Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Трейси Шевалье 10 страница



«Придет день, когда я не смогу его уговорить, и он махнет на меня рукой», — подумала я.

В награду за сговорчивость я позволила ему затащить меня в проулок недалеко от Скотного рынка и там обнимать себя и гладить мне грудь. Я старалась получить от этого удовольствие, но меня все еще подташнивало от запаха навоза.

Что бы я ни говорила Питеру‑ младшему, сама я совсем не была уверена, что Марии Тинс удастся сдержать свое обещание. У нее было замечательно чутье и большая воля, она умела настоять на своем, но не могла соперничать с Ван Рейвеном. Я плохо представляла себе, как они сумеют выкрутиться и не выполнить желание Ван Рейвена. Он пожелал картину, в которой его жена смотрела бы прямо на художника, и хозяин написал такую картину. Он хотел картину со служанкой в красном платье — и получил ее. Если он теперь хочет меня, почему бы ему меня не заполучить?

 

И вот настал день, когда трое мужчин привезли к дому клавесин, прочно привязанный к телеге. За ними следовал мальчик, который тащил контрабас размером больше него самого. Эти инструменты не принадлежали Ван Рейвену, но были одолжены одним из его родственников, который любил музыку. Весь дом собрался посмотреть, как рабочие втаскивают клавесин по крутой лестнице. Корнелия стояла у подножия лестницы — если бы они уронили инструмент, он упал бы прямо на нее. Я хотела оттащить ее в сторону, и если бы это был любой другой из детей, я так и сделала бы. Но тут я не стала вмешиваться. Наконец, Катарина приказала Корнелии отойти в безопасное место.

Клавесин подняли по лестнице и по указанию хозяина затащили в мастерскую. Когда рабочие ушли, он позвал Катарину. За ней наверх поднялась Мария Тинс. Через несколько мгновений мы услышали звуки клавесина. Девочки сидели на ступеньках лестницы, а мы с Таннеке стояли в прихожей и слушали.

— Кто это играет? — спросила я Таннеке. — Катарина или твоя хозяйка?

Я не могла поверить, что это играла одна из женщин: может быть, играл хозяин, а Катарину он просто пригласил послушать?

— Конечно, это играет молодая госпожа, — понизив голос, ответила Таннеке. — С чего бы иначе он стал звать ее наверх? Она хорошо играет. Ее учили музыке, когда она была девочкой. Но ее отец оставил клавесин у себя, когда разошелся с моей хозяйкой. Неужели ты не слышала, как молодая госпожа жалуется, что у них нет денег на клавесин?

— Нет.

Подумав, я спросила:

— Может быть, он собирается нарисовать ее вместе с Ван Рейвеном?

Таннеке наверняка слышала рыночные сплетни, но не обмолвилась об этом ни словом.

— Нет, хозяин никогда ее не рисует. Она не может сидеть спокойно.

На следующий день он пододвинул к инструментам стол и стулья и поднял крышку клавесина, на которой был нарисован пейзаж: камни, деревья и небо. Он постелил скатерть, а контрабас задвинул под стол.

Через несколько дней Мария Тинс позвала меня к себе в комнату с распятием.

— Послушай, девушка, — сказала она, — я хочу дать тебе несколько поручений. Сходи сегодня после обеда в аптеку и купи цветов бузины и иссоп — Франциск опять простудился и кашляет. Потом сходи к пряхе Мари за шерстью — надо связать воротник для Айледис. Ты заметила, что из старого тянется нитка и он постепенно распускается? — Она помолчала, словно прикидывая, сколько мне на это понадобится времени. — А потом сходи к Яну Мейеру и спроси, когда приезжает его брат. Он живет возле башни Ритвельд. Это, кажется, недалеко от твоего дома. Можешь зайти к родителям.

Мария Тинс никогда раньше не позволяла мне навещать родителей, кроме как в воскресные дни. Тогда до меня дошло:

— Вы ждете сегодня Ван Рейвена, сударыня?

