|
|||
Георгий Брянцев. 7 страницаЗарубин подошел к комиссару и стал хворостинкой сбивать снег со своих валенок. — Не подведет нас авиация? — обратился он к Добрынину. — Не думаю. Да и причин нет к этому. Посмотри, какое небо! — Зарубин запрокинул голову. Все небо было усыпано яркими звездами. — Как будто все в порядке. — Он посмотрел на часы. — А где же Иван Данилович? Добрынин рассмеялся. — Где-нибудь в лесу бродит. И Кострова с собой потащил. Он боится, что груз не попадет на поляну, вот и сторожит. Что, ты его не знаешь? — Неугомонный человек. Откуда у него столько энергии берется, я просто удивляюсь. Вчера мне говорит вечером, — Зарубин опустился на корточки возле комиссара, — надо побывать во всех ближайших населенных пунктах и выяснить точно, сколько там мужчин призывного возраста. «Зачем? » — спрашиваю. «Проведем, — говорит, — мобилизацию». Я посмеялся, а потом задумался. Ведь и на самом деле, почему не провести? Представляешь себе, как это будет выглядеть — в тылу врага происходит мобилизация! — Со мной он тоже беседовал по этому поводу, — сказал Добрынин. — Затея, конечно, не легкая, но очень важная. Надо будет дать в его распоряжение нескольких коммунистов и комсомольцев. — Подожди-ка, Федор Власович! — Зарубин поднялся и прислушался. — Летит, летит… — Наш, по звуку чую, — раздались голоса. Добрынин поднялся. Уже не надо было напрягать слух, чтобы услышать рокот мотора, доносящийся с северо-востока. Самолет появился над лесом на пятнадцать минут раньше срока и, когда вспыхнули пять костров, разложенных в форме конверта, снизился, прошел над поляной и сделал два захода, чтобы сбросить груз. Мешки с парашютами опустились удачно, на поляну. Потом самолет сделал еще два круга, поднялся выше, выпустил ракету, и тотчас же за ней выбросился парашютист. Он приземлился у самого края поляны и забарахтался в снегу, путаясь в стропах. Встать парашютисту не довелось. Десятки рук подняли его вместе с парашютом и с радостными криками потащили по поляне, освещенной кострами. Партизаны горячо обнимали первого гостя с Большой земли, тискали его, жали ему руки, не спрашивая ни фамилии, ни имени. Знакомиться начали позже. Парашютист назвался Семеном Топорковым. Это был белокурый паренек, маленький, щупленький, с лицом, густо усыпанным веснушками. Когда он снял с себя меховой комбинезон, то оказался совсем еще подростком. За ночь Топорков перебывал почти во всех землянках, начиная со штабной. Уже под утро его затащили в землянку взвода Бойко. В нее никогда не набивалось столько народу. Топорков, устало моргая, сидел у края стола. Через плечо его был перекинут широкий ремень, на котором держалась портативная радиостанция в чехле. А народ в землянку лез и лез. — Да пустите же! — просился кто-то у входа. — Дайте хоть глазком взглянуть, говорят, совсем дитенок… На Топоркова сыпались самые различные вопросы: дошел ли немец до Москвы и как его встретили, кто каким фронтом командует, знают ли там, в нашем тылу, о делах партизан, какие города бомбит противник, как обстоит дело с продовольствием, работает ли Большой театр, продолжается ли стройка метро и прочее и прочее. У Топоркова смежались веки. С грустной детской улыбкой он отвечал на все вопросы. — Замучили хлопца, — сжалился наконец кто-то. — Довольно! Завтра доскажет остальное, никуда он не денется. Через минуту радист уже спал сидя, держа в руках недокуренную папиросу. Партизаны бережно уложили его на нары. — Замаялся, бедняга! Не чувствует даже… — Наглотался нашего воздуха лесного… с непривычки. — Да мы его и покормить-то забыли! Вот идолы непутевые… — Ничего, переживет… Завтра двойную порцию получит… — Теперь весь день храпака давать будет. А в землянке заготовительной группы шла разборка груза. В присутствии комиссара Добрынина командир группы Спивак сортировал груз и составлял опись. В мешках оказались крупа, сухари, соль, концентраты, консервы, мыло, маскировочные халаты, белье, ракеты с ракетницами. И в довершение ко всему — пять литров водки в маленьких бутылках. — Это мерзавчики, — пояснил дед Макуха. — Так их раньше называли. Кто-то по-хозяйски подошел к делу… И до чего же аккуратненькие! Тут в каждом ровнехонько сто двадцать пять граммов. — Ладно, ладно, — буркнул Добрынин. — Довольно любоваться. Клади в сторону.
