Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава десятая 1 страница



 

 

 

Первого сентября Оля пришла в школу. До начала уроков было больше часу. Оля разделась в учительской. Пальто свое повесила там, где всегда вешали свои одежды бывшие ее учительницы – в углу за громадным темно-желтым глухим шкафом, где стояла рогатая вешалка.

Кроме Оли, в учительской было еще двое учителей. Это были новые для нее учителя, их она не стеснялась, она ждала появления Марии Павловны или Нины Карповны. Она знала, что перед Марией Павловной или Ниной Карповной ее непременно проберет страх, как пробирал и прежде, потому что Мария Павловна всегда диктовала такие ужасные диктовки, в которых без ошибок никак не обойтись, и вот, пожалуйста, в результате – всё тройки да тройки; а Нина Карповна мучила тригонометрией, в которой Оля, окончив десятый класс, так толком и не разобралась; по тригонометрии она плыла с помощью подсказок и всяческих шпаргалок, пометок на ладонях, на ногтях и даже на коленках.

Но страшных для Оли учительниц пока еще не было. Оля прохаживалась по учительской, ей было странно ощущать, что она здесь совсем не для того, чтобы ей прочли нотацию, не для того, чтобы выпрашивать сумку, отобранную за поднятый на уроке шум, не для того, чтобы скучным, тоскливым взглядом следить за тем, как завуч пишет записку Олиным родителям, приглашая их немедленно прийти в школу по поводу трех двоек «вашей дочери». Сегодня она тут как раз для того, чтобы самой читать ученикам нотации, самой отбирать сумки и самой писать записки родителям. В этом учительском святилище она впервые не как представительница поклоняющейся паствы, а как полноправная жрица всемогущего бога Учения. Ее власть огромна, она может и возвеличить и уничтожить какое-нибудь юное существо с косичками. Но нет, думала Оля, она никогда не будет пользоваться своей властью во вред этим юным существам с косичками и без косичек, она никогда и никого не будет обижать, она на веки вечные запомнила, как это горько – тащить домой клок ненавистной бумаги с грозными словами завуча или дневник с безрадостной записью учителя.

В самый разгар ее жарких размышлений в учительскую, переваливаясь и отдуваясь, знакомой грузной походкой вошла еще больше расплывшаяся за шесть лет Мария Павловна. За Марией Павловной шла испуганная девочка с тонкими косичками, на которых черными бабочками сидели громадные банты, и с почти такими же, как косички, тонкими ногами в коричневых чулках.

Не заметив Олю, Мария Павловна уселась за стол, положила перед собой портфель, который еще в пятом или в шестом классе в день рождения подарили ей Оля с подругами – вот и серебряная пластинка с надписью сохранилась, – извлекла из него тетрадку, вырвала лист и принялась писать, приговаривая:

– Ты, милая, будешь орать и кататься на перилах, как мальчишка, а мы отвечай за твою сломанную голову? Нет, милая, пусть папаша твой явится. Мамашу можешь не беспокоить, мамаша только тут охает и ахает, а толку никакого. Для нее ты малокровненькая, бледненькая и слабенькая, а для нас ты озорница, форменный атлет. С первого дня такие фокусы устраиваешь. Вот, получай!

Тоненькая девочка ушла, неся записку в отставленной руке, как жабу. Лишь только когда за нею затворилась дверь, Оля решилась поздороваться с Марией Павловной, и только тут Мария Павловна заметила Олю.

– А, Колосова! – сказала она тоном совсем иным, чем тот, каким отчитывала тоненькую девочку. – Слышала, слышала, что моя бывшая ученица будет моим коллегой! Что же, теперь надо говорить тебе, Оленька, «вы» и называть вас по имени-отчеству. Если не запамятовала, твоего отца зовут Павлом Петровичем? Вот и отлично: Ольга Павловна! А ведь неплохо звучит, товарищи! – Обращаясь к незнакомым Оле учителям, она оказала: – Знакомьтесь, пожалуйста. Наш новый преподаватель истории – Ольга Павловна Колосова. Была Оля, Ольга, Оленька, просто Колосова. А вот – Ольга Павловна!

