Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ян Добрачинский - ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея 28 страница



 

 ПИСЬМО 25

 

 Дорогой Юстус!

 Ты, конечно, удивишься этому письму. Я так давно не писал тебе. Ты уже, наверное, думал, что я никогда больше не напишу, что я забыл тебя или меня нет в живых. Но я жив и помню тебя, мой учитель. Я думаю о тебе, возможно, даже больше, чем прежде. Но мне нелегко теперь писать, и я чувствую, что чем дальше, тем будет все труднее. Кто знает, не станет ли это письмо, которое я сейчас собираюсь отправить тебе, последним?

 Не проси меня объяснять вещи, которые рождаются в сердце как повеление. Я уже говорил тебе: задача поставлена, средства даны. Я ждал еще знака, так как ничего не хочу предпринимать по собственной воле. Знак тоже был послан. Поэтому ничто больше не в силах меня остановить. Я ухожу… Ты спросишь, куда? Еще не знаю. Пойду туда, куда Он меня пошлет. К людям, которые нуждаются во мне…

 Не я один. Мы все расходимся. Судный День сможет наступить в любой момент. Так утверждает Петр. Он созвал нас и сказал:

 — Идите, куда поведет вас Дух Божий. Здесь, на земле Израильской, останусь я и вместе со мной Иаков брат Господа и Иаков сын Зеведея. А остальные пусть отправляются в путь немедля, потому что, кто знает, время ваше может быть коротко, а путь длинен. Идите… Да будет с вами Иисус, Господь наш…

 Когда Петр приказывает, мы покорно ему подчиняемся. Мы подвернули по–дорожному одежду, взяли в руки посохи, и те, которые, подобно мне, не были избраны Самим Учителем, преклонили колена, чтобы Петр благословил нас, возложив на нас руки. Он сам делает так и велит нам поступать так же, чтобы через наше посредничество дар научения исходил непосредственно от тех, которые были первыми свидетелями Господа…

 Ты, Юстус, знаешь меня давно, и тебя, наверняка, удивляет, что я, будучи фарисеем, преклоняю колена перед амхаарцами из Галилеи и беру с собой в дорогу их благословение, словно бесценный дар. Но столько всего изменилось! Не знаю, сумею ли я описать все это. Последние несколько лет протекли так быстро, как вода в Иордане. В моем последнем письме я рассказывал тебе о сошествии Утешителя и поразительной речи Петра. Видишь ли, так уж сложилось, что Петр теперь всегда говорит первым, и мы смиренно принимаем все, что он говорит. Сам он не изменился и остался таким же, как прежде… Он все так же изъясняется на языке простонародья, у него такие же большие и жесткие ладони, и ему, как и раньше, случается действовать слишком опрометчиво, а потом отступать… Порой он сомневается, не знает, что предпринять, но только не тогда, когда оказывается перед лицом опасности! По отношению к Синедриону и Великому Совету он проявляет мужество, достойное Маккавеев. Однажды за исцеление нищего его вместе с Иоанном заключили в тюрьму. Петр заявил судьям: «Вы судите нас за то, что мы вернули здоровье бедняку, который много лет напрасно молил о помощи? Вы же знаете, что не своим искусством мы излечили его, — мы–то ведь всего–навсего рыбаки, умеющие только закидывать и вытягивать сети, — а именем Иисуса, Которого вы распяли. Вы хотели Его убить, а Он воскрес и продолжает делать добро…» Вот таким стал теперь Петр. Он может дрогнуть, когда у него спрашивают, как надо молиться, кого можно крестить и как совершать «преломление хлеба». Тогда, перед тем как ответить, он молится, советуется и мучается, как неопытная роженица. В особенности же он мается, когда ему приходится разбирать споры между братьями. Но перед лицом опасности он не трусит никогда. Он снова попал в тюрьму вместе с другими. Священники дознались, что за ним бегают толпы, как бегали когда–то за Учителем, что люди приносят ему больных и страждущих, и он исцеляет их и изгоняет бесов. Учитель говорил: «Еще большие чудеса увидите…» Так оно и произошло: сама тень Петра исцеляет людей… Стражники схватили его и вместе с другими отправили в тюрьму. Но ночью пришел ангел и освободил их, сказав: «Идите и говорите народу», и тогда на рассвете они вернулись в притвор Соломона и продолжали свидетельствовать о Иисусе. Первосвященник вызвал их к себе, но на этот раз не силой, так как боялся народа: он попросил их, чтобы они пришли. Без страха они предстали перед ним. «Зачем вы продолжаете проповедовать этого вашего Иисуса? — спрашивали их. — Обвиняете нас в том, что мы пролили Его кровь. Мы уже один раз запретили вам говорить о Нем! » Ни один мускул не дрогнул на лице Петра. Он непоколебимо смотрел на Ханана (теперь первосвященником стал сын старого Ханана). «Должно повиноваться больше Богу, нежели людям». Первосвященник, священники и книжники смотрели на него с ненавистью. Могли ли они предположить, добиваясь вынесения приговора галилейскому Пророку, что этот приговор уже никогда не позволит им вернуться к их мелочным спорам, что он повяжет их узами сообщников? Петр тем временем продолжал громовым голосом, гудящим, как волна на Геннисаретском озере, в тот час когда на Великом море начинается буря: «Бог воскресил Иисуса, которого вы убили, и сделал Его Спасителем Израиля. А мы будем свидетельствовать об этом по всему бескрайнему миру. Вы будете противиться нам или тоже пойдете за нами? »