В девять часов, когда все жильцы штабной землянки, уснувшие около шести утра, еще спали, Зарубина кто-то толкнул в бок. Не двигаясь, командир приоткрыл один глаз. Перед ним стоял радист Топорков в большом авиационном шлеме. — Две радиограммы принял, — доложил он тихо. — Если у вас что будет — подготовьте… сеанс в одиннадцать. Сон как рукой сняло. Зарубин быстро вскочил. «Когда же он успел выспаться? — мелькнуло у него в голове. — Вот молодчина! » Топорков подал командиру два маленьких листочка из блокнота, убористо исписанных ровным, круглым, ученическим почерком. Зарубин быстро пробежал их глазами и крикнул: — Эй, товарищи, а ну, поднимайтесь! Царство небесное проспите! … Пушкарева, Добрынина, Кострова как ветром сдуло с топчанов. — Слушайте телеграммы! Первая: «Поздравляем установлением двусторонней регулярной связи точка Гордимся вашей отвагой преданностью родине запятая желаем успехов боевой работе точка Сообщите чем остро нуждаетесь точка». Вторая: «Найдите вашем городе майора Шеффера запятая прибывшего фронта запятая при возможности выкрадите его точка Сообщите количество боевых транспортных самолетов аэродрома южной стороне города точка». Пушкарев поднялся, взял из рук Зарубина листки, прочел еще раз про себя и, насупив брови, взволнованно заходил по землянке. — Мне разрешите идти? — спросил Топорков. Зарубин, пристально посмотрел на радиста и сказал: — Нет, не торопись. Садись-ка вот сюда, поговорим немного. Топорков сел рядом с командиром отряда. — Сколько лет тебе? — поинтересовался Зарубин. — Через месяц будет восемнадцать… — Так, — сказал Зарубин и прищурил один глаз. — Комсомолец? Топорков кивнул головой. — Откуда сам? — Из Тулы. — Родители есть? По лицу паренька пробежала тень. Он помедлил немного с ответом, потер ладонями колени, потом стал рассказывать. Он родился в семье врача. Отец — хирург, с первых дней ушел на фронт и погиб под Черниговом. Мать — тоже врач, работает сейчас в госпитале. Младшая сестра, Надя, живет в Свердловске, у тетки. Сам он не успел до войны закончить десятилетку. Работать в тылу противника пошел добровольно. Окончил трехмесячные курсы радистов и вот сейчас переброшен сюда… Окончив свой короткий рассказ, Топорков посмотрел на всех, как бы ожидая новых вопросов, но их не было. — Доволен, что попал к нам? — спросил Добрынин. Паренек пожал плечами и неопределенно сказал: — Посмотрим. — И, оживившись, добавил: — Я вам ежедневно в начале первого буду давать сводку Совинформбюро, могу даже в двух-трех экземплярах, я специально прихватил копировальной бумаги. — Это будет очень хорошо, — сказал Зарубин. — Потом можно подумать насчет радиофикации лагеря… Я посмотрел… Это несложно, только хорошо бы наушники достать. — Обязательно достанем, — с улыбкой обещал Зарубин. — Из-под земли выроем, а достанем… — И, немного подумав, обратился к Пушкареву: — Давайте его поселим в окружкомовской землянке. А? Ему никто не должен мешать, да и вообще рация — святая святых. — Правильно, товарищ капитан, — бодро подтвердил Топорков. — Приветствую, — сказал Пушкарев. — И дадим ему для охраны Дымникова. Пусть живут вместе… — продолжал Зарубин. — Как ты смотришь, Федор Власович? — Не возражаю; — ответил Добрынин. Когда радист вышел, Пушкарев еще раз прочел обе радиограммы, постоял в раздумье и проговорил: — Теперь мы заживем по-иному. Определенно, по-иному. А ты говорил, Валентин Константинович… — Что я говорил? — спросил удивленный Зарубин. Пушкарев нахмурился и махнул рукой. — Ничего ты не говорил. Это я заговорился! Дай вот я тебя лучше поцелую, — неожиданно предложил он, облапил изумленного Зарубина, крепко поцеловал его в губы и, махнув рукой, быстро вышел из землянки. Сцена эта всех взволновала. Все сидели несколько, минут в молчании… — Горячее у него сердце, — тихо сказал Добрынин. — Только работой и живет… хочет заглушить свое горе. Понаблюдайте: он никак не может оставаться один, все стремится быть на людях. Тяжко ему одному, а ведь молчит. — А какое у него горе? — поинтересовался Костров. — Я тоже ничего не слышал, — удивился Зарубин. — Он никогда не говорил сам, и никто мне не рассказывал. — Никто и не знает: только я да он. Да и мне не он сказал, а секретарь горкома, в