Мария Павловна умолкла и долго не произносила ни слова, уставясь глазами в тетрадку, из которой только что был вырван листок для записки к отцу тоненькой девочки. О чем она думала? Может быть, о том, как в один прекрасный день сама она из Маши, Манечки, Машутки стала вдруг Марией Павловной, и этим закончились ее детство, отрочество и юность и началась жизнь, в которой и радости и горести были уже совсем иными, чем в ту пору, когда ее звали Машей, Манечкой, Машуткой.

Мария Павловна грузно поднялась со стула, подошла к Оле, провела рукой по ее голове и с преувеличенной бодростью сказала:

– Желаю тебе счастья, Оленька!

Она уплыла из учительской. Учительская наполнялась учителями. Пришла заведующая учебной частью и стала знакомить с ними Олю. Затем зазвонил электрический звонок. Оля даже вздрогнула от его голоса, так резко, уверенный в своей непоколебимой власти над нею, позвал он ее в класс.

Завуч повела Олю в седьмой «а» класс и представила девочкам. В первые минуты класс существовал для Оли в виде пестрого пятна. Потом, вызывая каждую ученицу по списку в журнале, Оля стала различать их лица; она подумала, что этим пятнадцатилетним девочкам, среди которых были и довольно уже крупные, пышные девушки, худенькая, маленькая учительница, наверно, кажется слишком молодой. Наверняка это так, потому что они строят гримасы, конечно же выражая ими недоумение, разочарование и свое намерение не считаться с девчонкой, которая вообразила, что она взрослая и может их учить. «Посмотрим, что получится», – читалось в глазах наиболее боевых.

Оля поняла, что ей нелегко будет утверждать свое право учить их и создавать свой авторитет. Для начала, отложив в сторону методическую разработку первого урока, на которую была потрачена целая неделя труда, она стала рассказывать о своей поездке в Новгород, о берестяных грамотах, о Гостяте, которую без средств к существованию выгнал из дому муж, о древних мостовых, о рождении новой науки. Она увлеклась, забыла о намерении бороться за свой авторитет и утверждать свое право учить этих девочек. И случилось так, что когда зазвонил звонок на перемену, класс не сорвался с парт, как бывает обычно. Девочки сидели на своих местах зачарованные, ожидающие продолжения рассказа.

Сидела на месте и заведующая учебной частью. Она поднялась первой и спросила:

– Ну как, девочки, интересно?

– Очень! – хором ответили десятки голосов.

Обняв Олю за талию, завуч повела ее в учительскую. По дороге она говорила:

– Хорошо, хорошо! Так держитесь и дальше. Вы правильно понимаете основной педагогический принцип: для ребенка главное то, чтобы учиться было интересно. Когда интересно, он учится хорошо, когда не интересно, он учится плохо, играет на уроке в крестики и в перышки, вертится, задевает соседа, ищет развлечений.

Все это Оля прекрасно знала, потому что сама искала развлечений на убийственно нудных, тягучих уроках Нины Карповны по тригонометрии, которым не было конца.

Первый день самостоятельной Олиной работы закончился. Провожать новую учительницу пошли две девочки. Они шли с Олей до самого ее дома и всю дорогу расспрашивали про новгородские древности. Оля им рассказывала все, даже то, как летели они с Варей на самолете.

Едва она вошла в дом, позвонил Виктор Журавлев и спросил, как обстоят ее школьные дела. Оля ответила, что пока очень хорошо, не сглазить бы, пусть он вместе с ней плюнет через левое плечо. Они дружно поплевали возле телефонных трубок, и Виктор сказал, что такое событие надо бы отметить, и если Оля не против, то он сейчас же, то есть через два часа, когда сдаст смену, примчится к ней. Сейчас у него идет плавка, и он только на минуту забежал в конторку, чтобы вот позвонить, потому что весь день переживал за нее: с ребятишками работа трудная, он помнит, как от него одна учительница, даже не такая молоденькая, постарше, и та плакала.