— Не попадайся ему на глаза, — свирепо проговорила она. — А еще лучше, чтобы тебя не было дома. Если он спросит, скажем, что ты ушла по делам.

Я чуть не рассмеялась. Все мы, включая Марию Тинс, улепетывали от Ван Рейвена, как кролики от собаки.

Матушка очень удивилась, увидев меня. К счастью, у нас сидела соседка, и мать не могла как следует меня допросить. Отец отнесся к моему появлению совершенно безразлично. Он сильно изменился с тех пор, как я поступила в услужение и умерла Агнеса. Его больше не интересовало, что происходит за пределами нашей улицы, и он редко спрашивал меня о моей жизни на Ауде Лангендейк или о делах на рынке. Он был согласен слушать только о картинах.

— Матушка, — заявила я, когда мы все сидели перед очагом. — Хозяин начинает картину, про которую ты меня спрашивала. Сегодня придет Ван Рейвен, и они решат, как все будет расположено. Там сейчас собрались все, кто будет на картине.

Соседка, востроглазая старуха, которая обожала рыночные сплетни, посмотрела на меня так, словно я поставила перед ней блюдо с жареным каплуном. Матушка нахмурилась — ей‑ то были понятны мои хитрости.

Ну вот, подумала я, на этом со сплетнями будет покончено.

 

В тот вечер хозяин был непохож сам на себя. За ужином он резко оборвал Марию Тинс, а потом ушел из дому. Я поднималась по лестнице, собираясь лечь спать, когда он вернулся домой. Он поглядел на меня снизу вверх. От него пахло спиртным, и у него было красное усталое лицо. На нем не было гнева, но какое‑ то неизбывное утомление — словно у человека, глядящего на груду дров, которую ему надо расколоть, или у служанки, перед которой лежит гора грязного белья.

На следующее утро, убирая мастерскую, я не нашла ничего, по чему можно было бы догадаться о событиях предыдущего дня. К клавесину был подвинут стул, и еще один стул стоял спинкой к художнику. На стуле лежала лютня, а на столе слева — чехол от скрипки. Контрабас все еще лежал в тени под столом. Глядя на все это, было трудно догадаться, сколько на картине будет персонажей.

Позднее Мартхе сказала мне, что Ван Рейвен пришел с сестрой и одной из своих дочерей.

— А сколько дочери лет? — невольно вырвалось у меня.

— Столько же, сколько и мне.

Они снова пришли через несколько дней. Мария Тинс опять услала меня из дому и велела развлекаться, как сумею, до обеда. Я хотела напомнить ей, что я не могу прятаться от Ван Рейвена каждый раз, когда они приходят — на улице становилось слишком холодно, и у меня оставалось мало времени переделать свою работу по дому. Но я ничего не сказала. Почему‑ то у меня было чувство, что скоро все изменится. Только я не знала как.

К родителям я пойти еще раз не могла — они решат, что что‑ то не так, а если им объяснить, в чем дело, они вообразят, что дела обстоят даже хуже, чем они думали. Вместо этого я направилась на фабрику к Франсу. Я не видела его с той поры, когда он расспрашивал меня, какие ценности есть в доме Вермеров. Эти вопросы меня рассердили, и я больше к нему не ходила.

Женщина у ворот меня не узнала. Когда я сказала, что хочу видеть Франса, она пожала плечами и пропустила меня, не объяснив, где искать Франса. Я зашла в низкое здание, где мальчики того же возраста, что и Франс, сидели за низкими столами и разрисовывали изразцы. Картинки у них были немудрящие — ничего похожего на изящные рисунки отца. Многие даже рисовали не фигуры, а только листочки и завитушки по углам плиток, оставляя середину свободной для более опытного мастера.

При виде меня они засвистали так пронзительно, что мне захотелось заткнуть уши. Я подошла к ближайшему мальчику и спросила, где мой брат. Он покраснел и опустил голову. Хотя они были рады развлечься за мой счет, никто не сказал мне, где искать брата.

