого кружения, я все же извинял им эту надоедливость. Мы напрасно ненавидим их за их жужжанье и за их укусы. Мы принимаем за досадную хлопотливость то, что не более как следствие их инстинкта. Нашею кровью они стремятся поддержать свою жизнь и ту крылатую энергию, которая делает эту жизнь счастливою, подвижною и, если можно так сказать, универсальною. Они поступают так же, как я. Мой ум жужжит, как и они, над всеми предметами, возвращается к ним, подстерегает их, кружится над ними, не хочет от них оторваться, питается ими и своими легкими налетами радует свое постоянное любопытство.

Аббат Юберте говорил правду. Любопытный от рождения, он сохранил это свойство и с вечно новым и вечно глубоким интересом относился к зрелищу жизни. Ежедневное повторение ее явлений нисколько не утомляло его.

Окончив свой труд, он обычно спускался с высот своего квартала в какую‑ нибудь местность города, намеченную заранее или которую он всего чаще предоставлял определить за себя случаю.

Аббат Юберте был неутомимый ходок. Он шагал, как ему хотелось, и останавливался, где ему вздумается, ничуть не стесняясь стоять среди улицы, если приходила ему охота к этому. Он рассматривал прохожих и окна лавок. Все предметы имеют неожиданные соотношения.

Так, фруктовщик за своим прилавком забавно преображался для него в продавца масок на открытом воздухе. Разве вытянутые физиономии груш не уживались в мирном соседстве с пухлыми рожами яблок? Разве на щеках айвы не пробивается юношеский пушок?.. У баклажана харя пьяного виноградаря. Персик являет румяна светской дамы. Тыква изображает самого султана турецкого. Плоды гримасничают, насмехаются, улыбаются, и аббату нравилось наблюдать, как под их многочисленными личинами скрывается невидимый лик природы, который они разнообразят своими ликами.

И он шел, философствуя, таким образом, по‑ своему. От такого множества различных звуков поднимался большой гул, в котором сливались грохот колес, и щелканье бичей, и весь тот ропот, в котором словно дышит сам город, одним из преходящих дуновений которого он любил чувствовать себя.

Аббат Юберте любил Париж и все то, что могло содействовать его украшению и его возвеличению. Он радовался каждый раз, видя строящийся дом. Он ценил крепкое сложение лесов. Молоток каменотеса, рубанок столяра, пила плотника радовали его ухо. Лопатка каменщика, растворявшего известь, ласкала его слух. Разумеется, он уважал искусство живописи и те полотна, где художники пишут нимф и богов, но он не презирал и того, что более скромные ремесленники наивною кистью изображают на уличных вывесках, где они посильно стремятся представить каждому прохожему присутствие и существо различных ремесел и профессий.

Аббат не презирал ничего. Прогулка по укреплениям была, на его взгляд, не хуже прогулки по модным улицам. Он тем же шагом спускался по Куртиль, каким и по Кур‑ ла‑ Рен, и смотрел на воду, струящуюся в фонтанах, думая, что наши дни не имеют иной цели, чем эта вода. Эти дни наполняют нашу память своею жидкою прозрачностью и образуют из нее словно прохладный бассейн, из которого мы пьем миражи, отраженные там жизнью.

Поэтому ни за что на свете аббат Юберте не пропустил бы ни одной церемонии, которые бывают народными праздниками в городе. Он стоял в первых рядах в те вечера, когда давались фейерверки и когда в воздухе так славно пахло порохом, который даже и в столь мирном виде ласкает обоняние народа.