Вечером Виктор явился, как он сам сказал, в выходном виде – в новом костюме, старательно отмытый от металлургического налета, надолго въедающегося в кожу, принес бутылку шампанского, кулек яблок и коробку конфет.

Оля накрыла на стол, но они не сели, а стояли возле стола рядом, и Виктор старался откупорить шампанское. Пробка из бутылки вылетела со страшным выстрелом, оставив на потолке белую отметину. Шампанское окатило и самого Журавлева и Олю, они оба засмеялись, смахивая пенистое вино с костюма и с платья салфетками. Наливая в бокалы, Журавлев сказал:

– Не умею я открывать шампанское. Честное слово, первый раз в жизни взялся.

– Очень хорошо открыл, Витя, – сказала Оля, протягивая к нему бокал, чтобы чокнуться. Она схитрила, пронесла бокал мимо бокала Виктора, и еще дальше понесла его, и оказалась совсем лицом к лицу с Виктором, коснулась щекой его щеки…

Бокалы были отставлены.

Павел Петрович, как всегда открывший дверь своим ключом, застал Олю и Журавлева врасплох. Они стояли возле буфета и целовались. Поцелуй тянулся так долго, что Павел Петрович, потоптавшись в дверях, вынужден был кашлянуть.

Оля и Журавлев отшатнулись друг от друга. Журавлев довольно быстро сообразил, что произошло, он не растерялся и сказал Павлу Петровичу: «Здравствуйте». А Оля, прежде чем что-либо сообразить, долго таращила ничего не понимающие глаза и, наконец поняв, что перед нею отец, бросилась к нему на шею, принялась чмокать его в подбородок и в ухо.

Павел Петрович тщательно вытер лицо носовым платком, впервые в жизни ему было неприятно от поцелуев дочери, от того, что его целовали губы, только что целовавшие чужого человека.

– Я, видимо, опоздал, – сказал он.

– Что ты! В самое время! – заговорила Оля. – Вот шампанское, вот яблочки.

Павел Петрович ушел в переднюю и вернулся тоже с бутылкой шампанского, тоже с яблоками и конфетами. И снова ему было неприятно от сознания, что нашелся человек, не менее его сообразительный и точно с таким же, как у него, вкусом.

Бутылку он откупорил более ловко, чем Журавлев, – вино не ушло на костюмы и мебель; налил из нее в свой бокал, чокнулся с Олей и с Виктором и сказал:

– За твое, дочка, счастье. Ничего другого тебе не хочу. Счастье – это самое главное в человеческой жизни.

Еще чокались и еще пили. Павел Петрович наливал только себе и только из той бутылки, которую принес сам. Выпив один за другим три бокала шампанского, он подсел к роялю, заиграл одним пальцем и запел:

 

…Я тебя там один подожду

И на самом пороге беседки

С милых уст кружева отведу.

 

– Варя очень любит эту песню, – сказала Оля.

– Варя? – в раздумье ответил Павел Петрович и опустил крышку на клавиши рояля.

– Папочка, – снова сказала Оля, – скоро мой день рождения…

– Тринадцатого сентября. Счастливейшее число. – Павел Петрович улыбнулся. – Я вот тоже тринадцатый. Тринадцатый директор в институте. Счастливейший директор. – Он смеялся так, что Оля видела: смеяться ему совсем не хочется. А Павел Петрович добавил: – О твоем дне рождения я помню, можешь без намеков.

– Я вовсе и не для намеков. Я просто хочу тебе предложить: давай устроим вечер. Все-таки крупная дата – столько лет, и к тому же начало моего самостоятельного труда. И небезуспешное начало. Меня сегодня очень похвалили. Урок прошел хорошо.

