Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Ян Добрачинский - ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея 22 страница



 — Что? Он сам? — первосвященник вскочил с места. Продолжающееся уже много часов разбирательство истощило запас его терпения. Он стал сыпать лихорадочными вопросами: — Так Он Сам хотел разрушить Храм?

 — Да, я теперь припоминаю, Он так в точности и сказал, — воскликнул первый свидетель. — Он даже говорил, что построит его за три дня…

 — За три дня! — прыснул молодой Ханан. — За три дня? Не иначе как чудом?

 — Он даже сказал, — затараторил второй свидетель, — что не руками его построит…

 — Нет, — поправил его первый, — так Он не говорил.

 — Нет, говорил! Ты разве не слышал? — возмутился второй.

 — Нет, не говорил, Семей…

 — Свидетели не согласны друг другом, — заметил Иосиф.

 — Так как же, наконец? — раздражился Каиафа, и в голосе его зазвучала угроза. — Ну, соображайте! Соберите всю вашу дурацкую память и отвечайте: говорил или не говорил?

 — Нет, досточтимейший! — гаркнул первый.

 

 

— Говорил! — одновременно с ним выкрикнул другой. — Он говорил, что Сын Яхве построит новый Храм!

 Воцарилась мертвая тишина. Этот амхаарец позволил себе произнести вслух Имя Всевышнего. Его следовало за это немедленно изгнать, огласить нечистым и лишить права входить во двор верных и в синагогу. Я видел, как Иоиль, сидящий неподалеку от меня, заткнул уши и со стоном приложился лбом о спинку скамьи. Я поднял глаза на Каиафу и с удивлением заметил, что его лицо, которое только что выражало нетерпение и бешенство, вдруг прояснилось, словно под влиянием какой–то неожиданной мысли. Он порывисто вскочил с места и поднял обе руки вверх. Мы поняли, что он собирается говорить с высоты своего сана. Хотя нет никакой необходимости в том, чтобы сам первосвященник предавал проклятию первого попавшегося глупца.

 Зал замер в ожидании. Но Каиафа даже не взглянул на перепуганного своей незадачливостью свидетеля, а обратил взгляд на Учителя, стоявшего между двумя стражниками, как дерево, по–прежнему сильное и несокрушимое, хотя и с облетевшей листвой…

 — Послушай, Ты! — крикнул Каиафа. И добавил торжественным тоном: — Во имя Всевышнего приказываю Тебе отвечать: Ты Мессия и Сын Яхве?

 Мы немедленно склонили головы и закрыли глаза. Только в таком заклинании и только первосвященнику позволено произносить страшное Имя Сущего. У меня заколотилось сердце. Я взглянул на Учителя. Каким бы ни был Каиафа, но когда он совершает подобные действия, он перестает быть обыкновенным человеком. Я понял, что Учитель будет вынужден ему ответить. Только что Он ответит? Опять произнесет слова, за которыми распахнется бездна? Учитель медленно поднял голову. Покрытое кровоподтеками и распухшее лицо Его в эту минуту излучало такую же силу, как тогда, когда Он одним коротким словом изгонял бесов или вызвал Лазаря из темного гробового отверстия… Если тучный сын Ветуса одним своим заклинанием вырос до размеров сверхчеловека, то в еще большей степени свершилась эта перемена в избитом униженном Узнике. А что, если Он действительно ждал этой минуты, чтобы, наконец, разрушить все то, что Он пришел разрушить? Мое дыхание участилось. Моя жизнь была на Его губах. Грозил грянуть гром и потрясти дом Кайафы. «Может быть, — лихорадочно думал я, — у Него, как у Самсона, отросли волосы? » Я чувствовал, как реет над головами тревога. Все: члены Синедриона, служба, стража, свидетели — весь Иерусалим, смотрели сейчас в лицо Учителя. Тогда я один искушал судьбу — теперь это сделал Каиафа своим заклинанием… После того, как прозвучит ответ, уцелеет только один из двух: либо Он, либо первосвященник…

 — Ты сказал, — донеслось до меня. Но этот голос не был громом. Неслыханное признание упало не молнией, а было произнесено наболевшими опухшими губами. — Ты сказал… И потому вы увидите Сына Человеческого грядущего в силе Божией…

 Воздетые в ритуальном жесте руки Кайафы упали, он схватился толстыми пальцами за горло, как будто ему не хватало воздуха. Послышался треск рвущейся материи. Порывистым движением человека, которому тесно в рамках предписанного ритуалом, первосвященник разорвал на себе одежду до самого низа.