последний день перед отъездом. Ведь у него жена и сын сгорели. — Как сгорели? — переспросил Костров. — Так сгорели… в вагоне, под Карачевом. Поезд шел, на ходу его подожгли самолеты, и полсостава сгорело… — И это точно установлено? — взволнованно спросил Костров. — Ну, а как же! Опознали их, похоронили… Зарубин, казалось, не слушал; он стоял спиной к Добрынину и Кострову и пристально смотрел в маленькое, поднятое вровень с землей окошко землянки. Как много за войну ему довелось видеть чужого горя! … Как будто можно было уже и привыкнуть к этому. Но нет, каждый новый печальный случай неизменно растравлял и его боль, заставляя его страдать вместе с теми, кого постигло горе. …В середине дня, когда Зарубин и Костров подготовились уже к выходу на операцию, в землянку ворвался, как всегда шумный и энергичный, Пушкарев. За ним следовал Багров. — На вот, читай, — сказал Пушкарев и подал Зарубину клочок бумаги. Письмо было адресовано Пушкареву, и писал его Беляк. Командир отряда прочел: «С такими людьми, как податель этой записки и его тесть, газету мы организуем. Прошу выслушать его и наметить план действий. Одному мне не под силу. Жду указаний. Дмитрий». — Садись, товарищ Багров, и рассказывай, — дружелюбно предложил Зарубин и взглянул на часы. Багров попробовал рукой прочность топчана, уселся, громко откашлялся и начал рассказ. Первым долгом он сообщил о расправе с предателем Брынзой. — Это надо же додуматься! — слегка улыбнувшись, сказал Костров. — Повесился! — Ай да Беляк! — похвалил Зарубин. Потом Багров рассказал о типографии. Здесь дело обстояло так: для печатания газеты в одну четверть листа нужна была или тигельная печатная машина, именуемая «американкой», или же простой тискальный станок «катушка». Кроме того, требовалось около тридцати килограммов текстового шрифта, восемьдесят килограммов заголовочного, килограммов пять-шесть пробельного типографского материала, четыре кассы для шрифта, краска, валик, мраморная доска, ну и, конечно, бумага. Зарубин посмотрел на Пушкарева, сдержал улыбку и почесал затылок. Добрынин крякнул. — Ладно, не кряхти, — сердито буркнул Пушкарев. — Маловеры! … — Тестю моему известно, — продолжал Багров, — что в одном из районных центров в подвале бывшего здания типографии есть станок. Он говорит, что этот станок нас вполне устроит. А все другое, кроме бумаги, берется достать Беляк. Все оживились. — Вот это уже конкретно и интересно, — сказал Зарубин. — То-то и оно! — нравоучительно заметил Пушкарев. — Значит, станок этот подойдет? — спросил Добрынин. — Тесть видел его еще до войны и говорит, что подойдет, — ответил Багров. — Надо его оттуда выцарапать во что бы то ни стало, — стукнув кулаком по столу, заявил Пушкарев. — Где этот райцентр? Ну-ка, дай твою карту, Валентин Константинович. Станок этот тяжел? — Пустяки, килограммов шестьдесят. Я могу на горбу притащить, — серьезно сказал Багров. Зарубин разложил карту. Все сгрудились у стола. Костров быстро нашел нужный пункт и курвиметром провел от него извилистую линию до лагеря. Получилось двадцать восемь километров. — Расстояние небольшое, — поглаживая лоб, заметил Зарубин. — Поручите мне это дело, я его обтяпаю, — предложил Багров. — Возьмитесь-ка вы, товарищ Костров, за эту операцию, — как бы не слыша предложения Багрова, сказал Зарубин. — Нехорошо будет, если повторится та же история, что была с кирпичом. Станок надо взять, но так, чтобы никого не потерять. Предварительно тщательно разведайте подходы, выясните, сколько солдат там, какая охрана. Включите в это Рузметова, а Багров займется другим… — Есть! — коротко ответил Костров и наклонил голову. — А насчет бумаги я попрошу Большую землю. Бумага у меня будет, — решительно заявил Пушкарев. Когда обсуждение вопроса закончилось, Зарубин подошел к Багрову и подал ему руку. — Спасибо от всего отряда, — сказал он. — Ты сделал большое дело. Багров взволновался. Глаза его вдруг заморгали, на скулах задвигались желваки. Он стоял молча, глубоко дыша. Немного отдохнув, Багров снова встал на лыжи и пошел в леспромхоз. Надо было передать Анастасии Васильевне Солоненко сводку Совинформбюро и задание для Беляка — собрать данные об аэродроме и заняться розысками майора Шеффера.