Я нашла здание поменьше, где было очень жарко от топящихся печей. Франс был тут, голый до пояса. Он обливался потом, и выражение лица у него было недоброе. У него наросли мышцы на руках и груди. Он становился мужчиной.

Руки у него были обмотаны до локтей кусками стеганых одеял, и это придавало ему неуклюжий вид, но когда он вытаскивал из печи подносы с плитками, он так ловко с ними обращался, что нигде не обжегся. Я боялась его позвать — вдруг он уронит поднос. Но он увидел меня раньше, чем я заговорила, и тут же опустил поднос, который был у него в руках.

— Что ты здесь делаешь, Грета? Что‑ нибудь случилось с матушкой или отцом?

— Нет, с ними все в порядке. Я просто пришла к тебе в гости.

Франс размотал руки, вытер лицо тряпкой, отхлебнул из кружки пива и повел плечами, как делают грузчики, окончившие разгрузку баржи, чтобы размяться и снять напряжение. Раньше я за ним не замечала такого движения.

— Ты все еще работаешь у печи? Тебе разве еще не поручают более тонкую работу? Разрисовывать или глазуровать плитки, как те мальчики в соседнем здании.

Франс пожал плечами.

— Но они же твои сверстники. Разве тебе не пора?..

У него перекосилось лицо, и я оборвала себя на полуслове.

— Я наказан, — тихо сказал он.

— Наказан? За что?

Франс молчал.

— Франс, признавайся, в чем дело, а не то я скажу родителям, что у тебя ничего не получается с учебой.

— Дело не в этом, — торопливо сказал Франс, — я рассердил хозяина.

— Чем?

— Я обидел его жену.

— Как?

Франс минуту поколебался.

— Она сама это начала, — тихо сказал он. — Стала проявлять ко мне внимание. Но когда я тоже его проявил, она пожаловалась мужу. Он не выгнал меня только из дружбы к отцу. Так что меня сослали работать у печи, пока он не смилостивится.

— Франс, как ты мог сделать такую глупость? Разве жена хозяина тебе ровня? Из‑ за этого может пойти насмарку все твое ученье.

— Тебе не понять, — пробурчал он. — Тут такая тоска — работаешь до потери сил, и больше ничего. Скука смертная. А эта история меня немного развлекала. Не тебе меня осуждать — у тебя есть твой мясник, за которого ты выйдешь замуж и будешь как сыр в масле кататься. Хорошо тебе меня учить, когда у меня вся жизнь — это бесконечные плитки. Почему бы мне не заглядеться на хорошенькое личико?

Я хотела сказать, что я очень даже понимаю. По ночам мне иногда снились горы грязного белья, которые никогда не уменьшались, как бы старательно я его ни терла, кипятила и гладила.

Но я ему ничего такого не сказала, а только с беспокойством спросила:

— Уж не та ли это женщина, что стоит в воротах?

Франс пожал плечами и выпил еще пива. Я представила себе кислую физиономию той женщины. Неужели это можно назвать хорошеньким личиком?

— А вообще‑ то чего это ты заявилась, когда тебе надо работать в твоем Квартале папистов?

Я приготовила объяснение, почему я пришла. Дескать, меня послали в конец Делфта, от которого до его фабрики совсем близко. Но мне стало так жалко брата, что я вдруг выложила ему всю историю о Ван Рейвене и картине. Излив душу, я почувствовала большое облегчение.

Он внимательно меня выслушал и потом заявил:

— Видишь, не такая уж между нами большая разница — и на тебя обращает внимание человек, стоящий гораздо выше тебя.

— Но я не поддалась на приставания Ван Рейвена и не собираюсь этого делать!

— Я не имею в виду Ван Рейвена, — с усмешкой сказал Франс. — Я говорю о твоем хозяине.

— При чем тут мой хозяин? — воскликнула я. Франс улыбнулся:

— Полно, Грета, не лезь в бутылку.

