Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Жозе Сарамаго 10 страница



 

Если бы слепец, которому поручено регистрировать незаконные поборы, производимые разбойничьей палатой, решился бы под внезапным воздействием некоего озарения, осветившего потемки его сомнительной души, перебраться в правый флигель со своими письменными принадлежностями, то есть железным пюпитром, толстой бумагой, иголкой, то, безо всякого сомнения, он был бы занят теперь сочинением поучительного и прискорбного повествования скверном и скудном питании и многих других тяготах, переносимых, причем – с места на место, его новыми, как липка ободранными, дочиста обобранными товарищами. И начал бы с того, что там, откуда он пришел, захватчики не только выкинули вон из своей палаты прежних, добропорядочных ее обитателей, дабы полноправно править, самовластно владеть всем этим пространством, но еще и воспретили насельникам двух других палат левого крыла доступ в соответствующие места общего пользования. И продолжил бы тем, что такое бессовестное и подлое бесчинство немедленно привело к наплыву всех этих обездоленных в сортиры правого крыла, и последствия такового нашествия легко представит себе читатель, не успевший еще забыть, в каком состоянии пребывали эти заведения прежде. И отметил бы, что на заднем дворе теперь шагу не ступить, чтоб не наткнуться на слепцов, претерпевающих скорби потуг, которые принято именовать тщетными, ибо сулят много, но но увенчиваются, в сущности, ничем, или, напротив, слепцов, исходящих поносом, и, будучи по природе своей склонен к сопоставлению природных явлений, не смог бы не удивиться, кстати, вопиющему противоречию между скудостью поглощенного и обилием выделенного, что, вероятно, навело бы его на мысль о том, что доверять пресловутой, столько раз помянутой выше логике причинно‑ следственной связи, по крайней мере в аспекте количественном, можно не всегда. И еще занес бы в свои летописи, что, пока третья, разбойничья палата буквально ломится от продовольствия, все остальные обездолены и в самим скором времени принуждены будут подбирать с загаженной земли крошки. И, верно, не преминул бы слепой счетовод осудить, пребывая в двойном качестве участника событий и историографа их, совершенно преступное поведение слепых бандитов, которые предпочитают, чтобы еда испортилась, нежели досталась тем, кто столь остро в ней нуждается, поскольку если иные из этих продуктов могут на протяжении нескольких недель оставаться пригодными к употреблению, то иные, особенно из числа прошедших кулинарную обработку, киснут, если не съесть их немедленно, тухнут, плесневеют и делаются, следовательно, опасны для жизни, если, конечно, это можно назвать жизнью. И, сменив предмет, но не тему, с душевной болью занес бы он в свои анналы, что цветут здесь отнюдь не только болезни кишечно‑ желудочного тракта, проистекшие от недостаточного и неправильного питания или скверной, извините за неблагозвучие, усвояемости поглощенного, ибо не все доставленные сюда были при всей своей слепоте здоровы, хоть и попадались такие, кто мог бы здоровье свое продавать, но даже и они теперь, как и другие, простерты на своих убогих лежаках, страдая от жестокого гриппа, неизвестно кем занесенного в эти стены. И ни в одной из пяти палат днем с огнем не сыщешь облатки аспирина, чтобы сбить температуру, унять жутчайшую головную боль, потому как все, что было, давно кончилось, и не ищи, не завалилось ли чего за подкладку дамских сумочек. И, движимый сугубой осторожностью, отказался бы наш хронист продолжать разнообразно скорбный перечень прочих недугов, терзающих многих из этих почти трехсот человек, которые мучаются в таком бесчеловечном карантине, но все же упомянул бы о двух случаях довольно запущенного рака, не тронувших сердце властей в час, когда отлавливали и свозили сюда слепцов, и они, власти эти, сказали даже, что закон, он, мол, один для всех, а демократия, она, мол, несовместима с какими‑ то особыми условиями. А врач среди этого множества людей, не иначе как по особому коварству судьбы, оказался всего один, да к тому же еще и глазной, то есть именно такой, какого нам меньше всего надо. Дойдя до этого места, слепой счетовод, утомясь описывать все беды и злосчастья, бросил бы на стол металлический свой пробойник и дрожащей рукой принялся бы нашаривать черствый ломоть хлеба, который отложил в сторонку, пока исполнял обязанности летописца конца времен, однако искомого бы не обрел, ибо его уже нет, украл другой слепец, вы подумайте, как может в этих обстоятельствах пригодиться хорошо развитое обоняние. И тогда, обругав себя за не к месту возникшее братское чувство, отринув благой порыв солидарности, повлекший его в правое крыло, решит слепой счетовод, что лучше поскорей вернуться, пока не поздно, в крыло левое, в третью его палату, ибо там, как бы ни пылал праведным негодованием его разум, хотя бы голодать не будет.