 Суд приговорил их к бичеванию; они вернулись окровавленные, но полные радости. И снова они продолжают говорить об Иисусе во дворе храма или в домах. А Кифа говорит больше всех. Он действительно стал скалой. Так что не удивляйся, что я преклоняю перед ним колена, и у меня бьется сердце, когда его рука прикасается к моему лбу, губам и груди… Мне стыдно, что раньше я относился к нему с таким пренебрежением. И теперь случается мне думать иначе, чем он. Порой я просто не могу с ним согласиться, и меня тянет сказать, как прежде: «Или он, или я». Но когда он начинает говорить, и я слышу, как в его словах пылает огонь той любви, которой нет больше ни в ком из нас, я смиряюсь. И вспоминаю то, что сказал Учитель там, в Галилее, у моря: «Паси овец Моих…»

 

 

Я больше не фарисей. Меня объявили отступником и предали проклятию. Я больше не член Синедриона. Мне нельзя входить ни во двор верных, ни в синагогу. Это очень больно… Но надо же было чем–то заплатить за эту непостижимую радость!

 У меня больше нет и моего богатства. Я продал дома, поля, лавки и стада. Деньги я отдал апостолам, а они велели раздать их нуждающимся. Так поступают теперь все наши братья. Никто не желает ничего оставлять для себя. Ведь все это собственность Божья, а мы всего лишь управляющие, которым придется отчитаться за каждый ассарий.

 Я одного только не продал: дома, в котором Он ел Пасху в день Своего ареста и где на нас снизошел Утешитель. Я отдал этот дом Ей, и Она в нем жила…

 Но и Ее уже нет… С Ее уходом стерся последний земной след Его жизни. Иаков, Иосиф, Иуда, Симон, сестры Учителя — это все Его туманные отражения. С Ней же все обстояло совершенно иначе: Ее лицо было Его лицом, Ее движения — были Его движениями… Ребенок наследует от родителей внешние черты и манеру себя вести. Все, что в Нем было от человека, Он получил от Нее… А может, это Она получила от Него? Может, это Он, Сущий в вечности, прежде чем войти в Нее младенцем, запечатлел на Ее лбу, губах и глазах Свою мысль, Свою доброту, Свою улыбку?