Уже который день Беляк безуспешно ломал голову над вопросом: как отыскать майора Шеффера? Он понимал, что открыто проявить интерес к личности Шеффера рискованно. Под разными предлогами Беляк осторожно наводил о нем справки у сослуживцев по управе. Никто Шеффера не знал. Но если не удавалось пока что найти майора, то вся остальная работа подпольной группы шла как будто успешно. Радиосвязь с Большой землей активизировала подполье. Родина, партия, фронт интересовались многим: положением в городе и окрестных районах; настроением населения; данными о проходящих к фронту немецких воинских частях; подготовкой населения деревень к весне; количеством людей, угнанных на принудительные работы в Германию. Все это надо было выяснять, проверять, обрабатывать и пересылать в лес. Подпольщики работали самоотверженно. Подпольная группа постепенно разрасталась. Большинство патриотов не знало Беляка, но он знал всех. Знал девушку, работавшую официанткой на немецком аэродроме, учителя, надзирателя тюрьмы, телефонистку городской центральной станции, работника паспортного стола, старосту леспромхоза, часовых дел мастера и многих других. Ему через Микулича и Найденова, с которыми он часто встречался, было хорошо известно, как живет, как работает каждый подпольщик. После долгих и упорных трудов целого коллектива разрешилась и «типографская проблема». Кострову и Рузметову удалось вывезти из райцентра станок. Как-то уже в сумерки староста леспромхоза Полищук пригнал в город восемнадцать саней с дровами для управы. Одни сани попали на кладбище, к Микуличу. В санях заваленный дровами лежал печатный станок. Сам Полищук об этом не знал. Укладывал станок Багров, он же и привез его к Микуличу. Михаил Павлович Кудрин на другой день тщательно осмотрел станок и сказал: «Это то, что надо. Есть неисправности, но я починю». По его указаниям Микулич и Найденов сколотили из фанеры четыре кассы для шрифтов, сделали верстатку, уголки, принесли даже шило для правки. Небольшую мраморную плиту, снятую с могилы, приспособили для растирания краски. Валик для наката принес Кудрин. Все это имущество Микулич и Найденов спрятали в надежное место. Остановка была за бумагой, краской, шрифтами и пробельным материалом. О бумаге хлопотал Пушкарев. На его просьбу Большая земля ответила, что выбросит нужное количество бумаги при первой же возможности. Но, невзирая на обещание, Пушкарев регулярно, через день, посылал в эфир короткие напоминания. — У них там своих дел много, — говорил он, — чего доброго, забудут, упустят хорошую погоду. А с краской, шрифтом и пробельным материалом дело обстояло хуже. Подпольщикам надо было самим искать выход из положения. Отряд им помочь не мог. Правда, все необходимое можно было найти в достаточном количестве в типографии городской управы, но как это оттуда достать? — Не пойдешь же просить взаймы у немцев, — шутил Кудрин. Типография городской управы была заново создана оккупантами, все оборудование для нее завезли из Германии. Охранялась типография надежно, и находилась она в самом оживленном месте города — против комендатуры, так что налет на нее был невозможен. Беляк, как сотрудник управы, мог под каким-нибудь благовидным предлогом проникнуть в типографию и посмотреть, что за народ там работает. Но этот вариант отклонили. Появление Беляка в типографии, к которой он не имел никакого отношения, будет замечено и может впоследствии навести гестапо на след. Кудрин давно вышел на пенсию, и у него не было предлогов для посещения типографии. Оставался Найденов. Решили послать его. — Больше некого, Степаныч, — сказал Беляк. — Иди и просись на работу. Возьмут — хорошо, не возьмут — черт с ними! Важно, чтобы ты разведал, нет ли там знакомых. Найденов сходил. Сверх ожиданий он был принят техноруком и даже представлен директору-немцу. Ему пообещали работу и попросили наведаться через месяц. Технорук записал на всякий случай домашний адрес Найденова. И этим все окончилось. Знакомых людей в типографии не оказалось. Разведка, по сути дела, ничего не дала. Но тут опять выручил Кудрин. Он сказал, что экспедитором типографии, через руки которого проходят все выполняемые заказы, работает некий Працюк. Этого