— Перестань! Что ты еще придумал? Он никогда…

— Этого и не нужно. Все видно по твоему лицу. Может, тебе удается это скрывать от родителей и твоего мясника, но меня ты не обманешь. Я тебя слишком хорошо знаю.

Да, он действительно хорошо меня знал. Я хотела что‑ то возразить, но не нашла что.

 

Хотя стоял декабрь и было холодно, я так быстро шла и была так огорошена словами Франса, что оказалась в Квартале папистов гораздо раньше, чем было надо. Мне было жарко, и я размотала шаль, чтобы ветер остудил мне лицо. Когда я шла к дому по Ауде Лангендейк, я увидела, что навстречу мне идет хозяин с Ван Рейвеном. Я опустила голову и перешла на другую сторону улицы, чтобы оказаться со стороны хозяина, а не Ван Рейвена. Но этим я только привлекла его внимание, и он остановился, придержав за руку хозяина.

— Эй, большеглазая служанка! — крикнул он, поворачиваясь ко мне. — А мне сказали, что ты ушла по делам. Что‑ то мне кажется, что ты меня избегаешь, дорогуша. Как тебя зовут?

— Грета, сударь. — Я не поднимала глаз, глядя на башмаки хозяина. Они были начищены до блеска — Мартхе сделала это утром под моим руководством.

— Так что скажешь, Грета, — ты действительно меня избегаешь?

— Нет, сударь, меня просто посылали с поручениями.

Я показала ему сумку с покупками, которые я сделала для Марии Тинс до того, как пошла к брату.

— Тогда надеюсь, что буду видеть тебя почаще.

— Да, сударь.

Позади мужчин стояли две женщины. Я взглянула на их лица и поняла, что это сестра и дочь Ван Рейвена, которые позируют для картины вместе с ним. Дочь глядела на меня с изумлением.

— Надеюсь, ты не забыл свое обещание, — сказал Ван Рейвен моему хозяину.

У того дернулась голова, как у марионетки.

— Нет, — помедлив, ответил он.

— Отлично. Значит, начнешь работу над той картиной до того, как мы придем на следующий сеанс? — сказал он с плотоядной ухмылкой, от которой у меня мороз побежал по коже.

Некоторое время все молчали. Я подняла глаза на хозяина. Он старался сохранить спокойное выражение лица, но я видела, что он рассержен.

— Хорошо, — наконец выговорил он, не глядя на меня.

Тогда я не поняла, что они имели в виду, но чувствовала, что это имеет отношение ко мне. На следующий день все объяснилось.

Он велел мне после обеда подняться в мастерскую. Я подумала, что он хочет, чтобы я помогла ему с красками, которые ему понадобятся для картины, изображающей концерт. Когда я вошла в мастерскую, его там не было. Я полезла на чердак. Стол, на котором мы растирали краски, был пуст — он не выложил для меня никаких материалов. В полном недоумении я спустилась обратно в мастерскую.

Он уже пришел и стоял, глядя в окно.

— Садись, Грета, — не оборачиваясь, сказал он. Я села на стул, который стоял перед клавесином. До клавесина я не дотронулась — я трогала его, только когда вытирала пыль. Сидя на стуле, я рассматривала новые картины, которые он повесил на заднюю стену. Слева висел пейзаж, а справа — картина, на которой женщина играла на лютне. На ней было платье с чересчур глубоким вырезом. Рядом стоял мужчина, обнимая ее за плечи. Еще там была старуха, которой мужчина протягивал монету. Картина принадлежала Марии Тинс и называлась «Сводня».

— Нет, не на этот стул, — сказал хозяин, наконец отвернувшись от окна. — Здесь сидит дочь Ван Рейвена.

«Я сидела бы здесь, если бы он собирался включить меня в картину», — подумала я.

Он принес еще один стул с львиными головами и поставил его недалеко от мольберта, но боком, так что, сидя на нем, я была повернута лицом к окну.

— Садись сюда.