Он любил смешиваться с толпою, чтобы внимательно прислушиваться к тому, что говорилось вокруг него. Он наслаждался силою и красочностью этих разговоров, и ему нравилось открывать вольными и как бы новыми те образы, которые, родившись на улице, ищут потом приюта и получают место в языке, впоследствии очищающем и штампующем их. Он ценил эту древнюю и простонародную основу языка; поэтому он довольно справедливо говорил, что затертое изображение на монете не унижает высокого качества ее металла, что жизнь следует брать обеими руками, что грубое остроумие предместья имеет свою собственную цену не менее, чем самая тонкая медаль Агригента или Сиракуз. Таким образом, аббат намеренно и охотно в своих речах сплетал ученый язык с рыночным наречием. Он мог бы, смотря по обстоятельствам, обедать и у Лукулла, и у Рампонно, и у свинопасов в Поршероне, и во дворце в Тиволи. После ученых споров со своими сотоварищами по Академии о каких‑ нибудь научных или исторических вопросах он любил на обратном пути поглядеть, как нагружают подводу или как отъезжает ломовой и, запыхавшись, поднимался вверх по своей улице, припоминая оду Горация или брань встречного пьяницы.

 

III

 

Карета г‑ на де Портебиза грохотала по мостовой улицы Сен‑ Жак. Лошади тянули за постромки. Конец бича, взвиваясь, касался их гладких и нежных крупов с напрягшимися от усилия мускулами. Наконец кони остановились, и г‑ н де Портебиз вышел из кареты. Дом был с виду скромный, с узким фасадом, высокий, с тремя окнами в каждом этаже. Род сырого коридора вел в небольшой квадратный дворик. На нижней площадке лестницы играла оборванная девочка.

– Не здесь ли живет господин аббат Юберте? – спросил г‑ н де Портебиз.

Девочка не отвечала. Она не была некрасива, но ее свежие и вымазанные щеки резко блестели на лице. Она сделала движение, словно защищаясь от пощечины одною рукою, меж тем как в другой держала письмо, пряча его за спину.

Едва начав подниматься по лестнице, г‑ н де Портебиз услыхал крик:

– Господин Юберте живет на самом верху, расписная дверь.

Дверь в квартиру г‑ на аббата Юберте являла довольно странное зрелище. Она была выкрашена в темно‑ красный цвет, и посреди ее была довольно грубо нарисована античная маска. Ее широкое лицо, курносое, с глазами в виде шаров, с разрисованными киноварью щеками, смеялось. Чудная фигура служила потайным окошечком. Изнутри можно было смотреть сквозь ее решетчатый рот. Дверь, впрочем, была приотворена. Г‑ н де Портебиз без церемоний ударил кулаком по носу фантастической головы и стал на пороге, не входя.

За дверью виднелась просторная квадратная комната. Пол блестел. Стены сверху донизу были уставлены книгами на деревянных полках. Легкий запах лука говорил обонянию, что кухня была недалеко и что пища телесная уживалась рядом с пищею духовною. Квартира была, по всей вероятности, довольно тесная, если кухонные ароматы проникали до самой библиотеки. Г‑ н де Портебиз сделал несколько шагов и огляделся.

Внизу по стенам тянулся ряд обломков старинных камней. Там можно было найти обломки капителей, на которых виднелись еще завитки аканта, куски статуй и другие остатки скульптуры, а в одном углу, красуясь своею изящною формою, стояла высокая урна зеленоватой бронзы. Г‑ н де Портебиз набалдашником своей трости ударил по округлому брюху древнего сосуда, и из него раздался звук не то колокола, не то котла, после чего г‑ н де Портебиз ожидал появления какой‑ нибудь старой ворчуньи служанки или какого‑ нибудь грязного сторожа.

На звук кто‑ то шел. Появилась очень красивая девушка лет пятнадцати, темноволосая и живая. Косынка была завязана у ее тонкой талии. Белый чепчик открывал умное и наивное лицо. Из‑ под короткой круглой юбки виднелись стройные ноги в мягких туфлях и чулках со стрелками. В руках она держала медальный шкапчик и шерстяную тряпку. Она сделала прекрасный реверанс г‑ ну де Портебизу.

– Разве господина аббата Юберте нет дома?