– Хорошо? – переспросил Павел Петрович заинтересованно. – Ну расскажи, расскажи.

Оля принялась подробно рассказывать. С интересом слушал ее рассказ и Журавлев. Изредка отпивая шампанское, он следил за тем, как со дна бокала, из какого-то одного места, наперегонки бежали кверху цепочки быстрых пузырьков.

Журавлев догадывался, что у Олиного отца какие-то неприятности; он догадывался об этом по странному поведению Павла Петровича. Он знал Павла Петровича еще по заводу, где Павел Петрович был самым уважаемым человеком в области сталеварения, держался всегда просто, но уверенно, всех сталеваров знал по имени, любил с ними беседовать возле печей или в конторке. Журавлеву он нравился больше других инженеров. Некоторые черты Павла Петровича Журавлев попытался перенять. Он, например, знал, что Павел Петрович абсолютно точен; если Павел Петрович сказал, что придет в цех в три часа семь минут, то это именно так и будет: семь минут четвертого, а не шесть минут или восемь. Журавлев наслушался рассказов о точности главного металлурга и сам стремился к такой точности; это ему удавалось, но, к сожалению, никто этого не замечал, разве только Оля, которая всегда хвалит его за точность.

Виктор Журавлев был из тех молодых рабочих, которые идут на смену старым, неся множество незнакомых, неведомых и невозможных прежде навыков, черт и качеств. Старые рабочие сильны опытам, умением, преданностью своему делу; молодые – широтой познаний, стремлением к тому, чтобы учиться, учиться и учиться, не довольствуясь затверженным на веки вечные. Всю зиму Журавлев ходил в вечерний университет по литературе, открытый при педагогическом институте. Занятия литературой он совмещал с учением в вечернем металлургическом техникуме, все вечера у него были заняты. По воскресеньям он ходил в музеи, пристраивался к какой-нибудь экскурсии, бродил за ней и слушал объяснения экскурсовода. Если для него в этих объяснениях оказывалось что-либо непонятное или его что-либо заинтересовывало особо, он шел в вестибюль музея, пристраивался к следующей экскурсии и выслушивал объяснения другого экскурсовода. Он читал множество книг; иногда далеко за полночь, тайно от матери.

Первые книги, какие он прочел, были «Как закалялась сталь» и «Овод». Потом он читал о Спартаке, о Степане Разине и Емельяне Пугачеве, о декабристах – о бесстрашных борцах всех эпох и народов. Его заявление на бюро райкома комсомола было не случайным, что он, дескать, вырабатывает и будет вырабатывать в себе отвагу и мужество. Ему нелегко было решиться голой рукой разрубить струю огненного шлака, но он решился; он решил разрубить и струю стали. И когда кипящая сталь обожгла ладонь, когда прямо в мозг ударила, как гвоздь, острая боль и когда запахло горелым мясом, у него хватило мужества не заорать, не завыть, а более или менее спокойно сорвать огненную нашлепку с руки вместе с мясом, до кости, и без посторонней помощи дойти до медпункта. Бледный, с дрожью в теле, он храбрился перед фельдшером: «Ошпарился маленько. Ожог первой степени. Смажьте чем-нибудь».

Виктор Журавлев умел размышлять, раздумывать, следил за газетами и журналами, но он никогда не лез в разговор, если его не спрашивали, не кичился своими знаниями, не выставлял их напоказ. Иной раз старики усядутся перед печью – все в ней идет нормально, можно покалякать, или, например, сойдутся в обеденный перерыв, запивая бутерброды чаем. И толкуют, толкуют, особенно по международным вопросам. И разводят они такую доморощенную дипломатию – слушать тошно. Журавлев не полезет в спор со стариками. Зачем? Послами во Францию или в США они уже наверняка не поедут, пусть тешатся и мирно живут и работают. Может быть, и старики хорошо относились к Журавлеву, потому что – уважительный парень.

