|
|||
Глава десятая 2 страницаЛипатов был настойчив. Серафима Антоновна просила его во что бы то ни стало прощупать Ведерникова. «Милый Олег Николаевич, – говорила она со своей мягкой улыбкой, подливая ему в рюмку коньяку, – вы просто великий мастер влиять на человеческие сердца. Этот ваш Еремеев, Семен Никанорович – старый рабочий – это чудеснейший человек. Замечательно, что вы отыскали такого. Я с ним просто душу отвела вчера вечером. Я люблю наш чудесный рабочий класс. У меня ведь и отец был рабочим. Я сама всю жизнь в труде, с двенадцати лет нянчила сестренку. Так вот, Олег Николаевич, пожалуйста, у меня к вам еще одна просьба. У нас, вы знаете, есть в институте такой странный человек – Иван Иванович Ведерников. Это тоже интереснейший человек, умнейший, образованнейший, это истинный талант, каких мало». – «Что вы мне рассказываете, Серафима Антоновна! Будто я не знаю Ивана Ивановича! » – «Я просто не могу удержаться, чтобы не высказать свое мнение о нем. Так вот, продолжаю. Иван Иванович несчастен. Хотелось бы с ним установить контакт. Пойдите, поговорите с ним, расскажите о нашем дружном обществе. Попробуйте выяснить, как он смотрит на то, чтобы заглянуть к нам на огонек в ближайшее время. Я на вас надеюсь». Сидя перед Иваном Ивановичем, Липатов видел, что Иван Иванович не изъявляет никакого интереса к встрече с ним за накрытым столом, в дружеской обстановке. И если говорит «извольте», то вовсе не в знак согласия, а совсем наоборот – чтобы отбить желание у собеседника, напрашивающегося к нему в гости. Но Липатов не мог не выполнить поручение всесильной Серафимы Антоновны. Серафиму Антоновну нельзя было сердить. Года три назад в институте был один пылкий юноша, окончивший аспирантуру. Он пытался что-то говорить об одной из печатных работ Серафимы Антоновны, нашел в ней какую-то механистическую концепцию. Ну ему и досталось же за эту концепцию! В докладе о работе молодых научных работников института, который Серафима Антоновна взялась сделать добровольно месяцев пятнадцать спустя после наскоков на нее пылкого юноши, она так разобрала по косточкам его собственную работу и так остроумно ее комментировала, что все собравшиеся на доклад катались от смеху; пылкий юноша был уничтожен, и при встрече с ним вошло в обычай улыбаться, его уже не принимали всерьез, он как-то незаметно исчез из института. Нет, нельзя обижать Серафиму Антоновну. Считая, что слово «извольте» следует толковать как явное приглашение, Липатов часов в десять вечера нанял такси и поехал в Трухляевку. Ведерников был дома. Он не выразил ни радости, ни удивления, ни огорчения, увидев перед собой Липатова; пригласил его сесть за хозяйский стол в горнице, полной гигантских фикусов, закрывающих собой окна, вышел, принес на тарелке поджаренную колбасу, еще тарелку с хлебом, пол-литра водки и две большие рюмки. Закончив все приготовления, сел напротив Липатова. Липатов принялся говорить о том, как хорошо, что они встретились. Иван Иванович смотрел на него и молчал. Липатов говорил о том, как приятно жить за городом. Иван Иванович молчал. Липатов принялся поминать всяческие институтские дела. Иван Иванович молчал. Такая односторонняя беседа длилась минут десять. Тогда Липатов, не зная, что и делать, схватился за бутылку, как за спасительную соломинку, дрожащей рукой налил в рюмки и поднял свою рюмку с возгласом: «За ваше здоровье! » Иван Иванович поблагодарил кивком головы, и они выпили. Некоторое время оба сидели молча, уставясь глазами в стол перед собой. Липатов налил снова – все повторилось точно так же, как и при первой рюмке. Снова мертвое молчание. Липатов в волнении, в растерянности налил только себе. Хмель в нем уже бродил, третья рюмка его усилила, он принялся жаловаться на то, что Иван Иванович всех презирает, ото всех сторонится, что ему на это никто не давал права. Выпив четвертую рюмку, Липатов вдруг оказал без обиняков: – Вы сателлит Колосова, вот вы кто! Вы утратили самостоятельность, вы у него под каблуком! Липатов полагал, что, нанеся Ведерникову эту