— Зачем это? — спросила я, пересаживаясь. Раньше я никогда не садилась в его присутствии. У меня опять побежали по спине мурашки.

— Помолчи. — Он открыл ставню, чтобы свет падал прямо мне в лицо. — Гляди в окно.

И он сел на стул перед мольбертом.

Я поглядела на шпиль Новой церкви и сглотнула. Я чувствовала, что у меня напрягаются скулы и расширяются глаза.

— Теперь посмотри на меня.

Я повернула голову и посмотрела на него через левое плечо.

Наши взгляды встретились. У меня вылетели из головы все мысли, кроме одной — что цвет его глаз похож на внутреннюю стенку устричной раковины.

Он как будто чего‑ то ждал. Я почувствовала, как у меня каменеет лицо — от страха, что я не смогу сделать то, что ему нужно.

— Грета, — тихо сказал он. Больше ему ничего говорить не понадобилось. Мои глаза наполнились слезами, но я их сдержала. Я поняла.

Не шевелись. Он собирался меня рисовать.

 

— Ты пахнешь льняным маслом, — недоумевающе сказал отец. Он не верил, что запах может въесться в мою одежду, кожу и волосы просто от того, что я убираю мастерскую художника. И он был прав. Он словно догадался, что я теперь сплю в комнате, где находится льняное масло, и что я часами позирую, впитывая в себя этот запах. Он догадывался, но не смел сказать это вслух. Слепота отняла у него уверенность в себе, и он не доверял собственным мыслям.

Годом раньше я, может быть, попыталась бы ему помочь, сказать что‑ нибудь, подтверждающее его мысли, приободрить его и добиться, чтобы он сказал, что думает. Но теперь я просто смотрела, как он молча сражается сам с собой, словно жук, упавший на спину и неспособный перевернуться.

Матушка тоже догадывалась, хотя пока не осознавала своей догадки. Иногда я не могла заставить себя посмотреть ей в глаза. Когда же заставляла, видела на ее лице выражение недоумения, гнева, любопытства, обиды. Она пыталась понять, что случилось с ее дочерью.

Я привыкла к запаху льняного масла, даже поставила бутылочку с маслом возле своей постели. Утром, одеваясь, я смотрела сквозь масло в окно, восхищаясь его цветом. Это был цвет лимонного сока, в который капнули немного свинцово‑ оловянной желтой краски.

Я теперь позирую в платье этого цвета, хотелось мне сказать родителям. Он рисует меня в таком платье.

Вместо этого, чтобы отвлечь отца от запаха, я рассказывала ему о другой картине, над которой работал хозяин:

— Молодая женщина играет на клавесине. На ней желто‑ черная жилетка — та же самая, в которой он рисовал дочь булочника, — белая атласная юбка, и у нее в волосах белые ленты. В изгибе клавесина стоит другая женщина, которая держит в руках ноты и поет. На ней зеленый плащ, отороченный мехом, и под ним голубое платье. Между двумя женщинами на стуле, повернувшись к нам спиной, сидит мужчина.

— Ван Рейвен? — перебил меня отец.

— Да, Ван Рейвен. Но нам видны только его спина, волосы и рука, придерживающая лютню за шейку.

— Он плохо играет на лютне, — оживленно сказал отец.

— Очень плохо. Поэтому он и сидит к нам спиной — чтобы не было видно, что он и держать‑ то ее толком не умеет.

Отец хохотнул. Его настроение исправилось. Ему всегда нравилось слышать, что богатый человек плохо играет на каком‑ нибудь музыкальном инструменте.

Но привести его в хорошее настроение было не всегда так просто. По воскресеньям я порой испытывала в родительском доме такое напряжение, что радовалась, когда у нас обедал Питер‑ младший. Он, по‑ видимому, заметил, с каким беспокойством поглядывает на меня матушка, как сердито бурчит отец, как мы иногда подолгу неловко молчим, что редко бывает в отношениях между родителями и дочерью. Он никогда ничего об этом не говорил, сам никогда не хмурился и не устремлял на нас недоумевающий взгляд, не терял дара речи. Наоборот, он легонько поддразнивал отца, льстил матушке и улыбался мне.