 — Богохульни–ик! — голос из крика перешел в визг, потом в шепот. — Богохульник! — Каиафа повернул к скамьям побагровевшее лицо. — Вы слышали? Слышали? Может быть, еще нужны свидетели? Разве все мы не стали свидетелями?

 Члены Великого Совета повскакивали с мест. Крики «Богохульство! Богохульство! » сопровождались треском разрываемой одежды. «Помните: рвать надо снизу! » — крикнул Ионафан. Посреди всей этой суматохи один только глава Совета сохранил присутствие духа и теперь напоминал нам, что ритуал дозволяет только первосвященнику рвать на себе облачение сверху вниз; все остальные должны были делать это наоборот: снизу вверх…

 Перебросившись парой слов с Иосифом, я одиноко прогуливался по двору. Я размышлял… Мысли распирали мой череп, как тяжелые дыни ветхую корзину. Я размышлял: что все это означает? На торжественное обращение первосвященника, Он дал ответ, что Он — Мессия и Сын Всевышнего; однако этими словами Он не убил Своих врагов наповал, хотя такого рода признание должно обрушиваться, подобно лавине в горном ущелье… Почему самые сверхъестественные вещи Он преподносит как нечто обыденное, само собой разумеющееся? Кто Он? Разве затем мы столько столетий ожидали Мессию, чтобы Он первым своим признанием обеспечил себе смерть? чтобы Он был осужден еще до того, как начался над Ним суд (а в том, что это так, я не сомневался после первого же заседания Синедриона в этом году)? Перерыв, устроенный главой Совета, необходим только для того, чтобы вынести приговор днем. Правда, когда речь идет о смертном приговоре, то он должен быть утвержден Пилатом, но я ни секунды не сомневаюсь, что этот изверг утвердит его без малейших колебаний. Если бы речь шла о помиловании, тогда еще можно было бы ожидать от него сюрпризов; но только не тогда, когда речь идет о смерти!.. Итак, Его ждет смерть… Кто будет голосовать против? Я, Иосиф, возможно, еще несколько человек… Не наберется и шести голосов… Что же делать? Иосиф считает, что надо протестовать против приговора, настаивать на том, что ночное разбирательство незаконно, что Учителю не дали защитника, что, наконец, упоминание «Сына Божьего» имеется в Писании… Но здесь дело не в упоминании. Мне–то известно больше… Всего лишь несколько часов назад Иаков повторил мне Его слова: Он говорил ученикам, что Он и Отец — одно… Он действительно считает себя Сыном Божьим! Он так считает… А кто Он на самом деле? Три года я присматривался к Нему: издалека и вблизи. Он говорил и делал вещи неслыханные. Никогда еще не было человека подобного Ему. Никогда не было человека… Совершая самые невероятные деяния, Он при этом всегда оставался человеком… Воскрешал мертвых, а Сам дрожал от холода в морозное утро… Я сто, тысячу раз наблюдал все эти противоречия. Значит, Иуда был прав? И Он струсил? А что если Он действительно мог стать Сыном Божьим, но не сумел? Что если в Его силах было преодолеть человеческую природу, но Он предпочел остаться человеком? …