обиду, он заставит каменного человека хотя бы ответить ему, хотя бы произнести слово. Но Иван Иванович молчал. Когда Липатов снова схватился за бутылку, в ней было пусто. Иван Иванович поднялся и принес новую. Липатов уже был совершенно пьян. Он потерял контроль над собой. Он кривлялся перед Ведерниковым, выкрикивал явную чушь. Он закричал вдруг: – Что вы из себя воображаете? Вы воображаете, что вы великий ученый? Откуда у вас столько высокомерия? Между вами и мной нет никакой разницы. Если я пьяница, то и вы пьяница! Вы хуже меня – вы алкоголик! Вам нужна смирительная рубашка! Ведерников молчал. Липатов в конце концов тоже онемел, он уставился на Ивана Ивановича и ждал, что же еще будет. Он наливал себе рюмку за рюмкой, выпивал и чувствовал, что земля из-под него уходит, уходит, уходит… – Иван Иванович, – проговорил он, еле ворочая языком, – скажи, скажи одно: признай, что разницы между нами нет. Или если думаешь, что есть, то какая? Какая, скажи! – Такая, – вдруг сказал Ведерников довольно тихо, но Липатову показалось, что прямо в лицо ему выстрелили из ружья. – Такая, что я к вам в душу не лезу, а вы пришли сюда, засучив рукава, чтобы копаться в моей душе. Кто вас сюда послал? – крикнул он, ударив кулаком по столу. Новый выстрел, теперь уже не из ружья, а из пушки, грянул в лицо Липатову. Он запрокинулся на табурете и полетел затылком в пол. Тотчас вошла хозяйка, будто ожидавшая за дверью этой минуты, и спросила: – Что будем-то? Может, вынесем на улицу? – Что вы, Мария Федоровна, разве можно это! Холодно на улице. Надо бы в город отправить. Домой. Хозяйка пошла к соседу, который работал в ломовой извозчичьей артели, подняла его с постели. Сосед заложил огромного першерона в огромную телегу. За четверть века семейной жизни терпеливая жена Липатова, Надежда Дмитриевна, сотни раз, в самых разнообразных видах, встречала своего мужа по ночам возле ворот. Кто только его не приводил и не приносил, каким только транспортом Олег Николаевич не возвращался в лоно семьи, но еще ни разу не доставляли его на телеге, на которой возят дрова, навоз и утильсырье.
Наступило тринадцатое сентября. Оля долго думала, кого же ей позвать себе в помощь, она одна не могла управиться с таким трудным делом, потому что гостей было приглашено двадцать три человека: подруги и друзья по институту, по комсомольской работе, даже еще по школе. Она звонила то одной, то другой, то третьей, – у всех были дела, все не могли днем, все отвечали: если вечером, то пожалуйста, сколько угодно, а днем, извини, времени нету. Лучшей из всех возможных помощниц была бы, конечно, Варя, и возьмись за дело она, Оля из хозяйки неизбежно превратилась бы в ее помощницу, но и Варя до положенного часа не могла покинуть завод. Совершенно случайно, в полной безнадежности перебирая списки телефонов, Оля натолкнулась на номер телефона Люси. Она давно не видалась с Люсей, ей было известно, что месяца полтора назад Люся родила, в институте Оле сказали – мальчишку. Оля все время собиралась навестить Люсю, но где же ей было в такую пору отказаться хоть один раз от встречи с Виктором во имя чьих-то мальчишек. Оле пришло в голову: а не позвонить ли Люсе и не пригласить ли ее на день рождения. Хотя Люсе, наверно, надо сидеть дома с ребеночком. Вот Оля ее и спросит обо всем. Интересно узнать, как Георгий отнесся к появлению ребеночка. Оля позвонила. Ответил Георгий. Оля довольно сухо поздоровалась с ним, попросила позвать Люсю. Георгий сказал, что не может позвать, потому что Люся кормит сына. – Ольга, – говорил он, и Оля не без удивления слышала в его голосе нотки радости, – до чего это забавно, Ольга! Неужели мы все таким вот способом питались, а? – Мне кажется, что да, Георгий, – ответила Оля. – Ты извини, пожалуйста, но я побоялась поздравить тебя. Неизвестно ведь, как ты смотришь на рост своей семьи. Может быть, это еще одна обуза, может быть, она тоже сковывает твою индивидуальность… – Брось, Ольга! – перебил Георгий. – Не надо нотаций. Лучше поздравь. – Поздравляю от всей души! – Ну, спасибо, спасибо. Вот