Насчет голода, кстати, это не метафора. Всякий раз, как посланные за едой возвращаются с той ничтожной малостью, которую получили, поднимается в палатах яростный крик. Непременно находится кто‑ нибудь, кто предложит программу совместной борьбы, хорошо организованное коллективное выступление, массовую акцию, приведя в качестве самого сокрушительного довода диалектическую способность воли, которая обычно лишь служит дополнением к другой воле, в определенных обстоятельствах умножаться до бесконечности. Однако страсти утихают уже очень скоро, стоит лишь самому благоразумному из обитателей палат, в законном стремлении уяснить соотношение выгод и рисков предложенной акции, напомнить энтузиастам простую и объективную истину, а она в том, что воздействие огнестрельного оружия, как правило, оказывается убийственно эффективным: Те, кто будет в первых рядах, говорит благоразумный, должны знать, что их ждет, а кто в задних, пусть даже и не пытаются вообразить себе, что только начнется, едва лишь грянет первый выстрел, а второго и третьего даже и не понадобится, мы все просто передавим друг друга. В качестве полумеры или промежуточного решения, принятого в одной из палат и поддержанного другими, придумали, что в следующий раз отправят за едой не тех, кого обычно посылали, а усиленный отряд, человек из десяти‑ двенадцати, и вот они‑ то постараются сводным хором довести до сведения разбойников всю степень всеобщего недовольства. Стали вызывать добровольцев, но, вероятно, опасения людей осторожных так запали в душу всем, что ни в одной из других палат не нашлось желающих идти своей охотой. Слава тебе господи, это очевидное свидетельство слабости духа не возымело никакого значения и даже не заставило никого устыдиться, ибо вскоре, подтверждая пагубность опрометчивых шагов, распространилось известие о том, чем именно окончилась экспедиция, предпринятая палатой, где и зародилась эта идея. Восьмерых храбрецов, решившихся высказать претензии, побили палками и прогнали восвояси, и если правда, что выстрел был всего один, то, не в пример прошлому разу, произведен не в воздух, ибо жалобщики дружно клялись, будто пуля просвистели у них над самой головой. О том, имелось ли в виду стрелять на поражение, мы, бог даст, узнаем в свое время, а пока давайте укроем стрелка под сенью благодетельного сомнения, а иными словами, изберем одно из двух: либо это и в самом деле было всего лишь предупреждение, хоть и очень серьезное, но главарь ошибся в отношении роста ходатаев, сочтя его меньшим, нежели в действительности, либо – и вот это уже внушает тревогу – наоборот, взял несколько выше, чем нужно, и последний случай следует со всей неизбежностью признать не чем иным, как покушением на убийство с заранее обдуманным намерением. Оставив в стороне эти частные вопросы, перейдем к более общим, то есть затрагивающим интересы большинства, и скажем, что исключительно божьим промыслом можно объяснить заявление ходоков о том, что они представляют палату номер такой‑ то. И потому она одна вынуждена была поститься трое суток, и еще, считай, повезло, могли бы вообще навсегда без еды оставить, что, в общем, справедливо, ибо нечего кусать руку, которая тебя кормит. И обитатели мятежной палаты принуждены были все эти трое суток мыкаться от двери к двери и клянчить ради всего святого хоть корочку хлебца и, если возможно, с чем‑ нибудь сверху, и с голоду они, конечно, не померли, но уж наслушались вдосталь и досыта: Так вам п надо, нечего дурью маяться, Страшно подумать, что мы бы вас послушались, но хуже всего, когда им говорили: Потерпите, потерпите, нет слов более невыносимых для слуха, лучше бы уж просто обругали. Когда же минули три дня, отведенные под наказание, и поверилось, будто рождается новый день, оказалось, что несчастная палата, где обитали все сорок бунтарей, вроде бы все же не прощена, потому что еду, которой раньше едва хватало на двадцать человек, урезали настолько, что и десять не накормишь. Можете себе представить ярость и гнев, но также и, битой собаке только плеть покажи, страх, объявший прочие палаты, которые уже оказывались в осаде нуждающихся и теперь разрывались между классическими догматами человеческой солидарности и столетней выдержки предписанием, гласившим, что истинное милосердие начинается с тебя самого.