Как он сам рассказывал Оле, у него была тяжкая драма из-за девушки, которая уехала на Дальний Восток и не захотела вернуться. Шли годы, ему казалось, что он ее все еще любит, все еще страдает о ней. Но время тоже делало свое упрямое дело. Встретив Олю – не тогда, конечно, не на бюро райкома, где Журавлев и в самом деле подумал, что перед ним отвратительная ханжа, блюстительница нравов, какие встречаются не только среди старых, но и среди молодых дев, и не тогда еще, когда она пришла к нему в цех, а позже, в пору катания на лодке, и еще позднее, бродя с нею по городу и рассуждая обо всем на свете, – он позабыл покинувшую его девушку, он влюбился в Олю, увидев, что она неизмеримо нужней ему, в миллион раз любимей, чем была та девушка. Он полюбил ее горячо и нежно, и, в соответствии со своим характером, романтично. Он никогда бы не осмелился ни обнять ее, ни поцеловать, если бы Оля сама вдруг однажды не обняла его и не поцеловала. Он ей был за это бесконечно благодарен, она облегчила ему великий мужской труд любовного объяснения.

Виктор следил за струйкой быстрых пузырьков в вине и думал о том, что ему очень бы хотелось быть тут всегда, с Олей и с Павлом Петровичем, что ведь он, Виктор, тоже со временем что-нибудь да будет стоить в сталеварении, и, как сказать, кто поручится, не окажется ли он верным помощником Олиному отцу, если не в самой науке, то в претворении науки в жизнь, в практику, в производство. Ведь бывший заместитель Павла Петровича, Константин Константинович, уже зачислил его в бригаду, которая на днях начнет разрабатывать новый метод борьбы с водородом в слитках по идее, предложенной Павлом Петровичем. Говорят, что и сам Павел Петрович примет участие в работе бригады.

Оля закончила рассказ о своем первом дне учительницы истории и снова задала вопрос о дне рождения.

– Хорошо, – сказал Павел Петрович, – пожалуйста, гуляйте. Только без меня. Я, видимо, староват для празднеств, хочу тишины и уединения. Ну, дорогой мой Журавлев, будьте здоровы! – Он встал и ушел к себе в кабинет. Щелкнул замок в двери.

– Что с Павлом Петровичем? – спросил Журавлев. – Что-то не в порядке? В институте? Или где?

– Разве он скажет! – ответила Оля. – Он только маме все говорил.

Они помолчали, глядя на задрапированную дверь кабинета. Потом допили шампанское, съели все яблоки и конфеты и принялись составлять план празднования дня Олиного рождения. Оля утверждала, что успех всякого вечера зависит от правильного подбора гостей. Можно позвать сто человек – и будет смертная скука. А может собраться четверо – и умрешь от смеха, так будет весело. Это она многократно слышала от Елены Сергеевны, которая умела собирать компании, в которых всегда было весело. Но как собирать такие компании, Оля не знала, и поэтому список у нее получился длинный: то одного неудобно не позвать, то другая, если узнает, что ее не позвали, обидится.

Журавлев следил за ее карандашом. Он не возражал, когда на бумаге появлялись имена Олиных подруг, но когда карандаш выводил мужское имя, нервничал и хмуро спрашивал: «А это еще что за тип? » Оля догадалась, что ему хотелось бы такую компанию для дня ее рождения, в которой не было бы ни одного «типа» – все бы девушки.

 

 

Иван Иванович Ведерников был истинным творцом, художником своего дела, артистом. В его жизни наступали такие времена, когда в мозгу зарождалось нечто новое, и в такие времена все его силы, все, что в нем было – воля, желания, знания, – все начинало вращаться вокруг зародыша нового. Было это похоже на то, будто в его мозг, как в раковину жемчужницы, попадала песчинка, все лучшее, что было в мозгу, устремлялось к раздражителю, к этой песчинке, и она обрастала драгоценным составом, превращаясь с течением времени в жемчужину.