передаю трубку, Люська рвет из рук. – Оленька! – заговорила Люся. – Я тебе звонила сто сорок раз, тебя никогда… – Люсенька, я тебе все потом объясню! – закричала Оля, перебивая. – А сейчас прими сто сорок тысяч поздравлений! Я за тебя очень-очень рада. Хочу тебя очень видеть и ребеночка твоего хочу видеть. Как странно: у тебя – ребеночек! Значит, какие же мы стали взрослые, Люсенька… Время идет, и я прошу тебя учесть, пожалуйста, что тринадцатого сентября мой день рождения. – Мы с Георгием непременно придем. – Правда? – Конечно, правда. После того как была положена трубка, Оля подумала, что с Люсиным сыном, наверно, возится Люсина мама, и у Люси, наверно, есть свободное время, и, может быть, попросить Люсю хоть немножечко помочь ей в такой трудный день. Она снова позвонила Люсе. Люся сказала – хорошо, она поможет, но дело в том, что сына полагается кормить по часам и поэтому она придет к Оле вместе с ним; там, у вас, ведь есть где его положить, чтобы не упал. И вот они пришли все втроем: Люся, которая стала снова стройной, веселой, без всяких пятен на лице, Георгий и их сын. Сына нес Георгий, нес довольно ловко. – Привык, – ответил он на Олин вопрос. – Каждый день вожусь с Митькой. Еще маленько, и дело руководства младенцами я изучу так, что смогу писать популярные брошюры: «В помощь молодым отцам». Однажды… было это в воскресенье… Люська мне его подбросила и сбежала в кино. Я-то, лопух, не знал, что в кино, я думал, на минутку. Стою, стою во дворе вроде дурака. Ни Люськи, ни тещи. Три часа так промыкался. Уж надо мной и смеялись, и потешались, и сочувствовали мне. Жуткое было дело. Парень-то ревет, а я что могу? Ничего я не могу. Одна женщина предложила: разрешите, говорит, молодой человек, я дам ему свою грудь, я кормящая мать, жалко смотреть, как вы оба изводитесь. Тоже, видишь, нашлась! Дам я ей кормить нашего Митьку неизвестными продуктами. Ну Люське и попало!.. Он рассказывал это, пока Люся в Олиной комнате, на Олиной кровати разворачивала Митьку и меняла ему пеленки. Оля и Георгий стояли в дверях. Оля отвела Георгия по коридору в сторону и спросила: – Тебе это не мешает? Тебя не тошнит? Он виновато поскреб за ухом, попросил: – Не вспоминай, не надо, Оленька. Все же мы бываем время от времени дураками. Оля подумала о том, насколько был прав Федор Иванович, когда давал ей совет не спешить с выводами и мерами по отношению к Георгию, когда говорил о том, что надо подождать, может быть еще придет дружба к этим молодым супругам. Но больше, чем умение Федора Ивановича заглядывать в будущее, Олю поражали Люсины выдержка и громадный ее такт. Оля еще не могла в полной мере оценить, какой серьезный жизненный экзамен выдержала Люся. У Оли не было опыта для такой оценки. Она только могла в слабой мере судить об этом. Да, Люся выдержала большое испытание. Был момент, когда ее семья, ее любовь держались менее чем на волоске – они держались на паутинке. Одно неловкое движение – паутинка бы оборвалась, и оборвалась навсегда. Но Люся не сделала ни одного неловкого движения, ни разу никому никогда она не пожаловалась на Георгия, ни разу и ему она не выразила недовольства своей судьбой. Быть такой ей помогала ее любовь. Не опыт, не советы матери – только любовь вела ее через притихшее перед бурей море, каким до рождения ребенка была их жизнь с Георгием. Она как чувствовала, что надо дождаться появления на свет этого ребенка, и если тогда ничего не изменится, то, значит, не судьба, значит, Георгий и она расстанутся. Случилось так, что ребенок, сын, привел Георгия в полный восторг, вместе с ним вернулась и любовь Георгия к Люсе и его дружба – все. Георгия было не узнать. Оля и Люся хлопотали в кухне, а Георгий расхаживал по комнатам с Митькой на руках, пел ему, трынькал на рояле, включал приемник, изображал крики каких только знал птиц и животных. Соединенными усилиями к шести часам управились со столом. Стол был накрыт великолепно, почти так, как бывало при Елене Сергеевне. Можно было встречать гостей. Первым гостем оказался Виктор