Так обстояли дела, когда из третьей палаты поступило требование собрать и вручить новую дань, поскольку, по логике бандитов, стоимость еды давно превысила первоначальный оброк, который к тому же по их же, бандитов, доброте и широте душевной оприходован был с большим походом. Палаты удрученно ответили, что у них нет больше ни единого медного грошика, что ценности все до единой цацки собрали и отдали и что – это, честно говоря, был аргумент довольно постыдный – никак нельзя признать взвешенным и разумным решение намеренно не учитывать разницу между взносами, вовсе не эквивалентными друг другу, что в переводе на обычный язык значило: Не пристало праведнику платить за грешника, и вообще, дружба дружбой, а табачок врозь, и нехорошо лишать еды тех, кому ты еще остался должен. Никто, разумеется, не знал, сколько именно внесли в бандитскую кассу другие, но каждый был уверен, что уж ему‑ то еда причитается по праву, даже если у соседа по койке кредит давно исчерпан. К счастью, затлевшей распре не суждено было разгореться, ибо злодеи недвусмысленно дали понять, что приказ их относится ко всем без исключения, а разница если и была, то осталась тайной, запрятанной в бухгалтерских ведомостях слепого счетовода. В палатах шли острые и ожесточенные дискуссии, перераставшие иной раз в потасовки. Высказывались обвинения в том, что кое‑ кто себялюбиво и коварно припрятал часть ценностей и, стало быть, питается за счет людей, все отдавших на благо сообщества. Им отвечали, используя в личных целях аргументацию, которая до сей поры служила коллективу, что отдали, мол, столько, что могли бы сладко и сытно есть еще много‑ много дней, а не содержать захребетников и паразитов. Высказанная же бандитами угроза произвести ревизию всех палат и покарать укрывателей была в конце концов приведена в исполнение. Никаких особых сокровищ не нашли, однако обнаружили сколько‑ то часов и колец, причем по большей части мужских, а не дамских. Что касается обещанной кары, то свелась она к нескольким, на месте преступления отвешенным оплеухам и затрещинам и неточно направленным зуботычинам, больше же всего слышалось различных оскорблений, в числе коих предъявлен был дивный образец старинной обвинительной риторики: Ты бы и мать родную донага раздел, представьте себе, какой это позор, но также и много других, столь же мало сообразующихся с действительностью, ибо, чтобы увидеть, как совершены будут эти пакости, пришлось бы дождаться, когда нее ослепнут и вслед за светом очей померкнет и свет приличия. Злодеи взимали плату, обещая лютые казни и репрессалии, однако обещания свои так никогда и не исполнили, вероятно, по забывчивости, поскольку, как не замедлило выясниться, уже роились у них в голове новые плодотворные замыслы. А если бы исполнили, то, глядишь, новые несправедливости, еще больше осложнив ситуацию, привели бы к самым драматическим последствиям, потому что две палаты для сокрытия своей вины в сокрытии ценностей назвались другими номерами, взвалив ее вместе с бременем ответственности на палаты, в плутовстве не замешанные и, более того, до такой степени честные, что одна, по крайней мере, все сполна отдала в первый же день. И, опять же по счастью, устроило и правых и виноватых, что во избежание лишней мороки слепой счетовод решил записать отдельно, на особом листе, от кого сколько и чего поступило в казну, ибо, занеси он сведения о новых поступлениях на соответствующую страницу ведомости, неравномерность этого фискального сбора просто бросалась бы ему в незрячие его глаза.