 У меня лопалась голова от этих мыслей. Я бесцельно кружил вокруг костров; сидевшие здесь люди угомонились и тихо подремывали. И только с другой стороны дворца доносились крики. Я избегал приближаться туда. Когда Ионафан приказал вывести Его из зала, была опасность, что Его могут разорвать в клочья: стражники, слуги, сами члены Синедриона ринулись на Него с кулаками. Его пинали и били до тех пор, пока Ионафан не прикрикнул: «Смотрите, не убейте Его! Помните, что Он еще не осужден! » Тогда они несколько поумерили свой пыл и вместо побоев стали поочередно плевать Ему в лицо. Иосиф хотел было вступиться за Учителя, но Иосифа самого обступили со всех сторон и оттеснили в зал совещаний. В этот момент я и выскользнул в двор. Да, я ничего не сумел для Него сделать… Почему я такой трус? Иакова приводило в отчаяние, что все Его ученики разбежались, но чем, собственно говоря, эти ничтожные амхаарцы могли бы Ему помочь? А я… что могу я? Если была бы возможность подкупить кого–нибудь, то я не пожалел бы денег, пожертвовал бы своим состоянием… Я готов выполнить наш уговор… Он говорил тогда: «Отдай Мне свои заботы и возьми Мой крест…» Крест? Я снова почувствовал ледяную дрожь во всем теле. Крест… Он так часто говорил о нем, словно знал, что Ему уготована такая смерть. Потому что если Он умрет, то на кресте. Для того ли мы выпрашивали у Пилата гарантий, что он не будет больше предавать казни через распятие? … «А теперь, — скажет он, — сами этого захотели? » Как же мне взять на себя Его крест? Дать распять себя вместе с Ним? Но это было бы самоубийство. Разве кто–то желает моей смерти? Зачем мне, человеку деликатному, рассудительному, умному и уважаемому, напрашиваться на самую позорную из смертей? Впрочем, крест… Невозможно представить себе смерти более страшной, чем это умирание разодранного, растянутого на глазах у всех человека, медленно ждущего пока судороги остановят биение его сердца. Не смерть страшна, а умирание; а на кресте это умирание — бесконечно! Когда я представляю свою смерть, то неизменно желаю себе, чтобы я мог умереть, как уснуть… Разве что смерть… Откуда мне знать, когда началось умирание Руфи? Когда начался ее крест? Иногда говорят: «Он умер легко…» Разве можно умереть «легко»? Нет, нет, не существует такой силы, которая в эту страшную ночь заставила бы меня принять на себя Его крест. Почему Его ученики не делают этого? Они все разбежались, а я должен умирать? Нет и нет! лучше закрыть глаза на все, что было и будет… Любое воспоминание можно выкинуть из памяти. Наш уговор… Какая теперь разница?! Что я, собственно, от этого получил? Руфь умерла, а теперь я и сам умираю от страха. Он, по крайней мере, умрет за Свои проповеди, за рассказы о Своем Царстве, которого, наверняка, не существует… Если Всевышний так бесконечно милосерден, о чем Он столько раз говорил, то должен знать, что люди — всего лишь жалкие создания, не способные противостоять страху… Возможно, встречаются такие, которые умеют не думать о том, что будет. А я всегда об этом думаю. Меня охватывает ужас предвидения. Таков уж я есть, и мне уже не стать другим. Чем же Его учение утешительнее по сравнению с прежним, гласящим, что любого — праведника или грешника — ждет холодное, темное и скорбное царство мертвых? Как можно отдать жизнь за то, что, возможно, и является чудом блаженства, но чего нельзя себе представить? Царство… Неужели Он пришел только для того, чтобы рассказывать о том, чего не могут увидеть глаза живого человека? Зачем вообще Он пришел? Он ворвался со Своими безумными мечтами в мир, с которым мы уже научились как–то справляться… Когда Руфь умерла, то я думал, что ничего мне уже не осталось. Но жизнь оказалась сильнее. Я снова начал есть, спать, строить планы на будущее… Значит, можно все–таки пережить даже смерть самого дорогого человека. Все можно… Зачем тогда помнить об этом… Царстве?

 Я продолжал ходить взад–вперед, дрожа от холода. Я останавливался у костров, но будучи не состоянии оставаться на месте, снова принимался бродить. Моя тень оказывалась то передо мной, то сбоку, то убегала назад, как полы плаща. Тихонько ревели голодные ослы. Где–то вдали за городскими стенами раздалось пенье петуха. С улицы доносились людские крики, как сигнал надвигающейся грозы, которой уже нельзя предотвратить. Время тянулось бесконечно, как знакомая до мельчайших подробностей дорога.