Журавлев. Он приехал прямо с завода, куда, на удивление своих товарищей, явился в то утро разодетый в самое лучшее. Он отдал Оле плотный пакет, сказал: «Подарок. Поздравляю». Оля познакомила его с Люсей и с Георгием. Не выпуская из рук Митьку, Георгий повел Журавлева в кабинет Павла Петровича; они принялись там курить и о чем-то рассуждать. А Люся, пока Оля развертывала пакет, успела шепнуть: «Симпатичный товарищ. Рука у него действительно мужская, и глаза умные». Оля слушала это с гордостью и с ревностью: «Ну и Люська! Уже и руки и глаза успела разглядеть». В пакете была старинная книга в темном кожаном переплете, от нее пахло давними временами. Это было руководство для молодых женщин: как держать и вести себя, чтобы всю жизнь прожить счастливо. «Смотри какой! – удивилась Люся. – До чего же редкую книгу достал! Она, наверно, рублей пятьсот стоит, а то и больше». Для Оли эта книга была дороже всех миллионов земного шара, потому что на первом листе этой книги рукой Журавлева было написано: «Я тоже хочу читать эту книгу, с тобой вместе, всю жизнь, никогда не расставаясь. Виктор». Оля прижала книгу к груди, коснулась губами ее переплета. Она даже не услышала нового звонка в передней. Это пришла Варя, которая тоже принесла Оле какой-то пакет, обняла ее, поцеловала. Варин пакет Оля развертывать не Стала, он был оставлен на диванчике в передней. После восьми часов звонок почти не умолкал. Шли Нина Семенова, Тоня Бабочкина, Коля Осипов с женой. Маруся Ершова прийти отказалась: она все еще враждовала с Ниной Семеновой. Нина Семенова привела студента пятого курса; он был моложе ее года на три; Нина смотрела на него с обожанием; больше ни на кого она и не смотрела, а он был толстый, с глупым лоснящимся лицом и, видимо, считал себя красавцем, потому что все время принимал картинные позы. На то, что он придет с Ниной, Оля согласилась, лишь чтобы те обидеть Нину. Во время самой большой толкучки в прихожей принесли телеграмму от Кости, который поздравлял сестренку и жалел, что не может приехать. Когда сели за стол, оказалось, что гостей не двадцать три, а все двадцать семь. Варя сказала, что ведь, наверно, еще и Павел Петрович придет: «Нет, – ответила Оля. – Он поздравил меня утром, подарил вот эти часы и сказал, что не хочет мешать молодежи». Варя очень расстроилась. Все время повторяя себе, что не должна больше с Павлом Петровичем встречаться, она шла на Олин день рождения только для того, чтобы увидеть его, его, его и никого больше. Если его не будет, то и ей тут делать нечего. Она не видела и не слышала происходившего за столом, она механически отвечала на вопросы, обращенные к ней, за что-то кого-то благодарила, подымала бокал, и все было как в густом тумане. Первую речь оказала Люся. Она сказала, что Оля хорошая девчонка и что хотя хороших девчонок на свете немало, их все равно надо беречь, холить и лелеять, и вот за одну из них надо еще и выпить и крепко ее поцеловать. Она отпила немножко шампанского, потому что больше ей было нельзя – кормящая мать! – и поцеловала Олю. Кричали «ура», подруги тоже целовали Олю; под общий шумок исхитрился чмокнуть ее в щеку и толстый студент. Оля вытерла щеку салфеткой и взглянула искоса на Виктора. Виктор почему-то сидел очень далеко от нее. Он видел выходку толстого студента, глаза у него сделались злые. Заметив это, Оля еще яростнее принялась тереть щеку, думая, что так Виктору будет приятней; лицо ее выражало подчеркнутую брезгливость и негодование. За столом болтали, кричали, разговаривали все враз, просили слова, – было так, будто еще в институтские времена, потому что большинство Олиных гостей, кроме Журавлева, Коли Осипова, Вари и еще двоих-троих, все еще не вступили в самостоятельную жизнь, все еще учились, если не в институтах, то в аспирантуре или на каких-нибудь курсах. И еще не многих из них жизнь взяла в оборот, подобный тому, в какой она брала Люсю и Георгия, и они еще не расстались с юностью; юность еще стояла за их плечами, чудесная и хмельная, как весна, она дергала их за языки, подымала