Прошла неделя, и злодеи оповестили, что хотят женщин. Так вот, просто: Женщин хотим. Как легко себе представить, это нежданное, хоть и не вовсе необычное требование, вызвало взрыв такого негодования, что ошеломленные эмиссары, принесшие его, вынуждены были тотчас вернуться и заявить, что три палаты правого корпуса, две палаты левого, равно как и слепцы обоего пола, ночующие из‑ за нехватки кроватей на полу в коридоре, единодушно постановили не удовлетворять наглое притязание, попирающее человеческое достоинство, а в данном случае – и женскую честь, ибо на них никак невозможно возложить ответственность за то, что в третьей палате левого крыла нет женщин. Последовал краткий и сухой ответ: Не дадите – жрать не дадим. Униженные посланцы вернулись в палаты и сообщили: Либо пойдут, либо мы все с голоду умрем. Женщины одинокие, то есть те, у кого либо вообще не было пары либо партнеры часто менялись, в возмущении закричали, что не собираются платить за прокорм чужих мужей своим, так сказать, телом или частью его, известно где расположенной, а одна, окончательно отринув приличествующее ее полу целомудрие, имела бесстыдство заявить: Я сама себе хозяйка, и мне решать, идти туда или нет, но, что получу, никому не отдам, себе возьму, а понравится, так и вообще останусь с ними жить, по крайней мере сыта буду. Именно так высказала она свое отношение, однако от слов, хоть и вполне недвусмысленных, к делу не перешла и, вовремя спохватившись, представила, каково это в одиночку утолять любовный пыл двадцати вконец разнуздавшихся жеребцов, с цепи сорвавшихся кобелей, ослепленных, хотя, спрашивается, куда уж больше слепнуть‑ то, похотью. Впрочем, тут же в очередной раз подтвердилось, что слово – не воробей, и на нем, на слове этом, столь легкомысленно прозвучавшем в стенах второй палаты правого крыла, поймал ее один из эмиссаров, отчего‑ то сильнее прочих проникшийся своеобразием ситуации и предложивший, чтобы кто‑ то вызвался идти добровольно, ибо если в охотку, то, какую мерзость ни делай, лучше выйдет, чем по принуждению. Лишь в самый последний миг остатки благоразумия, крохи осторожности заградили ему уста, с которых чуть‑ чуть бы еще – и сорвалось известное изречение: По своей воле и пройдешь подоле, но, хоть и вовремя прикусил он язык, все равно немедленно грянул взрыв возмущенных воплей, и исполненные праведного гнева женщины налетели со всех сторон, фуриями накинулись на мужчин и без жалости и сострадания просто смешали их с грязью, обозвав, в зависимости от уровня собственной образованности, стилевых пристрастий и общей культуры, козлами, скотами, слизняками, пиявками, упырями, эксплуататорами, сводниками, сутенерами. Многие горько раскаивались в том, что, единой жалости ради, повинуясь исключительно чистому чувству милосердия, пошли, так сказать, навстречу притязаниям, уступили домогательствам своих товарищей по несчастью, а те вон как их теперь отблагодарили, вот какую злую долю уготовили. Мужчины пытались оправдываться, блеять, мол, все совсем не так, не надо драматизировать, что, черт возьми, вы тут развели, мы думали, вы понимаете, что обычай требует сначала вызывать тех, кто добровольно пойдет на опасное и трудное дело, а что, разве не так: Ведь голодная смерть всем грозит, и вам, и нам. Женщины, этими доводами призванные образумиться, притихли было, но тут нашлась такая, кого они только пуще распалили, она‑ то и плеснула маслица в огонь, вскричав с горькой насмешкой: А если б они потребовали себе не женщин, а мужчин, что бы вы стали делать, а, расскажите‑ ка, мы послушаем. Прочие с новыми силами подхватили хором: Да, да, расскажите, радуясь, что приперли мужчин к стене, загнали в ту самую логическую ловушку, которую те уготовили им, и намереваясь посмотреть, как далеко