|
|||
Глава 19-ая.
Камера № 24 ничем не отличалась от предыдущих. Было довольно грязно, так как, вероятно по заведенному обыкновению, окно камеры закрывали досками. и темнота не особенно располагает к тщательной уборке. Мои догадки подтвердились, и не прошло даже часа, как светлый четырехугольник окна стал уменьшаться, и наконец камера погрузилась в полную темноту Как и в первый раз, у левого края окна доска прилегала не плотно, и узкая полоска света чуть чуть освещала левую стенку оконной амбразуры.
С невольной иронией я сравнил мои теперешние ощущения с теми, что я испытал в первый раз, когда попал в секретку. Тогда меня все поражало и повергало в отчаяние. Теперь—умудренный уже тюремным опытом, я только ожесточился, ивсе издевательства и жестокости производили на меня слабое впечатление. Не берусь судить о том, как должен чувствовать себя интеллигентный человек, посаженный в темный каменный ящик, за действительно совершенное им преступление, но мне кажется, что, если бы я даже чувствовал за собой какую-либо вину, то при таком способе воздействия, у меня не появилось бы раскаяния.
У меня было только одно чувство: бешеная, непримиримая злоба к моим мучителям, и мысль, что они могут восторжествовать надо мной приводила меня в отчаяние. Вероятно, это чувство, в связи с моим нервным состоянием, дало повод тем многим моим вспышкам и выходкам, которые теперь, оглядываясь на прошлое, я не могу оправдать при всем желании, так как иногда они носили совершенно мальчишеский характер.
Слава Богу, я быль снабжен теплым платьем, постелью и продуктами, которых при экономном расходовании, мне должно было хватит на 2—3 недели. В данный момент это было самым главным, так как я уже знал по опыту, что голод и холод сильно понижают моральную сопротивляемость.
С момента прихода в камеру № 24, я твердо решил заставить себя есть тюремную пищу, и как можно экономнее расходовать масло, сахар, сало и копченую колбасу. Все это я завязал в два носовых платка и поместил между оконными рамами. Скоропортящиеся продукты я разрешил себе есть.
Таким образом я приготовился к „затяжной осаде”.
Опять начались перестукивания с соседями сверху и сбоку. Два, три раза в день гимнастика по системе Миллера, и испуганное лицо надзирателя, в форточке, когда при внезапном освещении камеры, выступала вдруг моя фигура во время какого-нибудь головоломного упражнения.
—, Вы чего это такого делаете тут, гражданин? " — спрашивал в таких случаях надзиратель Семенов.
— „Не мешайте, товарищСеменов. Мэнс сана ин корпорэ сано”.
„Что такое вы говорите, гражданин? Ой, ей Богу, я сейчас позову отделенного".
Является отделенный, и следовал соответствующий вопрос. Я объяснял, что делаю гимнастику, а что, если эго не разрешается, то я, разумеется, не буду делать. Отделенный пожимал плечами и уходил, а беспокойный служака Семенов чаще обыкновенного заглядывал в „глазок" двери н зажигал свет.
Как то утром. незадолго до обеда, я начал напевать арию из „Жидовки”. Просовывается голова Семенова и следует вопрос: „Что такое гражданин? " Отвечаю: „Ария из оперы „Жидовка", уважаемый гражданин Семенов".
— „Тихо сидите гражданин. А вот за это слово я вас возьму на карандаш. (Прим. авт.: „взять на карандаш" — записать).
— „За какое слово? ".
—„А вот за это самое, за жидовку. Эти слова не доэволяются теперь. Прошло время. "
От скуки я декламировал на всех известных мне языках, стихи, Восстанавливал в памяти выводы разных математических формул, и помню, как в течение нескольких дней постепенно вывел в уме формулу модуля логарифмической системы. О своем „деле", я решил совсем не думать, так как это лишь расстраивало меня, не принося никакой пользы. Я обдумал лишь, как себя держать на допросах, чтобы ни одним жестом не показать, что я взволнован. Пусть „они* побесятся, в этом пока мое единственное удовлетворение. Пока — так как по моим расчетам, финляндское правительство предприняло уже, вероятно, шаги для моего обсуждения.