Человечество знает три рода творцов. Одни достигают великих целей непрерывным, упорным трудом, собранным силой воли и устремленным сквозь годы в одну точку, другие – вспышками таланта, третьи – соединением и того и другого, когда или упорный труд приводит к ослепительной вспышке, или, наоборот, вспышка подвигает творца на упорный труд, на долгие поиски, освещает ему путь к очередному открытию.

Иван Иванович принадлежал к творцам третьего рода. Период самоотверженной деятельности, огромной трудоспособности начинался у него внезапной вспышкой; его осеняло, и, осененный, он переставал принадлежать себе; он не спал, не ел, не пил, он доходил до полного упадка физических и нравственных сил, и длилось это до тех пор, пока не созревала жемчужина, пока идея не материализовывалась, пока из туманностей, блуждавших в его мозгу, она не превращалась в вещь.

Блуждание туманностей в мозгу продолжалось иной раз долгие месяцы. Тогда жизнь Ивана Ивановича, как он сам говорил, ему не удавалась. Жена не понимала этого его состояния. Она злилась на мужа, утверждая, что идиотские математические формулы для него дороже, чем она, что он разлюбил ее, что у него завелась другая, моложе и, понятно, глупей. У Ивана Ивановича не оставалось сил на то, чтобы опровергать эту чепуху, он возражал, но возражал вяло, бездоказательно, жена укреплялась в своем предположении насчет неверности мужа, начинались занудные семейные сцены. Две бабки – мать самого Ивана Ивановича и мать его жены Александры Александровны – подогревали, подвинчивали не в меру ревнивую женщину, которая, в общем-то, была повинна лишь в том, что, сама никогда не осеняемая яркими идеями, никогда не ослепляемая ими и всегда отчетливо видевшая все вокруг себя трезвым взором практического середняка, не могла понять состояния своего мужа, который если и изменял ей, то только с осенявшей его идеей и ради этой идеи.

Ничего удивительного не было в том, что когда оканчивались поиски, когда идею можно было передать в руки тех, которые ее материализуют, превратят в вещь, наступал период полного упадка всех и всяческих сил Ивана Ивановича. Тут бы хорошему другу прийти к нему на помощь, позаботиться о его досуге, об отвлечении от трудных мыслей, тут бы жене похлопотать погорячей. Но вместо друга, вместо жены в такую пору к Ивану Ивановичу устремлялись те, которые называли себя его друзьями, но которых влекли к нему его деньги. У Ивана Ивановича часто бывали очень крупные деньги, в иные годы сотни тысяч; их приносили ему его технические открытия, а дважды после войны он еще получал и Сталинские премии. Иван Иванович не был скопидомом, он не думал, как некоторые, что для него когда-нибудь придет то, что эти некоторые называют черным днем, он не откладывал деньги в банк, в кубышку. Этим и пользовались так называемые его друзья; они таскали его по ресторанам, льстили ему, восхваляли и славословили его. Он за них платил, он познавал им цену, он презирал их и никогда не вступал с ними ни в какие откровенные разговоры.

В эту осень, когда материализовалась новая его идея и был создан станок, в котором вместо сверхпрочных стальных резцов работали пластинки из жести, любители выпить и погулять за чужой счет вновь окружили Ивана Ивановича плотной стеной: вновь предвиделось крупное вознаграждение. Ивана Ивановича, молчаливого, угрюмого, окруженного этой группой, почти каждый вечер можно было видеть и в «Метрополе», и в «Глории», и в «Северном сиянии», и даже в пивных и буфетах.

В первых числах сентября открылась областная промышленная выставка. Станкостроительный завод совместно с Институтом металлов демонстрировал на выставке новый станок, созданный по идее Ведерникова. В день открытия на выставку приехал первый секретарь обкома партии Ковалев. С ним был незнакомый седой товарищ, как потом выяснилось, заведующий одним из отделов ЦК партии. Ковалев и товарищ из ЦК подошли к новому станку, вокруг которого в ту минуту собрались конструкторы, директор завода, Павел Петрович и несколько рабочих – монтажников и наладчиков. Секретарь обкома и его спутник заинтересовались станком. Ковалев спросил, нельзя ли запустить станок в работу.