способно завести их хваленое мужское самосознание. Здесь педерастов нет, осмелился возразить один из них, и: И потаскух – тоже, отбрила его задавшая провокационный вопрос, да и были бы, думаю, они бы вами погнушались. Мужчины беспокойно ёжились, твердо зная тот единственный ответ, который мог бы удовлетворить мстительное бабье: Мы бы пошли, но ни один из них не отважился выговорить вслух эту краткую, ясную и раскованную фразу, и сколь же велико было их смятение, если они даже не вспомнили, что могли бы, в сущности, и произнести ее безо всякого для себя риска, поскольку эта мразь из третьей палаты отдает предпочтение женщинам, ну да, предпочтение отдает, а их самих, наоборот, берет.

Да, мужчины не вспомнили, зато вспомнили женщины, ибо чем иным можно было объяснить тишину, которая мало‑ помалу объяла палату, где бурлила эта стычка, вспомнили и словно бы поняли, что для них победа в словесной перепалке ничем не отличается от поражения, а оно не замедлит, и, надо полагать, в прочих палатах происходила такая же полемика, поскольку известно, что рассуждения человеческие часто повторяются, как, впрочем, и безрассудства. А здесь финальная реплика принадлежала женщине лет, наверно, уже пятидесяти, находившейся в карантине вместе со старенькой матерью, которую надо ведь чем‑ то кормить: Я пойду, сказала она, не зная, что слова ее эхом откликнулись на те, что сию минуту произнесены были женой доктора в первой палате правого крыла: Я пойду, где протесты были не столь бурными оттого, наверно, что женщин мало, и в самом деле, жена первого слепца, девушка в темных очках, регистраторша, горничная из отеля, потом та, про кого ничего не известно, да еще та, которая не спит по ночам, но она, впрочем, уж такая несчастная, такая убогая, что лучше бы, право, оставить ее и покое, освободить от этой повинности, дело известное, от женской солидарности мужчины – в проигрыше. Первый слепец завел было речи о том, что жена его не опозорит себя, не отдаст свое тело неизвестно кому во имя чего бы то ни было, что не захочет пойти на это, да и он не допустит, что достоинство и честь ценнее всего остального, что стоит лишь раз поступиться чем‑ то на первый взгляд пустячным, как утратишь вскоре и самый смысл жизни. Доктор спросил его тогда, какой смысл усматривает он в жизни, где сложилась ситуация, в которую сейчас попали они все, голодные, до ушей заросшие грязью, заеденные вшами, искусанные блохами, заживо сожранные клопами: Может быть, и я свою жену не хочу отпускать туда, но от моего хотения ничего не изменится, она сказала, что пойдет, и это ее выбор, и я знаю, что моя мужская гордость, то, что мы называем мужской гордостью, если после всех этих унижений сохранилось нечто, заслуживающее этого названия, так вот, моя мужская гордость пострадает, уже пострадала, и это неизбежно, но, вероятно, иначе просто не выжить. Каждый поступает в соответствии со своими моральными принципами, я думаю не так, как вы, и менять свои убеждения не собираюсь, довольно запальчиво ответил первый слепец. Тогда сказала девушка в темных очках: Там ведь не знают, сколько тут женщин, и потому вы можете оставить жену исключительно для собственного употребления, мы вас обоих прокормим, я только хотела бы знать, как тогда будут у вас обстоять дела с достоинством и честью, не горек ли будет принесенный нами хлеб. Вопрос не в том, начал первый слепец, а в том, но фраза повисла в воздухе, потому что он и сам не знал в чем, и все сказанное прежде было не более чем некими разрозненными суждениями из другого, не этого мира, и следовало бы, наверно, воздеть руки да возблагодарить небеса, что ниспослали счастливую возможность оставить позор в черте семейного круга, а не терзаться стыдом за то, что поступаешь на содержание к