На пятый или шестой день моего нахождения в камере № 24. меня вызвали на допрос. Было, вероятно, около 12ти часов ночи. За столом, в камере следователя, сидело 4 человека, но к моему удивлению среди них не было Фомина. Вообще я его больше никогда не видал, так же, как никогда больше не слыхал, с момента очной ставки с Копоненом, ни слова о „военной контрабанде". Все четыре индивидуума, сидевшие за столом, видимо, старались придать себе зловещий вид, и это выходило ужасно Один из них, сидевший в центре, был в штатском платье. Сидевшие по бокам стола были в пограничной форме. Я сел напротив штатского и спросил: „С кем инею удовольствие говорить? " Штатский, человек лет тридцати, очень невзрачный и с мало интеллигентным лицои, важно нахмурил брови, и солидно-деланным басом, сказал: „Вас это не касается". Я засмеялся и сказал: . Очень даже касается. Вы знаете, кто я, а я не знаю, кто вы". Сидевший справа военный, очень молодой, по-видимому, грузин или армянин, заржал от хохота. и, хлопнув ладонями рук, весело крикнул: „Вот это здорово! " . Остальные товарищи укоризненно на него посмотрели. Штатский, словно передумав, сказал мне: „Я — уполноиоченный отдела контръразвъдки Чеки—Илларионов. Отвечайте на мои вопросы".
—„С удовольствием, если только смогу".
—„Можно и без удовольствия. Как вы вели переписку с заграницей? По дипломатической почте? Да? "
—„Нет. Я уже сто раз говорил вам это".
—„Неправда. Нам все известно о вашей преступной деятельности. Ваше сознание облегчит вам наказание. Вы ведь знаете, что вас ждет? Расстрел".
В это время, сидевший у левого края стола, высокий, худой и бледный молодой человек, страдавший нервным подергиванием головы и мускулов лица, вынул из кармана пальто револьвер системы „Парабеллум", осмотрел его и положил на стол, пробуя его вертеть на столе, как волчок.
Мне стало противно от всей этой дурацкой комедии, которую так грубо-примитивно, разыгрывали эти полуинтеллигентные люди. Обращаясь к Илларионову, я сказал: „Во-первых, не запугивайте меня, так как это смешно. расстрелять вы меня не можете при всем вашем желании, потому что я иностранец и о моем аресте известно консульству. Во-вторых, попросите вашего товарища спрятать револьвер, так как иначе я вообще не стану больше говорить, пока у меня перед носом вертят оружием".
Грузин окончательно развеселился, хлопнув себя руками по груди и покружив головой, сказал красноречивое и неподважаемое: „вввааа! "
Сделав знак в сторону чекиста, игравшего с револьвером, Илларионов опять обратился ко мне со словами: „Вас никто не запугивает и вы много о себе воображаете. Вот здесь, на листе. будьте любезны написать фамилии всех ваших знакомых в Советской России, и в особенности в Петербурге".
— „Я так сразу не могу вспомнить. Позвольте мне это сделать в камере".
— „Хорошо, —заявил, подумав, Илларионов, — а скажите, пожалуйста. кому вы писали письмо по-французски на Песочную улицу № 5? *
Припоминая, я сказал: —„Маклеру фондовой биржи гну Болю".
— „А что вы ему писали? "
— „Ничего особенного. Писал, что деньги — 2700 рублей золотом, которые он мне опоздал уплатить в условленный срок, должны быть мне немедленно уплачены".
— „Вот видите, нам все известно".
— „Ничего не нахожу в этом удивительного. Очень печально, что вы просматриваете даже городскую корреспонденцию. Теперь, понятно, почему городское письмо попадает к адресату на третий день.
— „Это не ваше дело. А кто такая гражданка Арцымова? "
— „Не знаю".
— А вы может быть вспомните, что вы делали в квартире на углу Кронверкского проспекта и Пушкарской улицы? Вы там часто бывали?
— „Никогда не был там и не знаю даже, где находятся эти улицы.
— „Подумайте об этом. Потом, может быть, и вспомните.
Затем, взяв у грузина довольно объемистое досье в синей обложке, Илларионов начал его перелистывать и, найдя нужную страницу, сказал: „Вы энаконы с полковником Фэну? "
— Да, я его знаю. Он живет в Гельсингфорсе и состоит предетавителем русских эмигрантов в Финляндии. Но я знаю его очень отдаленно. Я не бываю в эмигрантских кругах".