 

 

Вдруг крики, до сих пор слышимые издалека, стали приближаться. Надо было бежать, но мои ноги словно приросли к земле. Я остановился, съежился и закрыл глаза, словно ожидая удара по голове. На меня надвигалась крикливая орава людей. Другие торопливо вставали от костров, спеша принять участие в измывательстве над Учителем. Кто–то рядом со мной вскрикнул. В тот же миг меня толкнул высокий мужчина, бежавший, закрыв лицо, в сторону ворот. В его облике мне почудилось что–то знакомое, но у меня не было времени присматриваться: мимо меня уже валила толпа, состоящая из слуг, стражников, молодых левитов и фарисеев. Под свист и улюлюканье вели Учителя. Я видел Его одно мгновенье: заплеванное лицо, на голове шутовской венец из соломы, связанные назад руки и страдальческий взгляд, скользящий по лицам людей и сбегающий с них, как лучи лунного света сбегают с листвы… На миг Его взгляд остановился на мне… В Нем уже не осталось ничего от могущественного чудотворца. Какой–нибудь час назад, когда Каиафа воззвал к Нему с заклинанием, Он был носителем слова, способного всех поставить на колени. Теперь это был всего лишь Человек, которого столкнули на самое дно человеческого убожества: нищий, прокаженный, больной, узник — все сошлось в Его лице… Он прошел мимо меня, как призрак, но в моих глазах отпечатался Его образ… Толпа повлекла Его дальше: они плевали в Него, шпыняли, отдавали шутовские поклоны. Я остался стоять на месте, терзаемый противоречиями… Если бы в Нем осталось хоть что–нибудь от прежнего Учителя, то тогда мне было бы легче Его защищать! Но как вступишься за того, кого собственная слабость сделала — не знаю, как лучше выразиться, почти отталкивающим что ли…

 Как–то незаметно забрезжил серый рассвет. Слуги начали созывать нас в зал заседаний. Через минуту все уже были на местах. Словно желая ускорить наступление дня, погасили лампы, и тени в зале перемежались с полосками света. Сжигаемый нетерпением Каиафа встал, и, не дав Ионафану и рта раскрыть, сам приказал:

 — Ввести Узника!

 С Учителя, видно, только что сняли веревки; было заметно, как в Его посиневшие набрякшие кисти медленно возвращается жизнь. Он стоял тяжело, втянув голову в плечи бессознательно–защитным движением. В волосах у Него застряли соломинки, а на щеках белели пятна не высохшей слюны.

 Уперев одну руку в бок, Каиафа спрашивал:

 — Ну–ка повтори нам еще раз то, что Ты осмелился сказать: так Ты — Мессия?

 Не поднимая головы, Он отвечал голосом, в котором дрожала усталость:

 — Что с того, если Я повторю… Вы Мне все равно не поверите и не отпустите Меня… Это ваш час…

 Каиафа холодно и жестоко засмеялся. Подбодренные этим смехом раздались и другие голоса:

 — И Ты — Сын Всевышнего, не так ли?

 С величайшим усилием преодолевая охватившую Его слабость, Он выпрямился, поднял голову и произнес:

 — Ты сказал… Да, это так.

 После этого голова Его сразу поникла, а тело обмякло. Казалось, Он не слышит криков, разразившихся над Его головой. Он стоял, чуждый всему, что вокруг происходило. Не дрогнул даже тогда, когда Каиафа спросил:

 — Какой приговор вы Ему выносите?

 — Смерть! — немедленно сорвалось с губ Ионафана, и эхом закружило вокруг скамей: — Смерть! Смерть! Смерть!

 — Нет, — крикнул Иосиф. — Я протестую! Это был незаконный суд! И приговор тоже незаконный! Этот Человек невиновен…

 — Невиновен? — Каиафа весь затрясся. — Невиновен? Иосиф, с каких это пор грешнику дозволяется заявлять, что он — Мессия и Сын Всевышнего?

 — А что если Он и в самом деле Мессия? — спросил мой друг. — А что если…

 — Он? — возмущенно перебил его первосвященник. — Он? Присмотрись к Нему внимательнее, Иосиф! Разве Он выглядит не тем, Кем Он есть? Этот грязный амхаарец может быть Мессией?!

 — Он творил чудеса… — не сдавался Иосиф.