со стульев, бросала друг другу на шею. – Товарищи, товарищи! – долго и упорно просил слова Георгий, и когда кое-как утихли, он заговорил: – Дело в том, товарищи, что все мы еще мальчишки и девчонки, так сказать, ученички. А вот Ольга Павловна Колосова – учительница! Это устанавливает должную дистанцию между нами и ею. Поэтому болтать что попало в присутствии Ольги Павловны я вам не рекомендую. Я расскажу лишь одну историю. В институте физкультуры был преподаватель плавания. Это был выдающийся мастер своего дела. Он подготовил сотни отличных пловцов. В специальном зале его ученики всю зиму отрабатывали соответствующие плавательные движения, он помогал им шлифовать каждую тонкость этих движений, потом он пускал их в бассейн, потом дальше – в реки, в озера и в моря. Они плавали и славили своего великого учителя. Но вот однажды учитель нечаянно упал в воду. Ученики ждут, когда он появится на поверхности. Его все нет и нет. Минута прошла, две прошли, семь. Кто-то сказал: ну и легкие у Семена Семеновича, столько выдерживает! А потом его достали водолазы. Он утонул. Учитель плавания никогда до этого не бывал ни в какой иной воде, кроме как в банной, и совершенно не умел плавать. Все засмеялись, а Георгий закончил: – Главное для учителя – не самому уметь делать то, чему он учит, а уметь учить других это делать! – Это что – намек? – воскликнула Оля. – Может быть, я, по-твоему, не знаю истории? Все опять засмеялись, и в этот момент в дверях раздался голос: – А тем временем ваши пальтишки, шляпки и зонтики грузят в грузовик. Двери-то не заперты. В столовую вошел полковник Бородин. Он был в гражданском костюме – в просторном пиджаке и вышитой холщовой косоворотке, брюки засунул в голенища сапог и походил так на председателя богатого колхоза. Боже, как только она, Оля, могла позабыть о дяде Васе! Как это могло случиться? А он, когда она к нему подбежала и бросилась на шею, сказал, смеясь: – Известно, что добрым друзьям специальных приглашений на день рождения не посылают. Добрые друзья сами должны о нем помнить. Сейчас еще тетя Катя приедет. Она за тортом отправилась. – Зачем? Какие торты? – заволновалась Оля, отыскивая Бородину место за столом. – Тортов у нас вполне хватает. Бородин сел за стол. Олины друзья, которым она не раз рассказывала всякие его похождения, в том числе, конечно, и историю того, как он был актером, смотрели на него с интересом, симпатией, некоторые просто с восхищением. – А батька где? – спросил Бородин. – Папа у Федора Ивановича. Сказал, что не хочет нам мешать. – Ерунда! Как это вам не мешать? Будем мешать! – Он ушел в кабинет и долго не возвращался. Он куда-то звонил, кому-то что-то приказывал. Потом он сам отворил на звонок своей жене Екатерине Александровне, несколько томной и, когда Бородина с нею не бывало, то и жеманной, актрисе местного театра драмы. Вместе с ней он вернулся в столовую, шепнул Оле: «Закусок готовь! Сейчас еще троечку гостей подбросим». Но закусок готовить было не надо, потому что приехавшие вскоре Павел Петрович, Федор Иванович и Алевтина Иосифовна, которые успели завернуть по дороге в магазин, привезли с собой еще добрую порцию яств. За столам к этому времени было уже так шумно, что пора было вносить организующее начало, иначе гостям грозила опасность охрипнуть и оглохнуть. Коля Осипов предложил спеть. – Вот правильно, товарищ секретарь райкома комсомола! – одобрил Федор Иванович. – Массовое мероприятие сплачивает. Узнаю боевого организатора. – Ну, а что же еще придумать, Федор Иванович? – Коля Осипов смутился. Он никак не ожидал, что когда-нибудь окажется за одним столом с секретарем райкома партии, да еще будет с ним чокаться рюмками. – Да нет, правильно, правильно. Мы это твое предложение сейчас утвердим и запротоколируем. А что споем-то? – Давайте студенческую прощальную! – крикнула Тоня Бабочкина, у которой узкий шрамик шел через щеку от уха к уголку рта – это был шрам войны. Тоня маленькой попала с матерью в бомбежку. – «Город спит уже давно», – добавила она. – Давайте. За столом запели.