человека старик помнил еще по Минску, а потому и предложил «пощупать» его. — Хитрая бестия, жулик, а трус, каких свет не видел, — характеризовал Кудрин Працюка. Эта фамилия что-то напомнила Беляку. — У него дочь есть? — спросил он. — Вот этого не знаю, — ответил Кудрин. — Знакомство у нас было шапочное. Больше наслышан о нем, чем знал лично. — В финансовом отделе управы на днях появилась девушка, тоже Працюк. Помощником фининспектора работает. Не его ли родня? — сказал Беляк. — Возможно, — пожал плечами Кудрин. На другой день Беляк установил, что восемнадцатилетняя Фаина Працюк, принятая с санкции Чернявского помощником инспектора, дочь экспедитора типографии Працюка. План действий тотчас же возник в голове Беляка. Он в тот же день направил сообщение в отряд и попросил помощи. Через два дня пришел положительный ответ. После этого Беляк представил заместителю бургомистра список финансовых работников управы, которые должны выехать в командировки по районам. Список был одобрен и утвержден. На другой день семь сотрудников, и в их числе Беляк, разъехались в различных направлениях. Фаина Працюк тоже отправилась в один из районных центров. Два дня спустя, придя вечером с работы домой, экспедитор Працюк застал жену в слезах. Она подала ему письмо. Писала их единственная дочь Фаина. Она сообщала, что за деревней Клинки, где начинается лес, ее и возчика схватили партизаны и увезли в свой лагерь. Ее судьба зависит сейчас только от отца. Он должен взять в типографии все, что она перечисляет, и к вечеру 10 февраля доставить в условленное место. Ни в коем случае не позднее. Если же он вздумает показать это письмо кому-нибудь, то больше не увидит Фаину. 10 февраля ночью партизаны извлекли из заброшенного колодца два тяжелых, хорошо упакованных свертка. В ту же ночь свертки были переправлены в леспромхоз, а оттуда на кладбище, к Микуличу. В свертках, по-хозяйски обернутых мешковиной и тщательно увязанных шпагатом, оказалось все, что было нужно для типографии: шрифт, пробельный материал, банка с краской. 11 февраля Фаина вернулась домой и попросила родителей не вспоминать об этой истории. Капитан Костров, организовавший похищение девушки, и не думал, конечно, увозить Фаину Працюк в лагерь. Все эти дни она сидела в заброшенной лесной сторожке. Подпольщики весело смеялись над своей проделкой, разбирая содержимое свертков. — Вот шкура! — загорячился Микулич, открыв небольшую банку с краской. — Смотрите, сколько положил, Тут и на одну газету не хватит. — А ну, дай сюда, — попросил Кудрин. Он попробовал краску пальцем и даже взял на язык. — Краска из хороших сортов, — заявил он. — А насчет того, что не хватит, не беспокойся. Чтобы оттиснуть тысячу экземпляров такой газеты, как наша, понадобится не больше ста граммов. Понял? — Он весело подмигнул Микуличу. — А тут ее не меньше килограмма. Вот и подсчитай. Дело было только за бумагой. Но для первого номера бумагу кое-как наскребли, хотя и не без трудов. Немного было в отряде, немного достал Беляк в управе, кое-что принесли другие подпольщики. И типография заработала. Удалось подпольщикам и добыть сведения, которые запрашивала Большая земля. Наташа Горленко, работавшая на аэродроме, сообщила, что там находятся тридцать шесть немецких бомбардировщиков, пять транспортных самолетов и два — неустановленного типа. В трех больших штабелях вдоль железнодорожной ветки, ведущей к аэродрому, сложены авиабомбы. В тупике, на рельсах, стоят четыре цистерны с бензином. На территории аэродрома насчитывается до двух десятков автомашин. В единственном уцелевшем двухэтажном здании, где был раньше клуб летчиков, размещено общежитие летного и технического состава авиачасти. Обслуживающий персонал живет в деревянном бараке и в землянках. Аэродром бездействует вторые сутки. Все заметено снегом так, что у некоторых самолетов едва видны стабилизаторы. Из города пригнали людей и поставили их на расчистку подъездных путей к аэродрому. Беляк переписал донесения, вложил в спичечную коробку и подал ее Микуличу. — Иди к Куприну, там Герасим отлеживается, пусть быстренько несет в леспромхоз. Увидишь опять Наташу, спроси, не знает ли она Шеффера. — Добре, — сказал Микулич.