 — С помощью нечистой силы! — закричал бар Заккаи. — И египетские предсказатели вершили чудеса перед фараоном, только дела отца нашего Моисея не сравнятся с этим…

 — А если все же… Послушайте! — Иосиф обращался теперь ко всем собравшимся. — Я не знаю… Я всего лишь купец. Я никогда с Ним до этого не разговаривал, никогда не задумывался о таких вещах. Но когда я на Него смотрю, когда я Его слушаю, во мне шевелится какое–то беспокойство… А если Он и впрямь окажется Мессией?

 Ему ответил глухой гул, который тут же раскололся на множество звенящих голосов:

 — Не говори глупостей, Иосиф! Он — не Мессия, а обманщик! Ты дал себя провести! Или Он околдовал тебя? Мессия не может прийти из Галилеи!

 Выступление Иосифа придало мне смелости и я решился. Сорвавшись с места, я крикнул:

 — Он родом вовсе не из Галилеи! Он родился в Вифлееме! В том самом месте…

 Но мой слабый и робкий крик потонул в потоке возражений.

 — С тех пор как уничтожены родовые книги, это каждый может сказать! Довольно глупостей! Ты и так слишком много для Него сделал, Никодим! Ходил за Ним следом! Принимал Его в своем доме! Приветствовал, когда Он на осле въезжал в город! Может, теперь и нам прикажешь кланяться первому встречному амхаарцу! Мы знаем, не будет знамения пришествия Мессии!

 — Не будем тратить время! — призвал Каиафа. — Пора выносить приговор!

 — Подождите! Этот Человек… — я не помню, чтобы Иосиф когда–нибудь так говорил. Трезвая и холодная рассудительность вдруг изменила ему. — Послушайте! — продолжал он. — Неужели вас ничто не насторожило? Неужели вы не заметили, что все ваши обвинения отпадают от Него, как засохшая глина от кожи? Мне лично нет до Него никакого дела. Я встал на Его защиту только потому, что вы судили Его несправедливым судом… Но сейчас я не знаю…

 — Раз не знаешь, так отправляйся спать! — закричал Ханан сын Ханана. — Здесь и без тебя хватит людей, чтобы вынести приговор!

 — Можете идти вместе, ты и твой друг! Будет лучше, если вы пойдете и выспитесь!

 — К делу! К делу! — подгонял Каиафа.

 — К делу! — повторил Ионафан. — Итак, какой вы выносите приговор?

 — Смерть! Смерть! Смерть! — как удары молотка, раздавалось со всех сторон.

 — Все голосуют за смертный приговор для этого богохульника? — спросил глава Совета.

 — Я против! — твердо заявил Иосиф. — Я считаю этот приговор незаконным…

 — Я тоже…. — выговорил я, стараясь овладеть дрожащим голосом.

 — И я, — третий нежданный голос принадлежал молодому фарисею, сидевшему с краю. — Этот Человек не может быть виновен… — Молодой фарисей смело смотрел на первосвященника. — Я тоже не знаю, кто Он… — признался он. — Он только единственный раз говорил со мной. — Молодой человек прищурил глаза, словно хотел еще раз пережить воспоминание; но тут же взяв себя в руки, он заявил суровым деловым тоном: — Он — невиновен!

 Каиафа прыснул грубым злорадствующим смехом:

 — Невиновен! Невинное дитя! Ах, вы… — он стиснул зубы. — Ваше упрямство все равно ни к чему не приведет! — Он мерил нас троих ненавидящим взглядом. — Это все ты, Иосиф! Ты думаешь, что если ты самый богатый человек в стране, то тебе можно все. Ты еще пожалеешь о своем мягкосердечии. Мы с тобой рассчитаемся! И с тобой, Никодим, тоже… Вы, предатели… Вот увидите… — шипел он.

 Я почувствовал легкое головокружение, будто стоял над пропастью. Сбоку послышался шепот Ионатана:

 — Ты изменил послушанию фарисея, Никодим… Защищаешь Человека, Который хотел очернить нас в глазах народа. Мы с тобой еще разберемся…

 В глухом молчании, один за другим, мы покидали зал заседаний. С порога я оглянулся на Учителя. В последний раз во мне шевельнулись крохи надежды, что Он все же сделает что–нибудь, обнаружит свою силу — и все изменится. Но Он стоял, низко свесив голову и склонившись вперед, словно собираясь вот–вот упасть.