Питер не спрашивал, почему я пахну льняным маслом. Его как будто не волновало, что я что‑ то от него скрываю. Он раз и навсегда решил мне доверять. Питер был очень хороший человек. И тем не менее я не могла удержаться и каждый раз смотрела на его ногти — есть ли под ними кровь.

Ему надо вымачивать их в соленой воде, думала я. Когда‑ нибудь я ему это скажу.

Он был хороший человек, но его терпению подходил конец. Он этого не говорил, но иногда, когда мы в воскресенье оказывались в темном закоулке у канала, я чувствовала нетерпение в его руках, которые слишком крепко охватывали мои ягодицы, слишком тесно прижимали меня к нему, так что даже через слои одежды я начинала чувствовать затвердение у него в паху. Было так холодно, что нам не удавалось коснуться кожи друг друга — мы только ощущали шершавую шерсть нашей одежды и скрытые ею очертания наших фигур.

Мне не всегда было противно, когда Питер ко мне прикасался. Иногда, когда, глядя через его плечо на небо, я видела в облаках другие цвета помимо белого и думала о том, как я мелю белый свинец или массикот, я чувствовала жар в грудях и животе и тесно прижималась к нему. Он всегда радовался, когда я отвечала на его ласки. И не замечал, что я стараюсь не глядеть на его лицо и руки.

В то воскресенье, когда отец пожаловался на запах льняного масла и когда у моих родителей был такой растерянный и несчастный вид, Питер повел меня в темный закоулок. Там он начал сжимать мои груди и через одежду прихватывать пальцами соски. И вдруг остановился, бросил на меня лукавый взгляд и поднял руки к моим плечам. Прежде чем я поняла, что у него на уме, он сунул руки мне под капор и запустил пальцы в мои волосы.

Я обеими руками ухватилась за капор:

— Не смей!

Питер улыбнулся, глядя на меня какими‑ то стеклянными глазами, словно он долго смотрел на солнце. Он сумел вытащить из‑ под капора прядь волос и стал накручивать ее на палец.

— Когда‑ нибудь, Грета, — и скоро — я все это увижу. Не всегда же ты будешь оставаться для меня загадкой. — Он надавил мне рукой на низ живота. — В следующем месяце тебе исполнится восемнадцать лет, и я поговорю с твоим отцом.

Я отшатнулась от него. У меня было такое чувство, будто меня заперли в темную жаркую комнату, где я не могла дышать.

— Я еще слишком молода. Слишком молода для такого.

Питер пожал плечами:

— Многие выходят замуж в восемнадцать лет. Зачем ждать? Я нужен твоей семье.

Впервые он намекнул на бедность моих родителей, на их — а следовательно, и мою — зависимость от него. Поэтому они и принимали от него мясо и разрешали мне уединяться с ним в темном закоулке по вечерам.

Я нахмурилась. Мне не понравилось напоминание о его власти над нами.

Питер понял, что сказал лишнее. Чтобы умилостивить меня, он заткнул прядь волос обратно под капор. Потом погладил меня по щеке.

— Ты будешь счастлива со мной, Грета, — сказал он. — Вот увидишь.

Когда он ушел, я, несмотря на холод, еще долго ходила вдоль канала. На нем взломали лед, чтобы дать пройти баркасам, но на поверхности воды уже образовался тонкий ледок. Я вспомнила, как мы с Франсом и Агнесой приходили сюда и бросали камешки, пока последняя льдинка не скрывалась под водой. Как давно это было!

 

За месяц до этого он попросил меня подняться в мастерскую.

— Я буду на чердаке, — объявила я собравшимся на кухне после обеда.

Таннеке даже не подняла головы от шитья.

— Перед уходом подложи в очаг дров, — приказала она.