– Нет, сударь, он вышел, но я не думаю, чтобы он долго не вернулся.

Г‑ н де Портебиз глядел на нее, изумленный ее молодостью и ее красотою. «Этому черту, аббату Юберте, – подумал он, – должно быть, по крайней мере, семьдесят пять лет, но тем не менее эта молоденькая экономка неожиданна. Обычай требует, чтобы они были стары и уродливы, а здесь ни того, ни другого. Более того, она очаровательна; прелестные ножки, каких не сыщешь на всем свете, и глазаг способные всякого бросить к ее ногам. Добрый аббат, должно быть, в молодости любил юбки, и бьюсь об заклад, что он преподал интересные правила нравственности покойному и почтенному дядюшке моему Галандо».

– Вам неприятно, что вы не застали дома господина аббата Юберте. Не надо досадовать. Если вам угодно осмотреть кабинет, то я сумею вам его показать.

Разумеется, у г‑ на де Портебиза, когда он ехал сюда, не было ни малейшего желания восторгаться ржавыми медалями, расписными вазами, бронзовыми ожерельями и вообще всем тем, что составляло кабинет г‑ на Юберте. Аббат владел довольно хорошим подбором древностей. Они заполняли всю его квартиру, состоящую, кроме библиотеки, еще из двух комнат и одной каморки, где спал г‑ н Юберте на широкой постели из красного ситца; ее высокий пуховик казался намеком на обширную фигуру спавшего.

Г‑ н де Портебиз рассеянно взглядывал на предметы, которые показывала ему молодая девушка. Она интересовала его гораздо больше, чем эти древности. В комнате темнело, и она зажгла свечу, которая освещала их. Она ходила по комнате, живая и приветливая, потом вдруг бежала к двери со словами: «Ах, я слышу шаги господина аббата! » – и снова возвращалась к г‑ ну де Портебизу.

– Прошу извинения, сударь, мне показалось, что это он. Но он так не любит торопиться, дорогой мой старичок. Уж если выйдет из дому, то он ходит, ходит… Не говоря о том, что он останавливается и беседует с каждым прохожим. Так‑ то, впрочем, и я с ним познакомилась. Я была совсем маленькая. Меня послали за молоком. Я приносила его в горшочке. Но возвращалась я домой не сразу и бегала с шалунами нашего квартала. Горшок с молоком я ставила на землю. Так однажды огромная собака, пробегавшая мимо, осмелилась выпить молоко. Я боялась вернуться домой и плакала, сидя на камне перед пустым горшком. Я осталась бы там до второго пришествия, если бы не аббат Юберте, за руку приведший меня к родным.

Вскоре г‑ н де Портебиз узнал многое о м‑ ль Фаншон от нее самой: как аббат Юберте кончил тем, что взял на воспитание сиротку, и как она жила у него шесть или семь лет с тех пор, как умерли ее отец и мать. И г‑ н де Портебиз был в восхищении от того, что маленькая молочница превратилась в эту приятную особу, стоявшую перед ним и болтавшую так мило, не переставая время от времени выбегать на лестницу, чтобы поглядеть через перила, не видно ли г‑ на аббата.

Г‑ на де Портебиза весьма забавляло все это, равно как и одна мысль, заставлявшая его улыбаться украдкой. Где могла ночевать м‑ ль Фаншон? В квартире не было другой кровати, кроме кровати аббата, но г‑ н де Портебиз не допускал мысли, чтобы молодая девушка могла делить квадратную подушку и красную перину с почтенным г‑ ном Юберте, тем более что она говорила о своем старом покровителе с чисто дочернею простотою, не допускавшею никаких подозрений.