чужим женам. К жене доктора, если быть совсем точным, потому что у остальных обитательниц первой палаты, исключая девушку в темных очках, особу незамужнюю и свободную, о чьей рассеянной жизни мы уже получили более чем исчерпывающие сведения, мужья если и были, то не здесь. Молчание, повисшее за этой оборванной фразой, будто просило, чтобы кто‑ нибудь окончательно разъяснил ситуацию, и вот заговорила та, кто и должен был, то есть жена первого слепца: Я такая же, как все, и делать буду то же, что все, произнесла она недрогнувшим, что называется, голосом. Делать будешь, что я скажу, прервал ее муж. Ты бы оставил этот тон, а, потому что видишь не больше, чем я. Это недостойно. В твоей власти поступить достойно, с этой минуты откажись от еды, прозвучал ответ, неожиданно жестокий в устах женщины, которая до сих пор казалась всем человеком кротким и глубоко почитающим мужа. Внезапно зашлась пронзительным смехом горничная: Да как же он, бедняжка, откажется, и смех вдруг сменился плачем, и слова послышались другие: Что ж делать, и звучали они почти как вопрос, на который нельзя ответить иначе, как уныло покачать головой, что и сделала регистраторша, прибавив: Что ж делать. По выражению глаз, вскинутых женой доктора к висящим на гвозде ножницам, можно было бы сказать, что и она спрашивает о том, однако направление взгляда отвечало на встречный, ими заданный вопрос: Что ты хочешь делать нами.

Впрочем, всему свой черед, и кому судьба ночью помереть, уж будьте уверены, до рассвета не дотянет. Слепцы из третьей палаты левого крыла, как люди порядливые, решили начать с тех, кто поближе, то есть с женщин своего крыла. Применение метода ротации, а слово это здесь совершенно уместно, предоставляет все выгоды и избавляет от неудобств потому, прежде всего, что позволяет знать, что было сделано, что делается сейчас, это все равно как взглянуть на часы и сказать о минувшем дне: Я прожил от сих до сих, еще ого‑ го сколько, или: Ах, как мало осталось, а во‑ вторых, потому, что, когда вереница палат будет пройдена и круг замкнется, возвращение к изначальным истокам освежит легким сквознячком новизны, и особенно тех, у кого неважная сенсорная память. Стало быть, женщинам правого крыла скомандовано стоять вольно или гуляй пока, ведь, как известно, чужое горе вполгоря горевать, этих слов никто не произнес, но подумали все именно так, и, по правде вам сказать, еще не родилось на свет первое человеческое существо, лишенное этой второй кожи, называемой эгоизмом, что куда прочней первой, которая закровит, чуть только ткни ее. Ну, впрочем, следует отметить, что женщины довольно своеобразно исполнили отданную им команду, ибо непостижимо таинственны изгибы души нашей, и близость неминуемой и несомненной опасности и унижения, которым совсем скоро должны будут их подвергнуть, разбудила и обострила тягу к другой близости, разожгла во всех палатах волчий телесный голод, неутолимый плотский аппетит, сильно поутихший за время карантина, так что мужчины словно бы с неким отчаянием впечатывали в женщин свой след, метили, пока их не увели, своим тавром, а те хотели покрепче запечатлеть в памяти ощущения, полученные добровольно, чтобы выстоять под грядущим натиском ощущений, навязанных насильно, тем паче что их может и не быть. И, взяв для примера первую палату правого крыла, неизбежно должны будем спросить себя, как удалось преодолеть столь значительную количественную диспропорцию между представителями обоих полов, даже если не считать негодных к половой жизни, а они тут наверняка должны быть, взять хоть старика с черной повязкой, да найдутся ему под стать и другие, старые и молодые, по тем или иным причинам оказывающиеся в данном вопросе некомпетентны, чтоб не сказать похуже, но в рифму. Ибо ведь уже давно