Девочки учились плести кружева под надзором Мартхе и Марии Тинс. У Лисбет были ловкие пальцы и большое терпение — у нее получалось хорошо. Но Алейдис была еще слишком мала, чтобы справляться с такой тонкой работой, а у Корнелии на нее не хватало терпения. У ног Корнелии перед огнем сидела кошка, и Корнелия порой дергала у нее перед носом нитку, чтобы та начинала ее ловить. Наверное, она надеялась, что кошка в конце концов зацепит когтями за ее вязанье и порвет его.

Подложив дров в очаг, я обошла Иоганна, который играл с волчком на холодных плитках пола. Когда я была уже у двери, он так сильно крутанул волчок, что тот полетел прямо в огонь. Мальчик начал плакать. Корнелия расхохоталась, а Мартхе попробовала вытащить игрушку из пламени с помощью щипцов.

— Тише, вы разбудите Катарину и Франциска, — одернула их Мария Тинс. Но ее никто не слушал.

Я с облегчением сбежала из шумной кухни, хотя и знала, что в мастерской очень холодно.

Дверь мастерской была закрыта. Остановившись перед ней, я сжала губы, разгладила пальцами брови и провела ладонями по щекам к подбородку, словно пробуя на ощупь яблоко — достаточно ли оно крепкое. Секунду я постояла перед тяжелой деревянной дверью в нерешительности, потом тихонько постучала. Ответа не было, хотя я знала, что он там и ждет меня.

Был первый день нового года. Он загрунтовал фон на моей картине почти месяц назад, но с тех пор в ней ничего не изменилось: не было красных мазков, обрисовывающих форму предметов, не было «неправильных» красок, не было светотени. Холст был равномерно покрыт желтовато‑ белой грунтовкой — той самой, которую я видела каждое утро, убираясь в мастерской. Я постучала громче.

Когда я открыла дверь, он хмуро сказал, не глядя мне в глаза:

— Не надо стучать, Грета, заходи, и все.

Он отвернулся и пошел к мольберту, на котором пустой, равномерно загрунтованный холст ждал, когда на нем появятся краски.

Я тихо закрыла дверь за собой, заглушив шум детей снизу, и вошла в комнату. Сейчас, когда наступил решающий момент, я почему‑ то была совершенно спокойна.

— Вы меня звали, сударь?

— Да. Встань вон там.

Он показал в угол, куда он сажал предыдущих натурщиц. Там стоял тот же стол, что и на картине, изображающей концерт, но он убрал с него музыкальные инструменты. Потом он вручил мне письмо:

— Прочти это.

Я развернула листок бумаги и наклонила к нему голову. Сейчас он догадается, что я только притворяюсь, будто могу прочитать скоропись.

Но на бумаге ничего не было написано.

Я подняла голову, чтобы это ему сказать, но прикусила язык. Хозяину незачем было что‑ то объяснять. И я опять наклонилась к письму.

— А теперь попробуй вот это, — сказал он, давая мне книгу. У нее был изношенный кожаный переплет, а корешок был в нескольких местах разорван. Я открыла книгу наугад и всмотрелась в страницу. Ни одного знакомого слова я там не увидела.

Он заставил меня сесть, потом встать и, держа книгу в руках, посмотреть на него. Потом забрал книгу и вручил мне белый кувшин с оловянной крышкой и велел сделать вид, что я наливаю из него вино в бокал. И все это время он был словно бы в недоумении — словно кто‑ то рассказал ему историю, конца которой он никак не мог вспомнить.

— Все дело в одежде, — пробормотал он. — Потому‑ то ничего не получается.