– Вы не можете себе представить, сударь, до чего господин аббат был добр ко мне. Он брал меня с собою на прогулку. Случалось, он иногда забывал меня в какой‑ нибудь книжной лавке, так он был рассеян, но он вскоре заходил за мною. Когда он оставлял меня дома, то не забывал приносить мне фунтики мелких конфект или бумажные ветряные мельницы. Я дула, чтобы они вертелись; тогда он смеялся над тем, как я надувала щеки, и его, по‑ видимому, забавляло прислушиваться к тому, как хрустели у меня на зубах конфекты; как он защищался, когда я тянулась целовать его моими сладкими губами.

– Но, Фаншон, когда вы были маленькой, кто же надевал на вас платье, кто умывал вас, расчесывал вам волосы?

– Да все он же, сударь; я как сейчас вижу его. Он приносил большой таз с водой и с мылом, которое пенилось. Я кричала, пряча мой нос, закрывала глаза и уши. Потом он забирал мои руки в свои и тер их до тех пор, пока они не становились чистыми. Он осматривал их вплоть до ногтей. Ему я обязана постоянным старанием, чтобы они были у меня всегда чистые, хотя я и отчищаю, не колеблясь, старые медали и мои сковороды, так как господин Юберте любит покушать, и справедливость требует, чтобы я хоть немного отплачивала ему за те заботы, которые он мне посвятил, и чтобы я старалась угождать ему в его пристрастиях и в его забавах.

Г‑ н де Портебиз начинал уже вполне осваиваться с м‑ ль Фаншон и со всем, что ее касалось. В ней было что‑ то легкое, гибкое и тонкое. Все это сливалось в юную грацию, которая легко могла бы перейти в сладострастие, если бы оттенок чистоты и наивности не изливал на нее ту чарующую свежесть и невинность, которые на самом деле мешали придавать какой‑ либо иной смысл ее речам и задавать себе вопрос, что, собственно, понимала она под забавами аббата.

М‑ ль Фаншон в отсутствие г‑ на Юберте не раз занимала его посетителей, но среди них встречалось не много столь изящных, как г‑ н де Портебиз; поэтому и восхищалась она тонким кружевом его манжет и блестящим покроем его платья, не чувствуя при виде его никакой неловкости и скорее польщенная улыбками и вниманием, которые прекрасный господин уделял ее личику и ее болтовне.

– Тем не менее, мадемуазель Фаншон, вашему аббату, должно быть, нередко зато приходилось трудно с вами в первое время, так как вы не были еще опытной хозяйкой, если судить по тому, как вы дали выпить молоко большой собаке?

– Разумеется, сударь, тем более что я была такая трусиха, такая трусиха… В первый вечер он уложил меня спать в библиотеке. Потушив свечу, я лежала с открытыми глазами. Старые книги начали поскрипывать; им отвечали мыши. Я слышала, как они бегали мелкими шажками взад и вперед и совсем близко от меня. Одна из них что‑ то грызла своими острыми зубками. Я чуть было не закричала. Наконец, не в силах выдерживать далее, я встаю, босая, в рубашке, и пробираюсь в комнату господина аббата, откуда сквозь дверные щели я видела свет. Он спал в своей громадной постели. От его тяжелого дыхания поднималась и опускалась простыня, доходившая ему до подбородка. Я успокоилась, прислушавшись к его храпу. Утром, проснувшись, он нашел меня свернувшейся комочком в кресле. Ноги у меня были как лед, и на другой день сделался сильный насморк.

– А что на это сказал аббат?

– На другой день к вечеру я нашла мою маленькую кроватку стоявшею в углу его комнаты. Чтобы очистить для нее место, он переместил свои китайские вазы и свои древности. Ах, что это была за кроватка, сударь! Я протягивалась в ней во всю длину и засыпала тотчас, а если просыпалась ночью, то засыпала вновь без страха. У потолка в лампе с тремя рожками горел в масле фитиль. Иногда, впрочем, я все‑ таки боялась; но достаточно было мне приподняться в моей постели, чтобы увидеть господина аббата в его постели и убедиться, что он там под периной. Кончики шелкового платка, которым он повязывал себе голову, рисовали на стене две тени, похожие на рога. Ах, сударь, я их как сейчас вижу.