 Мы вышли. Со стороны Храма доносились звуки серебряных труб. Верхушки башен на дворце Хасмонеев вспыхнули розовым блеском. Воздух был холодный и свежий. В траве блестели бусинки росы. Мы шли медленно и молчали. В конце концов, Иосиф выругался:

 — Клянусь бородой Моисея! Какие негодяи! Еще смеют угрожать! Ничего, они от меня тоже свое получат…

 — Куда ты идешь? — спросил я.

 — Домой. Спать, — буркнул он. — Я ничего не могу для Него больше сделать.

 — Я не могу сейчас спать. Пойду к Храму и дождусь там решения Пилата…

 Мы остановились. Иосиф хотел еще что–то сказать, но только возмущенно махнул рукой и ушел. Молодой фарисей стоял в нерешительности.

 — А ты, равви, — неожиданно спросил он, — был близко с Ним знаком?

 Я неопределенно покачал головой.

 — Да… то есть нет… Я хотел узнать Его ближе. Но…

 — Он разговаривал со мной один–единственный раз, — сказал молодой фарисей. — У меня было такое чувство, что Он вывернул меня всего наизнанку…. Кто Он, равви Никодим?

 Я медленно пожал плечами.

 — Откуда мне знать?

 — Но ты сказал, что Он родился в Вифлееме?

 — Да, так мне говорили.

 — Почему мы ничего не знаем о Нем наверняка? — взорвался он. — Этот Человек словно окутан туманом… как можно защищать кого–то, кого не знаешь?

 Оставив его с этим вопросом на губах, я медленно удалился. Храм все ярче золотился на солнце. По дороге уже поднимались первые богомольцы. Вдруг в проломе стены я заметил лежавшего ничком человека, его голова была втиснута между камней. В первый момент я решил, что это пьяный, заснувший после ночной гулянки. Но по судорожному движению плеч я понял, что человек плачет. Я узнал этот плач. Нас так многое разделяет, так чужды мне всегда были амхаарцы… Но сейчас я испытывал сочувствие к этому большому глуповатому рыбаку (возможно, это было всего лишь сочувствие по отношению к себе самому). Я склонился над ним и положил ему руку на плечо.

 — Петр, — позвал я. Не знаю, почему я вдруг решил назвать его именем, которым нарек его Учитель. Он резко обернулся.

 — А, это ты, равви… — и он снова зарыдал. Все лицо его было залито слезами вперемешку с грязью. — Не называй меня так! — горько воскликнул он. — Я не скала. Я — земля, пепел, придорожная пыль… Знаешь, что я наделал? — Он схватил меня за край симлы, словно боясь, что я уйду и не выслушаю его. Из широко расставленных глаз Симона били целые фонтаны слез. Толстые губы кривились от рыданий. — Я… я… отрекся от Него! Сказал, что я Его не знаю… что не знаю, Кто Он такой… Что я никогда Его не видел…

 

 

— Где это было? — спросил я.

 — Во дворе первосвященника, — простонал Симон. Я тут же сообразил, что это он налетел на меня тогда в темноте. По правде сказать, я был удивлен, что он вообще осмелился туда войти…

 — Не плачь… — я сильнее сжал его руку, мне хотелось его утешить. — Так бывает… — мямлил я. — Человек…

 Но он никак не мог успокоиться и разразился новыми рыданиями.

 — Я предал Его… Отрекся от Него… — бормотал он. — От Него, который так любил…

 — Так бывает… — повторял я. — Страх бывает сильнее любви. К тому же, может, Он и не Тот, за Кого Себя выдает… — отвечал я своим собственным мыслям.

 — Я слишком глуп… — снова зарыдал он, — чтобы знать, Кто Он. Но Он так любил… Вернее, я Его тоже… — поправился Он, горько плача. — Я думал, что я тоже люблю Его… Никогда больше не скажу… Никогда! Никогда! — он бил себя громадным кулаком в грудь. — Никогда! Я был так уверен в себе… Я возмущался Иудой… что тот предал… А сам точно так же… еще хуже… еще хуже… — Он в отчаянии теребил свои большие ладони.