Станут уезжать друзья, Наши песни увозя, Провожать их выйдем на перрон. И в далеких городах Будут им светить всегда Огоньки студенческих времен.
Песня была лирическая, и Павел Петрович с удовольствием отметил, что она нисколько не похожа на те шумные песни, которые он слышал летом в пригородном вагоне. Эту песню знали только Олины друзья по институту, остальные слушали и старались подпевать, большей частью – невпопад. Потом еще пели – и все студенческое. Павел Петрович, Бородин, Екатерина Александровна, Федор Иванович и Алевтина Иосифовна ушли в кабинет. Варя сидела в столовой за столом, одинокая, бледная; она не выпила ни глотка; у нее холодело сердце и горела голова. Она чувствовала себя за этим столом чужой, никому не нужной, глупой со своими идиотскими страданиями, нелепой. Но она не могла подняться и уйти, у нее не было сил для этого, она сидела, пригвожденная к стулу. Неловко чувствовал себя в незнакомой компании и Виктор Журавлев. Он неотрывно следил за Олей и ревновал ее ко всем, к кому она присаживалась, кому шептала на ухо, обняв за плечи рукой. Журавлев только и ждал того, как бы поскорее закончился этот страшный для него вечер. Нина Семенова о чем-то очень старательно упрашивала своего толстого студента. Развалясь на стуле, он принимал позы восточного принца и отрицательно мотал головой. Наконец Нинины мольбы были, видимо, услышаны, – она постучала ножом о тарелку и сказала: – Сейчас Стасик споет одну замечательную песенку. Просим! Раздались хлопки в ладоши, и великовозрастный Стасик запел, как дедушка Оли говаривал в таких случаях, бланжевым голосом о том, что, мадам, уже падают листья и осень в багряном цвету, уже виноградные кисти созрели в заглохшем саду, и вот вы мне дали слово, и я вас жду, как сна золотого. На что мадам отвечает, что она уже никогда к нему не придет, потому что слишком долго собиралась. Нина слушала своего певца с восторгом на лице, лишний раз утверждая правило, согласно с которым каждой воробьихе кажется, что ее воробей не чирикает, а поет. Потом запели партизанскую песню. Заслышав ее, из кабинета вышел Бородин, постоял в дверях, подтянул. Когда песня была закончена, он спросил: – А кто из вас, братцы, на рояле играет? Вышла неловкая заминка. Нина Семенова сказала, что в детстве училась, но недоучилась, может только гаммы. Толстый студент сказал, что умеет играть собачий вальс и еще фокстрот «Рассвет над Миссисипи», и то не очень, но, в общем, ребята в общежитии под его музыку танцуют. – Эх, эх! – сказал Бородин и обернулся к дверям кабинета. – Федор Иванович! Выйди, дорогой мой. Ты где музыке-то учился? – Да ведь где? – ответил Макаров, появляясь в столовой. – В пионерских да в комсомольских клубах… Сидишь там, тренькаешь одним пальчиком, пока не выгонят. – Он сел к роялю. – А что сыграть-то? – Федор Иванович! – набралась смелости и попросила Варя. – Спойте, пожалуйста, про калитку. Очень, очень прошу вас! – Ну, девушка просит. – Бородин развел руками. – Нельзя. Федор Иванович, отказывать. Надо, надо спеть! Федор Иванович запел, ему помогали голосами Павел Петрович и Алевтина Иосифовна.