– Вы их видите до сих пор, мадемуазель Фаншон?

– Ах, сударь, когда мне исполнилось тринадцать лет, господин аббат подарил мне обстановку. Но взгляните сами.

Она распахнула дверь, довольно искусно скрытую деревянною обшивкою, и г‑ н де Портебиз увидел хорошенькую комнату с зеркалами и кроватью за драпировкою.

– Он сказал мне: «Фаншон, ты теперь большая. Здесь ты будешь у себя». И он показал мне туалет, отпер шкаф, в котором висели платья и лежало белье. Он воспользовался, чтобы все это устроить, легким нездоровьем, которое только что продержало меня в постели около недели и из которого я вышла выросшею и развившеюся. С этого дня я перестала носить детские туфли без каблуков и стала ходить в ботинках на высоких каблуках. Я получила отдельный ключ. Господин Юберте обращался со мной как со взрослою. Его отношения ко мне остались отеческими, но стали более осторожными. Он стучит в дверь, прежде чем войти ко мне. Однако по утрам, когда я еще сплю, он иногда входит на цыпочках. Он думает, что я его не вижу, и я предоставляю ему так думать. Он подходит, крадучись, и смотрит, как я сплю. Ему это, по‑ видимому, доставляет удовольствие, сударь, а я этому рада, потому что разве не справедливо, что мой ночной чепчик и мое утреннее лицо развлекают его взоры? Я перед ним в долгу. Разве тень от кончиков его фуляра на стене не достаточно часто успокаивала мои страхи, для того чтобы вид моего чепчика не мог радовать его взгляд? Поэтому, заслыша его шаги, я устраиваю так, чтобы незаметно показать кусочек моей обнаженной руки или моего открытого плеча.

– Вы хорошо говорите, Фаншон, и рассуждаете, как умная и осторожная девушка, – сказал смеясь г‑ н де Портебиз, – и я вижу, что господин Юберте может рассчитывать на ваш ум так же, как и на ваше сердце. Одно стоит другого. Но как ни должен быть счастлив аббат вашим обществом, тем не менее он иногда отлучается – если судить по сегодняшнему вечеру – и оставляет вас одну, как я застал вас. Чем можете вы наполнить ваши дни?

– Но я танцую, сударь.

– Вы танцуете, отлично, мадемуазель Фаншон, но кто же составляет вам визави? У вас есть возлюбленный, и аббат оплачивает скрипки?

М‑ ль Фаншон принялась хохотать так открыто и так громко, что г‑ н де Портебиз, хотя и уверенный в том, что не оскорбил ее, чувствовал себя, однако, почти уязвленным этою веселостью.

– Да нет, сударь, вы не угадали, и здесь не то, о чем вы думаете. Чтобы сказать вам все, я должна сообщить вам, что господин аббат любит балет. Он часто ходит в Оперу и страстно желал бы, чтобы и я когда‑ нибудь могла выступить там. Чтобы развить мои таланты, он дал мне лучших учителей, и их уроки принесли мне пользу. Они хвалят мои успехи, и уже сейчас мне поручают выходы и небольшие роли. Мадемуазель Дамбервиль, по просьбе господина Юберте, не отказала помочь мне советами. Я работаю неустанно, чтобы оправдать ее внимание ко мне и чтобы понравиться господину Юберте. Он любит танец, сударь, и приятно слышать те превосходные слова, которые он о нем говорит.

Г‑ н де Портебиз с изумлением слушал речи м‑ ль Фаншон. С минуту как в воздухе начал распространяться сильный запах гари. Фаншон убежала и вскоре вернулась. Она, казалось, была рассержена, и гримаска досады опускала покрытые легким пушком уголки ее рта.