— „Неправда. Вы бывали на благотворительных. русских вечерах. Что вам известно о деятельности полковника Фэну? "
— „Я уже сказал сказал вам, что знаком с ним очень отдаленно. Кажется, он играет на пианино в одном из кинематографов. Других подробностей о его жизни не энаю.
— „Ага, видите, все таки вы с ним знакомы. А кто такой майор Гнбсон? "
— „Не знаю. В первый раз слышу это имя".
— „Вы. конечно, и про Бунакова ничего не анаете? '
Только по воэвращении из советской Росс п в Финляндию в 1926 году я навел справки об этих двух неизвестнык мне именах. и узнал, что майор Гибсои был когдато в Финляндии британскии военным агентом. О существовании Бунакова я узнал в 1927 году из перепечаток в финляндских газетах о нашумевшем процессе шпионажа, будто бы организованного англичанами в сов. России.
— „Никогда не слыхал фамилии Бунакова".
— „Можете идти к себе в камеру. Завтра я вас вызову. Подумайте хорошенько обо всем. От всей души, желая вам добра, я советую вам быть откровенным”.
На следующий, после этого допроса, день, надзиратель принес мне лист бумаги и химический карандаш, чтобы я написал фамилии и адреса всех моих петербургских знакомых. Это было трудной задачей. Назвать моих знакомых— это значило навлечь на неповинных людей массу всяких бед. Не назвать их могло быть для них еще хуже, так как Чека, зная о моих некоторых знакомствах, могла бы арестовать как раз именно тех моих знакомых, фамилий которых я не назвал
Камера была освещена и надзиратель поминутно наведывался с вопросом: , Ну? Уже готово? " В конце концов я решил, что я напишу только имена тех советских чиновников, начиная с Красина, с которыми я официально встречался, а об остальных моих частных знакомствах не буду упоминать совсем. Пусть Чека делает, что хочет, но моя совесть будет чиста—я никого не подвел. Так я и поступил.
Прошло несколько дней. Похоже было то, что меня решили взять измором. Мое физическое и моральное состояние опять весьма ухудшилось. Появились боли в области почек и стали шалить нервы. На левой стенки оконной амбразуры, чуть освещаемой сквозь щели доски, закрывающей окно, были пятна грязи и отбитой штукатурки. Эти пятна постепенно принимали в моих глазах образы дорогих мне лиц и по временам эти образы выступали настолько явственно, точно на экране кинематографа. С трудом отводя глаза от этих пятен, я заставлял себя усилием воли, убедиться, что все это лишь галлюцинации и давал себе слово не смотреть больше на пятна. Успокоившись, я опять подходил к окну и все начиналось снова. В промежутках между галлюцинациями я мыслил и рассуждал вполне нормально и, при воспоминаниях о галлюцинациях, меня мучило опасение, не начинаю ли я сходить с ума. В тех условиях, в каких я находился, достаточно позволить нервам выйти из повиновения хоть один раз, чтобы потом потерять над ними всякий контроль. Это совсем как во время атаки, под ураганным огнем противника, пока думаешь только о привычных обязанностях, и усилием воли внушаешь себе не думать о падающих снарядах, все идет великолепно. Но чуть подумал о личной опасности, как трудно тогда вернуть себе душевное равновесие, и каким деланным манерным, кажется для окружающих вас, ваши наигранные спокойствие и бравада. В таких случаях самое лучше средство, —убедить себя, что все равно конец неминуем, и что чем скорее, тем лучше. Таким образом, выведя себя мысленно в расход, возвращаешь себе внешнее спокойствие и понемногу приходит потерянное, было, душевное равновесие.
Должно быть я начал сам с собой разговаривать или как либо иначе проявлял признаки ненормальности и это было замечено надзирателем. Однажды дверь камеры открылась и вопшел доктор в сопровождении фельдшера. Как раз в этотмомент, я чувствовал себя относительно спокойно, и на вопросы врача я дал вполне норнальные ответы. . Часа через полтора, после докторского визита, мне принесли бутылку с какой-то микстурой. Попробовав, я понял что доктор прислал мне бром. Это меня так вывело из себя, что, вызвав надзирателя, я вышвырнул склянку в коридор, сопровождая действия соответствующими выражениями.
С этого момента ко мне опять вернулось свойственное мне душевное спокойствие.
|
|||
|