 «Это правда, — думал я. — Он так любил… Я всегда чувствовал, что Он бы даже не задумался, если ради кого–то из нас надо было претерпеть все то, что Он претерпевал в эту минуту… Симон тоже это знает, хоть он и не умеет думать. А я? Я от Него не отрекался. Не исключено, что потому только, что меня не подвергали допросу, как Симона. Судьба или случай устроили так, что мне удалось избегнуть непосредственной опасности. Возможно, меня выкинут из Синедриона, из Великого Совета… Это они могут со мной сделать. Симона же могли просто уничтожить, даже не спрашивая разрешения Пилата… Вот поэтому я от Него и не отрекся. Зато я усомнился… Симон отрекся, но не усомнился… Для меня это по–прежнему вопрос веры, для него — любви…»

 Может, я тоже должен плакать, как он? Но у меня нет больше слез… Я выплакал последние над Руфью, но не тогда, когда она умерла, а тогда, когда я понял, что она должна умереть… Нет у меня больше слез, нет веры… Симон плачет, но ему, наверняка, кажется, что, несмотря на его предательство, Учитель по–прежнему любит его… А я перестал верить в то, что Он меня ждет и потому я не могу плакать…

 С того места, где я находился, мне было видно, как цветная вереница людей, то сужаясь, то снова расширяясь пробирается по крутым узким улочкам. Крики и свист нарастали по мере продвижения процессии. Впереди шли стражники, расчищая себе дорогу окриками, а если это не помогало, то в ход пускались дубины. За стражниками степенно, во всем великолепии своих рогатых тюрбанов, пурпурных плащей, эфодов и золотых цепей шествовали священники, плечом к плечу со старейшинами Великого Совета. Потом вели Его. Он был окружен двойным кордоном стражи, которая сдерживала напиравшую сзади галдящую толу, состоящую из всевозможного городского сброда. Привычные подбирать крохи со стола священников эти существа за деньги сделают все, что от них потребуют. Еще вечером им велено было собраться во дворе первосвященника; теперь они шли и выкрикивали что–то против Учителя; к ним присоединялись бесчисленные уличные зеваки, которых тоже всегда хватает в такую рань.

 Процессия миновала мост и вступила во двор Храма, там она попросту утонула в море богомольцев, которые, несмотря на ранний час, собрались здесь, чтобы купить жертвенных животных и обменять деньги. Торжище, которое Он недавно разгромил, снова разрослось, как разрастается скошенная крапива или чертополох. Прокладывающее себе дорогу шествие постепенно привлекало к себя всеобщее внимание. Тысячи людей стали пробираться к нему поближе. Враждебные выкрики и свист сопровождавших Учителя мешались с изумленными возгласами тех, которые только сейчас заметили, что Пророк из Галилеи связан и идет в окружении стражи. Мне показалось, что в этой суматохе я различаю возмущенные крики галилейских крестьян. Это меня отрезвило. Час назад, покидая дом Кайафы я был уверен, что судьба Учителя решена. Сейчас во мне шевельнулась новая надежда. «Иосиф был не прав, — думал я. — Что с того, что Синедрион вынес приговор? Синедрион, и даже Пилат — это еще не все! Еще есть народ, который всего несколько дней назад величал Учителя Сыном Давидовым. Галилеяне не отдадут своего Пророка! » Я быстро сбежал вниз. Моя слабость исчезла: я был готов к новым действиям, к новой борьбе за жизнь Учителя. Подобные всплески энергии мне доводилось переживать в годы болезни Руфи. Я усиленно расчищал себе дорогу к шествию, которое, увлекая за собой все большие и большие массы народа, медленно окружало Храм. Я расталкивал людей, зацепил полой своего плаща за столик какого–то менялы, и монеты со звоном посыпались на каменные плиты. Мне вслед понеслись возмущенные вопли, кто–то злобно выкрикнул мое имя, но я даже не оглянулся. Я бы никогда не догнал начала процессии, если бы мне не пришло в голову срезать путь через Двор израильтян. Там было пусто: и богомольцы, и те, кто пришли совершить жертвоприношения, толклись у ворот, чтобы выбраться наружу. Людская волна вынесла меня на противоположную сторону Храма, прямо под стены крепости Антония. Здесь я уже мог присоединиться к шествию. В тесно сбитой, буквально отирающейся спинами друг о друга человеческой массе слышались обрывки фраз:

 — Схватили Галилеянина… Ночью… Он им не дастся! Весь Синедрион… Проклятые сыновья Ветуса! куда они Его ведут? Он творил чудеса, исцелял… Он заколдовал воду в Овечьей купальне! Глупости! Это Мессия… Ты богохульствуешь, если говоришь так… Он — великий добрый Учитель!.. Нет, Он — грешник! А если Он все же Мессия? Вот увидите — Он им не дастся! Пошли посмотрим! А что скажут римляне? Как бы они снова не вздумали избивать нас!

 Римляне, разумеется, были обеспокоены таким скопищем народа и вызванным им шумом, и когда мы приблизились к крепости Антония, я услышал доносившиеся изнутри крепости пронзительные звуки рога и буцины. У ворот нас встретил тройной кордон легионеров в надвинутых на глаза шлемах, под прикрытием тесно сомкнутых щитов. Высунувшись из окна над воротами, начальник гарнизона игемон Саркус, приложил руки ко рту и крикнул:

 — Стоять! Если вы не бунтовщики — стоять! Зачем пришли?

 Процессия вместе в присоединившейся к ней толпой влилась в узкую улочку, ведущую к крепости. По требованию игемона ее головная часть, состоявшая из членов Синедриона, остановилась в нескольких шагах перед шеренгой солдат. Однако ответить Саркусу на его вопрос мешал ужасающий шум: все новые и новые толпы людей присоединялись к хвосту шествия, интересуясь причиной происходящего и тут же шумно выражая свое мнение: одни выкрикивали что–то против Учителя, другие — против священников, третьи — а таких было большинство — против римлян. В городе отнюдь не затухла память о римских палках, и ненависть к Пилату оживала при каждом удобном случае. Я обратил внимание, что в толпе крутилось множество фарисеев, которые особенно старались втереться туда, где было побольше галилеян, при этом они скороговоркой бросали в толпу какие–то слова. Я готов поклясться, что они внушали людям мысль о виновности Учителя. На переполненной улице стоял такой рев, словно там бушевал пожар. Выждав некоторое время, равви Иоханан сказал что–то одному из молодых фарисеев, и тот, забравшись на плечи товарищей, крикнул в гущу толпы:

 — Тихо! Молчать! Первосвященник будет говорить!

 Вот до чего дожили! Фарисеи успокаивают толпу, чтобы дать саддукеям слово! Шум затих. Послышался хриплый, задыхающийся голос Кайафы:

 — Мы пришли к достойному прокуратору по важному делу. Мы привели бунтовщика, сеявшего беспорядки! Иди, игемон, и попроси прокуратора, чтобы он вышел сюда и выслушал нас. Сами мы не можем войти во дворец, потому что завтра, как тебе известно, наш великий праздник, и в это время нам не дозволено входить в дом человека другой веры.

 Не успел Саркус ответить, как в окне рядом с ним неожиданно показался Пилат. Он стоял, широко расставив ноги и скрестив руки на груди. Судя по всему, он всю ночь пил, так как под глазами у него набухли мешки, а обвислые губы придавали лицу выражение отвращения. Во всей его фигуре читался гнев, словно он встал с левой ноги и ждет только удобного случая, чтобы дать волю своему раздражению. Я подумал, что Пилат, конечно, тоже не забыл прошлогодней истории и своего триумфа, как не забыл он и давних проигрышей. Для этого человека, отравленного безнадежностью, месть должна была стать видом развлечения, отчасти даже придававшем смысл его жизни. Прокуратор молчал, оценивая размеры толпы. Тем временем Каиафа кивнул, и тотчас стражники, грубо потянув за цепь и веревки, выволокли вперед Узника. Пилат перевел взгляд с толпы на разодетых членов Синедриона, потом взглянул на Учителя и брезгливо спросил:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.