Один из инженеров завода, изготовившего станок, положил под режущий аппарат станка стальной диск толщиной миллиметров в пятнадцать. Нажав ногой педаль, он включил ток, и без единого звука диск распался надвое. Инженер повернул его и разрезал еще раз, теперь уже на четыре части.

– Кто автор станка? – спросил представитель Центрального Комитета.

– Авторов конструкции много: и наше институтское конструкторское бюро, и заводское бюро, – ответил Павел Петрович. – А идею предложил Иван Иванович Ведерников. Доктор технических наук.

– Слышал, – сказал Ковалев. – Говорят, что он пьет очень. Это правда?

– Да, – подтвердил Павел Петрович, – правда.

Пришлось отойти в сторону и рассказать Ковалеву и его спутнику об Иване Ивановиче. Павел Петрович не скрыл ничего, он даже сказал и о том, как вместе с Ведерниковым пил однажды под луковицу.

– Жаль товарища, – заметил представитель ЦК. – Мог быть выдающимся ученым.

– Он и так выдающийся ученый, – уверенно сказал Павел Петрович. – Я лично его очень ценю и уважаю.

– Если он вам дорог, если вы его уважаете, – сказал Ковалев, – вы обязаны помочь ему избавиться от тяжкого недуга. Если бы вам удалось найти путь к его сердцу, было бы сделано великое дело. Надо бы вашему партийному бюро, товарищ Колосов, быть повдумчивее, почеловечнее. Я слыхал, вяло оно у вас работает.

Тут бы Павлу Петровичу воспользоваться случаем да и рассказать секретарю областного комитета партии все, что он думал о Мелентьеве. Но Павел Петрович не был мастером использования случаев. Он промолчал.

Вечером он поехал к Ивану Ивановичу в Трухляевку. Иван Иванович спал в комнатке за русской печкой, отгороженной от горницы матерчатой занавеской. Хозяйка, старая одинокая женщина, от которой пахло парным молоком, потому что она только-только подоила корову, сказала Павлу Петровичу, что лучше бы он не будил ее постояльца, что таких постояльцев днем с огнем не сыщешь; видно, бог ей такого послал: и тихий, и душевный, и в карты с ней зимним вечерком в дурачки сыграет, а как выпьет, да за гитару возьмется – вот на стене висит, от покойного мужа осталась, – да запоет, обревешься вся, слезами уплывешь, так тебя за душу схватит.

Они вышли на улицу. Было холодно. Павел Петрович поплотнее запахнул пальто и сел на скамейку у ворот. Села и хозяйка. Разговорились. Она рассказала о том, как к ее постояльцу приезжают по очереди две глупые старухи и еще не старая, красивая, но не так чтобы тоже дюже умная его жена. Старухи жалуются ему друг на друга и на жену. Он все слушает их, ни слова не скажет, потом выдаст несколько сотенных, а старухам только того и надо. У жены в деньгах недостатка нет, ни на кого она не жалуется, только укоряет его, плачет, кидается в него разными предметами, кричит, что знает, почему он тут живет, что к нему сюда девки, какие-то его лаборантки бегают и что я – это про меня-то, товарищ дорогой, подумайте только! – кричит про меня, что я старая сводня и по мне исправдом скучает. Вздорная баба, непутевая. Правильно сделал он, что ушел от такой.