 При Его жизни Она была всегда молчалива. После Его ухода Она начала говорить, и говорить много, потому что люди желали слышать о Нем и приезжали за этим издалека — из Антиохии, из Тарса, из Александрии. Она рассказывала им, и в Ее рассказах присутствовали только Его слова, Его поступки. Ее как бы не существовало. Она была словно дерево, в тени которого разыгралась эта чудесная история. Только дважды ветви дерева склонились так низко, чтобы задеть ветвями происходящее. Она рассказывала об этом с улыбкой, с какой отец признается сыну в своих слабостях. Однажды, будучи еще Ребенком, Он потерялся в Святом Городе. Они с Иосифом беззаботно возвращались домой, но вот Она кинулась обратно, с растрепанными, выбившимися из–под покрывала волосами, тяжело дыша и дрожа от страха. Она сто раз обежала одни и те же улочки, робкая галилейская крестьянка дерзко стучала в двери незнакомых домов. Ей хотелось кричать от страха. Она многого не понимала, но сердце подсказывало Ей, что Этот Ребенок, рожденный без мужчины, сокровище мира и не может пропасть, будучи доверенным Ей. Не за Себя Она боялась, хотя в тот момент чувствовала Себя повинной во всех преступлениях, больше чем все убийцы и святотатцы вместе взятые. «Пусть все это обрушится на Меня, — повторяла Она без конца, — но они, Господи, они не виноваты…» Задыхаясь, Она взбиралась вверх по склону горы Мориа, бежала по галереям, расталкивая людей и вынуждая фарисеев, боявшихся оскверниться, спешно уступать Ей дорогу… А отыскав Его, Она сделала то, что и через много лет продолжало Ее мучить: Она упрекнула Его за то, что Он спокойно сидит в кругу достойных учителей, в то время как Она бегает по городу, ошалев от страха и отчаяния. А Он ответил, — с той же неизменной улыбкой — рассказывала Она: «Что же с того, что вы искали Меня? » Ее задели не столько сами эти слова, сколько осознание того, что именно так Он и должен был Ей ответить; что страх и отчаяние — ничто в сравнении с делами Божьими; и что Бога нельзя потерять по человеческой рассеянности…

 — В другой раз…

 Она говорила мягко и тихо; мы, которые приходили Ее слушать, задерживали дыхание, чтобы не пропустить ни единого Ее слова…

 — Это случилось в самом начале, когда Он только начинал учить… Он говорил тогда в Капернауме, в доме одного благочестивого человека. К Нему стекались несметные толпы людей. Там были книжники, ученые, фарисеи. Они кричали, что то, чему Он учит, от сатаны. Он же отвечал им решительно и сурово. Меня там не было. Ко мне прибежали женщины и сыновья Алфея с криками, что Иисус наговорил лишнего, и что если мы Его не остановим, то священники отведут Его к тетрарху, а тот заточит Его в тюрьму, как Иоанна. «С ума Он сошел, что ли? » — меня охватил страх. Я ни о чем не думала: в ушах у меня звенело только: «Они схватят Его. Запрут в Махероне. Его схватят…» Мы побежали туда. К дому было невозможно протолкнуться, люди облепили двери и окна, стояли на крыше. Я попросила, чтобы Ему сказали: «Мы стоим перед домом и просим только, чтобы Он больше не говорил и вышел к нам…» Я тогда не понимала, все еще не понимала… Вдруг через головы людей до меня дошел Его голос, который я слышала многие годы и хранила в памяти каждое слово. Он отвечал так же, как тогда в храме: «Что с того, что Матерь и братья пришли за Мной? Вы — Моя мать и мой брат. Каждый, кто исполняет волю Отца Моего, тот Моя мать и мои братья…» Меня сразу пронзила боль, та самая боль, которую испытал и Он, когда был вынужден сказать Мне это. Я всегда чувствовала малейшее Его страдание, даже тогда, когда не понимала Его. А Он продолжал говорить дальше, отвергая обвинения книжников: «Значит, по–вашему, сатана изгоняет сатану? » Он снова обратился к тем, кого Он назвал Своей матерью и братьями: «Вы слышали, кем Меня назвали? Сатаной! Ученик не выше своего учителя. Раз Меня назвали сатаной, то как же они назовут вас — Мою семью? Но не бойся, малое стадо!.. » Я плакала, слушая Его слова. Не потому, что Он назвал других людей Своей матерью, а потому, дети, что Я опять забыла, что Мне не позволено бояться за Него…

 Рассказывая о Нем, Мириам словно по–прежнему оставалась в Его тени, тем не менее Она жила своей собственной жизнью. При Сыне Ее едва можно было заметить. Теперь Она незримо вырастала. Когда Петр попросил Ее, чтобы Она беседовала с людьми, приходившими креститься, Она отказала Ему: «Это ваша забота. С этим вы сами справитесь. Вам достаточно дано… Однако когда ваши силы иссякнут, когда у вас опустятся руки, чтобы вершить Его дела и вы будете горевать об этом, тогда Меня позовете…»

 И вот настал такой вечер… Мы сидели с Ней вчетвером: Петр, Иоанн, Лука (это тот самый врач из Антиохии, которого ты прислал мне когда–то для Руфи) и я. За окном благоухала весенняя ночь. В ветвях тамарисков заливались щебетом птицы, и с улицы тянуло тяжелым запахом цветов. Памятный стол стоял отодвинутым к стене. Она сидела посередине комнаты под висящим у потолка светильником, вокруг которого роем кружились ночные бабочки. Мы расположились напротив Нее на полу.