Ксения Захаровна Карецкая появилась в городе за четыре дня до прихода оккупантов и поступила на работу в больницу, впоследствии ставшую госпиталем для гитлеровских офицеров. Она имела среднее медицинское образование, и ее назначили старшей сестрой хирургического отделения. О прошлом Карецкой сотрудники госпиталя почти ничего не знали. Ходила молва, что до войны она была коммунисткой, но якобы за отказ выехать на фронт ее исключили из партии. Случилось это не то в Бобруйске, не то в Гомеле. Одни болтали, что она внучка какого-то царского генерала и девица, другие говорили, что ее бывший муж офицер Красной армии, погибший в первых боях с фашистами у самой границы. Но за достоверность этих данных никто поручиться не мог. Подлинную биографию Карецкой знал только секретарь горкома. Именно к нему Карецкая явилась сразу же по приезде в город. В письме, которое она вручила ему, горкому рекомендовалось оставить Карецкую в городе для подпольной работы. После продолжительной беседы с женщиной секретарь горкома познакомил ее с Пушкаревым и Добрыниным. Добрынин связал Карецкую с Беляком, когда тот еще лежал в больнице. Беляка он предупредил: — Женщина преданная. Сама согласилась работать в тылу. Хорошо знает немецкий язык. Смотри не загуби ее. Первое время не встречайся. Пусть успокоится. Придет время, я тебе подам сигнал. Про наш отряд — ни слова, этого требует конспирация. Сигнал был подан, когда отряд обзавелся радистом и Большая земля стала требовать разведывательных данных. Беляк наладил связь с Карецкой и уже несколько раз встречался с ней. Посещая ее, Беляк действовал осмотрительно и осторожно. Выбирал момент, когда вблизи дома никого не было, и заходил лишь после того, как обнаруживал отсутствие маленького фикуса на окне. Таков был условный знак. Карецкая отлично знала немецкий язык, и это позволило ей быстро войти в доверие к гитлеровским офицерам. Вот почему, идя к Карецкой, Беляк надеялся, что она через раненых офицеров сможет узнать что-либо о таинственном майоре Шеффере. Карецкая прежде всего передала ему собранные ею разведывательные данные. От нее не укрылось, что Беляк был озабочен и слушал ее рассеянно. — Вы расстроены чем-то? — спросила она. — Да, немножко, — сознался Беляк. — Мне нужен майор Шеффер, а я его никак не найду. Карецкая подняла густые черные брови. — Кто, кто? — переспросила она. — Майор Шеффер, — повторил Беляк. — Как его зовут? — Пауль. Карецкая, к удивлению Беляка, рассмеялась. — Ищите топор под лавкой! — То есть как? … — Так. Ведь я его прекрасно знаю. Это мой надоедливый поклонник. — Вот как! — удивился Беляк. — Это просто удача. Карецкая тут же рассказала, что ей было известно о Шеффере. …В ночь, когда произошел взрыв в гостинице, в госпиталь, в числе других раненых офицеров, доставили и майора Шеффера. Говорили, что он прибыл с фронта и имел «рыцарский крест». Шеффера привезли в тяжелом состоянии — с переломом руки, ноги, с осколками стекла в спине — и сразу же положили на операционный стол. После этого он несколько месяцев лежал в гипсе, а как только встал на костыли, начал ухаживать за Карецкой. Совсем недавно он покинул госпиталь и служит сейчас начальником какого-то отдела в танковой бригаде. После выхода из госпиталя он ежедневно искал встреч с Карецкой, предлагал ей поездки на автомобиле, приглашал к себе домой. — Я окончательно растерялась и не знала, как мне быть, — сказала Карецкая. — Я почти не выходила из дому, никуда не показывалась. Меня спасло то, что я тогда жила при госпитале. И вдруг неожиданно вмешался третий… — Кто третий? — с беспокойством спросил Беляк. — Сейчас расскажу подробно. — Карецкая, поджав под себя ноги, поудобнее уселась на маленьком диване. …В конце января русский медперсонал госпиталя, как и все, кто служил в учреждениях оккупантов, проходил перерегистрацию в немецкой комендатуре. Пошла