Досидели до полной темноты. Прежде чем уехать, Павел Петрович вернулся в дом и посмотрел, не проснулся ли Иван Иванович. Но тот по-прежнему спал на деревянной самодельной кровати, подложив под щеку сложенные руки, спал тихо и спокойно, и, может быть, в его мозг уже запала песчинка новой идеи. Наступит час вспышки, и потом пойдут месяцы исканий, сумасшедшего, напряженного труда. Может быть, это последние дни или даже часы его свободы от добровольно носимых вериг любимой науки. Сколь же верен он своей науке, сколь сладостно то удовлетворение, какое дает она ему в конечном счете, если он во имя ее живет, оставленный всеми, вот в этой конуре, где шаткий столик со вспузырившимися над ним обоями, за которыми шуршат тараканы, и на столике ученическая чернильница-непроливайка и несколько школьных тетрадей в серых обложках. «Я дам ему рекомендацию в партию, – сказал себе Павел Петрович. – Как только исполнится год нашей совместной работы, непременно напишу ее. Пусть делает с ней что хочет».

На следующий день он выбрал время посетить городскую квартиру Ивана Ивановича. Это была отличная, просторная квартира в новом доме, с лифтом, с ванной, на солнечной стороне. Павла Петровича встретили в передней уже известные ему по рассказам две старухи. Обе они стояли перед ним, закутанные в платки.

Павел Петрович сказал старухам, кто он такой, – они обрадовались, что видят перед собой директора института; каждая старалась затащить его в свою комнату. Он выслушал обеих, убедился в том, что домохозяйка Ивана Ивановича права: в самом деле, они только и знали, что жаловаться на Ивана Ивановича, который одной из них приходился сыном, а другой – зятем, на его жену, которая для одной была дочерью, а для другой – невесткой.

Павел Петрович попытался было объяснить им, что нехорошо получилось: распалась семья; они закричали, что такой семье так и надо, пусть распадается. Потом он намекнул, что их, старух, можно было, бы расселить в разные дома, дать каждой по хорошей и красивой комнате, но они снова дружно закричали, что этому не бывать, и раз он такое предлагает, значит его подослали хитрая Шурка или пьяница Ванька, что он их шпион, что они лучше умрут, а с места не стронутся.

Озадаченный Павел Петрович прошелся по комнатам, осмотрел прекрасный, хорошо обставленный кабинет Ивана Ивановича и с огорчением подумал о комнатке в Трухляевке, о непроливайке и отставших обоях. Кабинет занимала мать Ивана Ивановича, жирная старуха. На кожаном диване громоздились ее пятидесятилетней давности перины, повсюду были раскиданы толстые суконные юбки, какие-то непонятные изделия из розовой фланели, мотки разноцветной шерсти с воткнутыми в них спицами. И стоял душный, мерзкий запах. Павел Петрович спросил, чем это так отвратительно пахнет. Старуха сказала, что у нее болит нога и одна знающая женщина посоветовала ей натираться ксероформом, вот маленечко запашок-то и идет. Ваньку с него – смех, да и только! – с этого запаху, мутило. На балконе всю ночь сидел, пока еще в Трухляевку не переселился.

В то время, когда Павел Петрович толковал со старухами, перед Иваном Ивановичем Ведерниковым, у него в кабинете, в центральном корпусе института, сидел Липатов.

– Видел ваш станок, – говорил Липатов тоном величайшего знатока металлорежущих станков. – Великолепный станок с несомненным будущим. Мне, видимо, придется его популяризировать, писать о нем статью в журнал или даже отдельную брошюру. Хорошо бы нам с вами посидеть вечерок-другой, потолковать пообстоятельней.

– Извольте, – ответил Иван Иванович угрюмо. – Я к вашим услугам.

Хорошо бы в более интимной обстановке, – продолжал Липатов. – За накрытым столом, за дружеской беседой. Вы почему-то держитесь от всех в стороне. В гости бы, например, пригласил». – Липатов добродушно засмеялся.

– Извольте, – снова сказал Иван Иванович. – Я гостей не гоню с порога.

– Хорошо бы не откладывать это в долгий ящик. Взять бы вот так, сегодня, например, сесть и поговорить.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.