известно, что женщин в первой палате всего семь, включая ту, которая не спит по ночам, и ту, про кого ничего не известно, а супружеских пар всего две, и это обстоятельство выводит, извините, из игры непомерно значительное число мужчин, косоглазый мальчуган пока не в счет. Быть может, в соседних палатах больше женщин, однако неписаный закон, здесь родившийся и от долгого применения обретший свойственную закону непреложность, велит решать все проблемы там, где они возникли, не вынося их за стены палаты, тем более что пример этого подан был еще в старину и отлит в бронзе народной мудрости, не устающей снова и снова восхищать нас: Ступил за порог да смутился, к жене прилег – излечился. И значит, потребности мужчин первой палаты правого крыла удовлетворяют только женщины, находящиеся с ними под одной крышей, все, кроме жены доктора, которую неведомо почему никто не осмеливается домогаться ни словесно, ни посредством протянутой руки. Вот и жена первого слепца, сделав столь решительный шаг, каким следует признать резкий ответ мужу, делает, стараясь, правда, чтобы вышло понезаметней, то же, что все остальные, о чем в свое время и предупреждала. Случается, однако, и не поддающееся ни доводам рассудка, ни сердечной нежности сопротивление вроде того, которое оказывает девушка в темных очках аптекарю, и сколько бы ни множил тот свои аргументы, как бы ни растекался в мольбах, так ничего и не добился, поплатившись таким образом за слишком развязную реплику, отпущенную некогда из‑ за прилавка вместе с глазными каплями. И вот эта самая девушка в темных очках, поди их, женщин, пойми, а она здесь самая красивая, лучше всех сложена и сильней прочих, едва лишь разнеслась весть об ее достоинствах, желанна, однажды ночью наконец сделала свой выбор и сама, своей волей, легла в кровать к старику с черной повязкой, а тот принял ее как летний дождь после засухи и расстарался как мог, и, кстати, для своего возраста очень даже недурно, доказав этим, причем в очередной раз, что внешность обманчива и что не гладкостью лица и не ладным кроем фигуры определяется сердечная крепость. Все обитатели палаты поняли, что девушка в темных очках предложила себя старику с черной повязкой из чистого сострадания, но иные мужчины, наделенные нравом чувствительным и мечтательным и к тому же раньше уже имевшие случай насладиться ею, задумались о том, что нет, наверно, в этом мире награды выше, чем так вот лежать одному в своей постели, грезя о недостижимом и невозможном, и вдруг почувствовать, как женщина откидывает одеяло, проскальзывает под него, медленно протягивается рядом, едва касаясь телом тела, и затихает, замирает, безмолвно ожидая, когда вскипевшая кровь уймет внезапную дрожь ошеломленной кожи. И ни за что, за так, просто потому, что ей так захотелось. Значит, судьба‑ то не всегда рассыпает свои дары вслепую и наугад, значит, иногда хорошо быть стариком и закрывать черной повязкой пустую глазницу. А может быть, и вообще есть на свете такое, что не надо даже и пытаться объяснить, ни доискиваясь причин, ни копаясь в чужой душе, как и поступила жена доктора, когда ночью поднялась с кровати, чтобы укрыть одеялом разметавшегося во сне косоглазого мальчика. А легла потом не сразу. Прислонившись к стене, в узком пространстве между двумя рядами коек, она через всю палату с отчаянием смотрела на дверь, в которую в один прекрасный день, ныне кажущийся таким далеким, вошли они и из которой теперь им нет выхода никуда. Так стояла она, пока вдруг не увидела, что муж встает и, как лунатик, устремив перед собой неподвижный невидящий взор, направляется к той кровати, где спит девушка в темных очках. Она даже не попыталась остановить его. Не шевелясь, смотрела, как он поднял одеяло, прилег рядом, и как девушка