 Обычное приветливое спокойствие изменило Ей в этот вечер. Все утро Она одиноко молилась, а потом пошла вместе с вдовами раздавать хлеб нищим и прислуживать больным. Эта Женщина, Которая могла бы провести остаток жизни, окруженная почитанием и больше уже ни к чему не прикладывать рук, ни на секунду не переставала трудиться. Она делала даже больше, чем любая из сестер. Может, Она не могла забыть Его слов: «Моя мать и Мои братья — те, которые исполняют волю Отца Моего». Не было человека более трудолюбивого, более готового к самопожертвованию, чем Она, потому люди всегда Ее больше всех ждали… Она не просто давала, Она давала так, что они радовались, когда могли принять из Ее рук… Она учила собственным примером тому, как надо давать. Стефан, которого убили, научился этому у Нее. Может, поэтому когда ему в долине Кедрона разбили голову камнями, он увидел отверстые небеса и Иисуса, сидящего по правую руку Бога.

 Нередко после целого дня работы Она бывала усталой. Когда Она сидела так в тишине, казалось, что Она дремлет. Но в этот вечер, как я уже говорил, Она выглядела оживленной, как никогда. На смуглом овальном лице Ее черные глаза горели, подобно двум звездам, брошенным в колодец. Она была уже зрелой Женщиной, прошедшей сквозь многие страдания, лишения и труды, но все это совершенно не отразилось на Ней. Она не изменилась с тех пор, как я увидел Ее впервые на пороге моего дома. Ее присутствие помогло мне тогда превозмочь мою боль по Руфи. Те, которые давно Ее знают, говорят, что Она не изменилась с тех самых пор, как родила Сына. С того момента Она перестала подчиняться законам времени. И в этот вечер Она была такой, каким бы нам хотелось когда–нибудь увидеть человека, который через мгновение уйдет — и уйдет надолго…

 Колеблющийся свет светильника отбрасывал тени на Ее лицо и руки. Вдруг Она сказала:

 — Дети Мои, хотя Меня и не будет, я не уйду от вас…

 Мы быстро вскинули головы. Я почувствовал, как у меня замирает сердце. Есть такие слова, которые может произнести только тот, кто покидает мир. Руфь тоже сказала мне в ночь перед смертью: «Я иду, вы — остаетесь…»

 — Не бойтесь, — продолжала Она спокойно. — Я не стану дальше от вас, я буду даже ближе. С каждым днем, с каждым часом я буду все глубже проникать в ваши сердца. Я останусь с вами…

 Мы не понимали, о чем Она говорит, но нам всем четверым казалось, что это было нечто чрезвычайно значительное, пусть даже оно останется непонятым многие годы — потом ему все равно суждено возгореться солнечным светом или пролиться цветочным дождем. Мы сидели не сводя с Нее глаз. Саронские розы за окном перестали благоухать. Наступила великая тишина, в которой любой звук слышится громом. Такая же тишина была тогда, когда к нам прилетела невидимая Птица. Мы снова напряженно ждали, не ведая, чего ждем. Она опять заговорила тихим голосом, звучащим как далекое пение:

 — Я родила Надежду ожидающим, и Я опять принесу вам Милосердие… Я удержу руку угрожающую вам… Вы можете во всем полагаться на Меня… Можете обо всем просить… Я — та лестница, которую праотец Иаков увидел во сне, по которой спускались и поднимались ангелы…