туда и Карецкая. Когда ее расспрашивал один из чиновников, в комнату вошел высокий худой немец в чине майора. Все встали. Майор подошел к Карецкой, спросил ее фамилию, имя, отчество, поинтересовался, где и кем она работает. Говорил он на чистом русском языке. Когда Карецкая ответила на все его вопросы, он попросил ее последовать за ним. Они поднялись на второй этаж, в хорошо обставленный большой кабинет. — Так произошло мое знакомство с комендантом города майором Реутом, — сказала Карецкая. Реут поинтересовался прошлым Карецкой и, видимо, оставшись довольным ее ответами, похвастался тем, что он сам отлично знает Россию и русский народ. До революции он якобы жил несколько лет на Дону, у дяди, владельца колбасной фабрики, а в годы советской власти бывал в России в качестве туриста. Майор был необычайно предупредителен и любезен. Узнав, что Карецкая живет при госпитале, в одной комнате с санитаркой, имеющей двух детей, он обещал, что обязательно подыщет подходящую квартиру. — Я же вам говорила прошлый раз, — напомнила Беляку Карецкая, — что меня сюда вселил комендант. — Да, да, — подтвердил Беляк, — но я тогда не придал этому никакого значения. Знакомство с Реутом состоялось в пятницу, а уже в воскресенье Карецкую вселили в дом, принадлежащий старику-врачу, живущему вдвоем с женой. Хозяевами Карецкая осталась довольна, и они ей были рады. До этого в их доме по нарядам комендатуры останавливались немецкие офицеры. Карецкой предоставили две небольшие меблированные комнаты. Она пользовалась отдельным ходом. В этой квартире Карецкая уже вторично принимала Беляка. — Но представьте себе, — продолжала она, — Шеффер отыскал меня здесь и был неприятно поражен, застав у меня коменданта. Они, конечно, были знакомы до этого и, видимо, симпатий друг к другу не питали. С этой же встречи, по-моему, между ними возникла острая неприязнь. Как нарочно, при вторичном визите Шеффер опять наткнулся на Реута, чему я несказанно была рада. Они пытались пересидеть друг друга, но я сказала, что должна идти в госпиталь. И вы подумайте! На второй день после этого Шеффер пожаловал в госпиталь и вызвал меня. Он упорно добивался, чтобы я его принимала не в обеденный перерыв, а вечером. Я сказала, что это невозможно, так как я поздно возвращаюсь с работы, устаю и к тому же не хочу компрометировать себя в глазах хозяев. Он ушел злой, и я думала, что роман окончен, а позавчера он опять явился, и не один, а в компании с гестаповцем Бергером. В полусерьезном, полушутливом тоне он предупредил меня, чтобы я не увлекалась Реутом, дабы не иметь в будущем неприятностей от его друга, Бергера. Вот вам и все, что я знаю о Шеффере, — закончила Карецкая. — Он говорит по-русски? — спросил Беляк. — Нет. И прямо бесится, когда Реут в его присутствии разговаривает со мной на русском языке. Надо было обдумать план дальнейших действий. Беляк порекомендовал при первой же встрече с Реутом пожаловаться ему на назойливость Шеффера, сказать, что его ухаживания тяготят ее и, как бы невзначай, передать, что говорил Шеффер о нем — Реуте. — Понаблюдайте, как он воспримет это известие, — говорил Беляк. — Скажите ему, что начинаете серьезно опасаться Шеффера, и спросите: сможете ли вы в случае надобности рассчитывать, что он оградит вас от этих ухаживаний. Поняли? Карецкая кивнула. — С Шеффером же придерживайтесь прежней тактики. Не вредно и ему дать понять, что вы бы не прочь сблизиться с ним, но побаиваетесь Реута, который постоянно посещает вас. Нам выгодно их окончательно перессорить. Кстати, не смогли бы вы сфотографироваться с Реутом? Карецкая обещала подумать. Когда Беляк собрался уходить, она нерешительно спросила его: — Не смогли бы вы оказать мне… — Она замялась, как бы колеблясь. — Словом, это моя личная просьба. Не могли бы вы помочь мне? Беляк вопросительно взглянул на нее.
|
|||
|