Я поняла. Он заставлял меня принимать позы, присущие богатым дамам, но на мне была одежда служанки. Я подумала о желтой накидке и черно‑ желтом жилете. Что из них он прикажет мне надеть? Но эта мысль совсем не вызвала у меня восторга: наоборот, мне стало не по себе. Во‑ первых, нам никак не удастся скрыть от Катарины, что я надеваю ее вещи. К тому же я чувствовала себя не в своей тарелке, притворяясь, что читаю письмо или книгу или разливаю вино — ведь в жизни мне никогда не приходилось этого делать. Как бы мне ни хотелось почувствовать под подбородком мягкую меховую оторочку накидки, мне никогда не приходилось носить таких вещей.

— Сударь, — проговорила я наконец. — Может быть, мне лучше делать то, что обычно делают служанки?

— А что делает служанка? — тихо спросил он, подняв брови.

Я не сразу смогла ответить — так у меня дрожали губы. Я вспомнила нас с Питером в темном закоулке.

— Шьет, — ответила я. — Вытирает пыль и моет полы, таскает воду. Стирает простыни. Нарезает хлеб. Чистит оконные стекла.

— Тебе хотелось бы, чтобы я изобразил тебя со шваброй?

— Я тут ничего не решаю, сударь. Это не моя картина.

— Верно, не твоя, — хмуро отозвался он. Казалось, он разговаривает сам с собой.

— Нет, я не хочу, чтобы вы нарисовали меня со шваброй, — неожиданно для себя сказала я.

— Конечно, нет, Грета. Я не стану рисовать тебя со шваброй.

— Но я не могу надеть вещи вашей жены.

Последовало долгое молчание.

— Надо полагать, ты права. Но я не хочу изображать тебя служанкой.

— Тогда кем же, сударь?

— Я нарисую тебя такой, какой увидел в первый раз, — просто Гретой.

Он повернул стул в сторону среднего окна, и я села. Мне было ясно, что мое место — на этом стуле. Он будет искать позу, которую нашел месяц назад, когда принял решение нарисовать мой портрет.

— Посмотри в окно, — сказал он.

Я посмотрела на серый зимний день и, вспомнив, как я замещала на картине дочь булочника, постаралась выкинуть из головы все мысли и успокоиться. Но это было нелегко: я не могла не думать о нем, о том, что я сижу перед ним.

Колокол на Новой церкви пробил два раза.

— Теперь медленно поворачивай голову ко мне. Нет, не плечи. Тело пусть останется повернутым к окну. Поворачивается только голова. Медленнее. Медленнее. Стой! Еще чуть‑ чуть. Стой! Теперь сиди не шевелясь.

Я сидела не шевелясь.

Поначалу я не могла смотреть ему в глаза. А когда посмотрела, мне показалось, что передо мной внезапно вспыхнул огонь. Тогда я стала рассматривать его твердый подбородок; его тонкие губы.

— Грета, ты на меня не смотришь.

Я заставила себя взглянуть ему в глаза. Опять меня словно охватило пламенем, но я терпела — ведь он так просил.

Постепенно мне стало легче смотреть ему в глаза. Он глядел на меня, но словно бы не видел меня. А видел кого‑ то другого или что‑ то другое. Можно было подумать, что он смотрит на картину.

«Он смотрит не на мое лицо, а на то, как на него падает свет», — подумала я. В этом вся разница. А меня тут все равно что нет.

Когда я это сообразила, я смогла немного расслабиться. Раз он меня не видит, то и я его не видела. В голове появились посторонние мысли — о тушеном зайце, которого мы ели за обедом, о кружевном воротничке, который мне подарила Лисбет, о той истории, что мне рассказал накануне Питер‑ младший. Потом исчезли всякие мысли. Он два раза вставал и открывал или закрывал ставни. Несколько раз он ходил к своему комоду, чтобы заменить кисть или краску. Я видела все это так, словно стояла на улице и смотрела через окно. Колокол пробил три раза. Я удивилась, неужели уже прошло столько времени? Меня как будто заколдовали.

Я посмотрела на него — на этот раз он смотрел на меня. Мы глядели в глаза друг другу, и я почувствовала, как по моему телу пробежала жаркая волна. Но я все равно смотрела ему в глаза, пока он их не отвел и не кашлянул.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.