 Еще продолжал звучать Ее полный доброты голос, как вдруг случилось нечто непонятное, мелькнувшее, как сон. Мы никогда не узнаем, как это произошло. Это случилось в мгновение ока. Вдруг Она, Ее лицо, Ее фигура словно превратились в Него. На фоне колеблющегося узора из света и тени вдруг появился Он и заслонил Ее Собой. Мы видели Его, сидящим на скамье, на той самой скамье, приподнявшись с которой Он преломил хлеб и претворил Его в Свое тело. Его белые пробитые ладони лежали на коленях. Неожиданно сумрак весенней ночи сгустился, а когда он рассеялся, то не было больше ни Ее, ни Его. Мы вскочили на ноги. Снова запели птицы, замолчавшие в ту минуту, когда Она покидала нас. Повсюду разлился аромат роз, такой сильный, словно цветы росли прямо на полу. Она исчезла, хотя минуту назад была еще живым человеком. Ее слова, все еще осязаемые, медленно таяли в тишине. Скоро останется жить только их смысл, а звуковая оболочка, интонация исчезнут; как всегда происходит со словами тех, которые ушли. На скамье лежал Ее плащ. Казалось, что это плащ Илии, упавший с огненной колесницы. Мы почтительно склонились над ним. Это от него исходил аромат роз. Букет белых, едва раскрывшихся бутонов рассыпался по земле.

 

 

— Где Она? — потрясенно спросил я неверным голосом, прозвучавшим, как скрежет. — Где Она? Что с Ней случилось?

 Иоанн ответил:

 — Разве вы не понимаете? Он забрал Ее…

 Мне вспомнилось то, что люди говорили об Иоанне и о том обещании, которое якобы было ему дано.

 — Он и за тобой так же придет? — спросил я.

 Он покачал головой.

 — Я уже столько раз вам говорил: Он ни разу не сказал, что я не умру. Но тогда во время пасхи я слышал Его сердце… Это великая тайна… Она была Его сердцем… И потому Она не могла умереть…

 Итак, Юстус, Она не умерла, а так и отошла с душой и телом… Она больше не будет приковывать нас к Иерусалиму своим присутствием. Теперь мы можем разбрестись по миру, как зернышки мака, рассеянные ветром из лопнувшей маковки. Нет больше такого места, в которое мы могли бы врасти. Нам суждено быть вечными крылатыми семенами, пока мы не разрастемся в дерево. Как Он и предсказывал.

 Я ухожу. Мой путь лежит через Антиохию, так что какое–то время я буду идти вместе с Лукой. Поначалу мне было трудно на него смотреть: он воскрешал во мне воспоминания о том, как мы боролись за жизнь Руфи. Но это прошло. Руфь с Ним, так могу ли я отчаиваться? Если даже я этого не вижу и не чувствую, то я верю в это; верить во что–то, не видя и не чувствуя, — труднее, зато такая вера — сильнее…

 Лука признался мне под большим секретом, что он бы хотел нарисовать лицо Мириам. Я возмутился и сказал, что Закон запрещает делать человеческие изображения. Правда, Лука–грек, но раз уж он прибился к нам, то должен соблюдать все священные законы, которые были завещаны нам. Тогда он мне открыл, что у него есть другая мысль: собрать все, что он слышал об Учителе и написать о Нем сказание. Нечто вроде агады…

 Это я должен был ее написать, помнишь? Но Лука сделает это лучше. Тем более, что я не уверен, что Он хотел, чтобы я о Нем писал. Мои агады слишком долго служили моему собственному тщеславию. Теперь же мне хочется, чтобы ничего не оставалось для меня, только для Него… Да будет воля Его! Куда велит Он, туда я и пойду, когда велит умирать, — умру. Он ходил по земле, страдал и умер за меня. Чего бы стоила моя агада? Разве я сумел бы показать Его таким, каким Он был на самом деле? Мы не можем открыть Его для других. Каждый должен сам Его повстречать, как повстречал Его я по дороге в Эммаус… А может, и Иуда Его встретил, после чего оторвал от своего сердца серебро и швырнул его на пол храма? Иуда… Может быть, он и не предал бы Его, поделись я с ним вовремя моим богатством? Каждый из нас наверняка когда–нибудь повстречает Его. Но каждый из нас может и затруднить эту встречу другому.

 Пусть Лука пишет! Когда Он захочет, чтобы о Нем сложили агаду, Ему будет достаточно только кивнуть любому. Для меня писать о Нем было бы счастьем! Даром с Его стороны. Но я и так Его должник… Что я могу дать Ему взамен той любви, которой Он одарил меня?

 

 

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.