проснулась, приняла его безропотно, как поискали и нашли друг друга губы, как потом случилось то, что и должно было случиться, смотрела, как дарят и получают, обмениваясь им, наслаждение, слушала, как на приглушенно прошептанное: Доктор, что могло бы прозвучать смешно и нелепо, но почему‑ то не прозвучало, шепчут в ответ: Прости, сам не знаю, что на меня нашло, ну, так оно и есть, как было заявлено нами чуть выше, и в самом деле, как можем мы, посторонние, всего‑ то лишь свидетели и очевидцы, судить о чем‑ то, раз уж он и сам не знает. Лежа на узкой кровати, не могли представить себе те двое, что за ними наблюдают, но доктор вдруг встревожился, спросил себя, спит ли жена, может быть, как всегда по ночам, бродит где‑ нибудь в коридоре, и уж приподнялся было, чтобы вернуться к себе, но раздался голос: Лежи, и рука, легче присевшей на ветку птички, легла ему на грудь, он хотел что‑ то сказать, может быть, объяснить, что сам не знает, что на него нашло, но вновь раздался голос: Если ничего не будешь говорить, я лучше пойму. Девушка в темных очках заплакала: Какие мы все несчастные, пролепетала она, а потом: Это я сама, сама, я тоже хотела, доктор не виноват. Молчи, мягко ответила жена доктора, мы все помолчим, бывает, что от слов никакого проку и толку, ах, если бы я тоже могла плакать, все высказать слезами и обойтись без слов, чтоб тебя поняли. Она присела на край кровати, простерла руку над обоими, словно обнимая разом и его и ее, и, всем телом перегнувшись к девушке в темных очках, еле слышно прошептала ей на ухо: Я вижу. Та осталась спокойна и неподвижна, хоть и удивилась, что не чувствует никакого удивления, будто знала об этом с самого первого дня, но просто считала, что нельзя вслух говорить об этом, как нельзя разглашать доверенный тебе секрет. Чуть повернула голову и в свой черед шепнула на ухо жене доктора: Я знала, не знаю, что сейчас уверена в этом, но, мне кажется, знала. Только это тайна, никому ни слова. Будьте покойны. Смотри, я тебе доверилась. Не подведу, не выдам, умру, а не обману вас. Говори мне ты. Не могу, это я не могу. Все это говорилось на ухо, то на одно, то на другое, и губы скользили по волосам, дотрагивались до мочки, и разговор шел о сущих пустяках, и разговор шел о самом главном, если только могут сочетаться такие противоположности, и это был разговор сообщниц, и вроде бы не касался мужчины, лежавшего между двух женщин, но вовлекал его в себя логикой, которая была не от мира сего с расхожими его идеями, с обыденной действительностью. Потом жена доктора сказала ему: Побудь еще, если хочешь. Нет, я пойду к нам. Постой, я помогу. Она привстала, освобождая ему место, и мгновение разглядывала две слепые головы на грязной подушке, немытые лица, сбитые в колтун волосы, и только вот глаза, да, глаза сияли неистово и бесполезно. Медленно, ища опору, поднялась, постояла у края кровати, словно внезапно перестала сознавать, где находится, потом, как всегда она это делала, ухватила мужа за руку, но теперь ее движение обрело новый смысл, потому что никогда еще доктор до такой степени не нуждался в том, чтобы его вели и направляли, хоть даже и не догадывался об этом в отличие от двух женщин, которые узнали это досконально в миг, когда свободной рукой жена доктора прикоснулась к щеке девушки, а та порывисто перехватила эту руку и поднесла к губам. Доктору почудился плач, тихий, почти неслышный, да и мог ли он быть иным, если всего несколько слезинок медленно прокатились по щекам к углам рта, исчезли там, чтобы снова начать вечный цикл непостижимых горестей и радостей человеческих. Одна остается девушка в темных очках, и, значит, утешать надо ее, и потому‑ то жена доктора все медлила, все не отнимала руки.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.