– Вот, обед господина аббата подгорел… Ах, боже мой! А господина аббата все еще нету… На улицах так много карет! Только бы с ним не случилось какого несчастья! Не говоря уже о том, что он часто приносит книги больше и тяжелее его самого.

Она жаловалась и почти плакала, держа обеими руками концы фартучка, которым осторожно утирала уголок глаза, когда в дверь кто‑ то начал скрестись.

Девочка, которую г‑ н де Портебиз видел, когда входил, внизу лестницы, просунула свою красную и испачканную рожицу и грязными пальцами протягивала письмо.

– Подай сюда, Нанетта; кто это тебе передал?

– Высокий лакей.

– Давно ли?

– Сию минуту.

– Ты лжешь. Вы разрешите мне прочесть, сударь? «Фаншонетта, не жди меня. Я буду ужинать у мадемуазель Дамбервиль. Я принесу тебе сухарики и конфекты. Ты получишь эту записку довольно рано и сможешь еще пойти к господину Дарледалю разучивать твое па».

– Видишь, как ты солгала, Нанетта. Почему ты не поднялась ко мне тотчас? Зачем ты замарала записку?

Нанетта ничего не отвечала. Она высунула язык и спрятала его как раз вовремя, чтобы получить пощечину, которую отвесила ей легкая рука м‑ ль Фаншон.

Нанетта всхлипнула.

– Теперь давай сюда твой нос, – приказала ей м‑ ль Фаншон, ставшая вдруг матерински‑ заботливой, вынувшая свой носовой платок и высморкавшая сопливую девочку, – а теперь убирайся, живо!

Нанетта быстро скатилась с лестницы; слышен был удалявшийся топот ее грубых башмаков.

– Она злобная, сударь, и никогда не бывает иною; кроме того, она скрытная. Господин аббат поместил ее в школу. Так подумайте: она приносила в своей корзинке лошадиный помет, чтобы заражать зловонием классную комнату. Она проводит дни на дворе или у дверей. Смеется она, только когда видит хромого или горбатого, или когда падает лошадь, или когда бьют собаку. Она насмехается над прохожими. Тогда ей дают пощечины. Она это любит. Она ото всех получает тумаки. В конце концов, ей дают их как милостыню. Господин аббат сам отпускает ей иногда по нескольку тумаков, а я, как видите, заканчиваю то количество тумаков, которое она получает и которое, несмотря на общие старания, не превышает того, чего она заслуживала бы.

– Я, с своей стороны, могу попотчевать ее палкою, – сказал г‑ н де Портебиз, беря свою трость, поставленную было им в угол. – Тем более что я теперь отлично припоминаю, что видел у нее в руках письмо, которое помешало бы мне так долго надоедать вам, сударыня, и позволило бы мне тотчас просить вас передать господину аббату Юберте мое сожаление о том, что я не застал его дома.

Г‑ н де Портебиз стоял на пороге рядом с той высокой зеленой бронзовой урной, в которую он постучал при входе и на звук которой появилась перед ним странная маленькая особа, теперь прощавшаяся с ним прекрасным реверансом и дружеской улыбкою.

– Господин аббат будет меньше жалеть о том, что не оказался дома, сударь, если вы были довольны мною; но я не буду довольна собою, если не обращу вашего внимания на эту вазу, которая относится к глубокой древности и которую господин Юберте очень ценит.

М‑ ль Фаншон своею красивою рукою охватила один бок урны. Ее белая рука поглаживала зеленую бронзу. Она приложилась к ней своею свежею щекою кокетливо и нежно. Урна была одной высоты с нею, и на ней, в виде ожерелья, висела карточка, на которой г‑ н де Портебиз мог прочесть следующую надпись: «Найдена г‑ ном де Галандо в Риме в 1768 году»…

Когда дверь за ним закрылась, г‑ н де Портебиз стал искать перила ощупью. «Странно, – сказал он самому себе. – Я приезжаю сюда, чтобы повидать ученого, который знал моего покойного дядю и может кое‑ что сообщить мне о нем, а попадаю к старому чудаку аббату, который подбирает на улице девочек, укладывает их спать в своей каморке и воспитывает их для балета. Все это заслуживает, быть может, некоторого удивления, но, должен сознаться, что меня это, по меньшей мере, сильно позабавило».

Он продолжал спускаться, когда услышал голос м‑ ль Фаншон. Она свесилась через перила.

– Сударь, сударь, если вы пойдете смотреть балет «Ариадну», не забудьте в хоре афинянок взглянуть на ту, что держит гирлянду и голубя, и приветствуйте в ней Фаншон, вашу покорную слугу.

Взрыв серебряного смеха озарил темную лестницу, а г‑ н де Портебиз, поднявший голову вверх, оступился, при чем мог превосходно разбить себе нос и рисковал сломать себе шею.

 

IV

 

Г‑ н де Портебиз жаждал увидеть вблизи м‑ ль Дамбервиль, члена Королевской Академии музыки и балета.

Он видел ее раньше в театре, освещенную огнями рампы под слоем румян, в разнообразных костюмах ее ролей, в ее пышных платьях с подборами, украшенными гирляндами цветов, и высоких прическах, среди грациозного сплетения балетных фигур, которые она оживляла своим изящным, умным, благородным или страстным танцем. Она сливалась в его уме со сверканием люстр, с ритмом музыки и с теми сказочными событиями, которые она изображала и козни которых она распутывала своими стремительными и легкими носками. Она была в его памяти непостоянною, изменчивою и убегающею, окутанною прозрачными газами, сверкающею огнями бриллиантов и как бы носящеюся силою ритма и собственной легкости в каком‑ то движущемся чуде, где она была светящимся центром и где все лучилось вокруг нее.

Знаменитая артистка казалась ему в этом виде восхитительной, в действии своей грации, обновлявшейся с каждым жестом, с каждым шагом. Но г‑ н де Портебиз знал, как мало реальности бывает в том, из чего порою актрисы создают видимую маску для своей иллюзии, как ничтожно количество плоти, нервов и костей, из которого они творят свой очаровательный призрак, и какую роль играют в нем материальное содействие уборов, поддержка румян и помощь тканей, которыми они себе придают особый блеск, которыми гримируются или в которые одеваются.

Именно эта разница и эта неожиданность и занимали г‑ на де Портебиза. Он горел нетерпением попытаться измерить расстояние, существовавшее между блистательной и обманчивой сильфидой, пленившей его взоры, и реальным существом, которое откроет ему просто только себя.

Успокаивало его всего более в этом опыте то, что м‑ ль Дамбервиль была любима многими. От ее бесчисленных поклонников у нее оставались любовники, а из ее любовников – друзья, что заставляло думать, что за воздушным явлением существовала земная женщина и под маскою – лицо. В ожидании возможности проверить свое желание он с восторгом припоминал образ м‑ ль Дамбервиль, танцующей в балете «Ариадна», бывшем в эту минуту в моде и в котором, по отзывам любителей и газет, прекрасная нимфа превзошла себя.

Сцена изображала дикую местность с высокими скалами, покрытыми плющом. Среди этого критского пейзажа сотня молодых людей и сотня девушек, привезенных Тезеем для принесения их в жертву Минотавру, плакались на свою несчастную судьбу. Передвижением групп смешивали фигуры. Потом каждый юноша выбирал одну из девушек, и пары, объединенные общим несчастьем, прощались с жизнью и изображали свое отчаяние. Оркестр передавал их ужас. Флейты напоминали пастушеские радости, которых злой рок лишал навсегда эти молодые жизни, обреченные, согласно обету, в жертву. Скрипки передавали плач девушек; звуки виолончели, более низкие, передавали жалобы юношей, а глухое рычание контрабасов предвещало близкий рев чудовища с бычьей головою.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.