Отвори потихоньку калитку И войди в тихий садик, как тень, Не забудь потемнее накидку, Кружева на головку надень.
Нет, ничего бы Варя не позабыла, нет, лишь бы вот так позвал он ее, лишь бы, лишь бы… Она бы птицей прилетела в этот садик, ее никто бы не увидел и не услышал, только он, только он, он… Варя не заметила, что поют уже не ее песню, что ее песня кончилась и на смену пришла другая. Пел Бородин. Он пел грустное-грустное, а Федор Иванович подбирал для него музыку.
На опушке леса Старый дуб стоит, А под этим дубом Партизан лежит. Он лежит, не дышит, Он как будто спит, Золотые кудри Ветер шевелит. Перед ним старушка. Его мать, сидит И, роняя слезы, Сыну говорит: – Я ли не растила… Я ль не берегла? А теперь могила Будет здесь твоя…
– Идет эта песня за мной всюду, – сказал Бородин, закончив. – Впервые услышал я ее среди ночи в тысяча девятьсот сорок четвертом году в Кенигсберге. Все умолкли. Тысяча девятьсот сорок четвертый год в Кенигсберге? У многих холодок прошел по спине. Где же это среди ночи, страшной, военной ночи, в глубоком вражеском тылу советский разведчик слышал партизанскую песню? Может, пели ее советские люди, которых вели на расстрел? Может, пленные в душных бараках? Бородин не сказал, а расспрашивать его не стали. Потом запели другую песню, которую начали старшие. Они пели:
Там, вдали, у реки Засверкали штыки, Это белогвардейские цепи.
Пели про Буденного и про Ворошилова, пели «Варшавянку», пели множество хороших песен, которые хватали за душу, волновали, куда-то звали, вели. Молодежь с увлечением подтягивала; даже ревнивый Журавлев оживился, песни старших ему очень понравились. Наконец старшие устали и снова ушли в кабинет. Тем временем в столовой отодвинули в сторону стол и стулья, завели радиолу, и начались танцы. В одном из перерывов меж танцами вновь появился Бородин и сказал, показав рукой на ящик радиолы: – Вот, ребята, за такую штуку лет тридцать назад мы бы головы свои сложили. Хотите, расскажу историю? – Очень! – Хотим! Просим! – Было это в гражданскую войну, – заговорил он, раскурив папиросу, – на одном из южных фронтов против белых. Мы сидели на берегу реки в окопах, противник сидел на другом берегу, тоже в окопах. Между нами, поскольку дело было зимой и держались крепкие морозы, речка лежала подо льдом. Живем мы, говорю, в окопах, зябнем, проклинаем белую сволочь. Совались наступать – косят нас на открытом льду из пулеметов. Совались, конечно, и они – мы их косили из пулеметов. Иной раз вместо пулеметов выходили на снег наши агитаторы, пытались объяснять белым солдатам положение. Толку от этого было мало. И вот однажды привозят к нам в политотдел дивизии граммофонные пластинки. На пластинках… что бы вы думали? Речи самого товарища Ленина. Одна называлась: «Что такое Советская власть? », другая – «Обращение к Красной Армии». Вот у нас все и задумались, как бы так сделать, чтобы и самим эти речи услыхать да и тем заречным паразитам дать послушать? Ведь слова-то, слова – ленинские! Не могут такие не пробрать до сердца. Бородин налил себе в бокал нарзану, выпил и продолжал: – Туда-сюда кидаемся, что делать – не знаем. Граммофона-то нету у нас. Подумали да снарядили кавалерийский рейд. Прошли наши конники сто восемьдесят километров по своим селам, в тылы к противнику где-то на фланге ворвались, шестерых убитыми оставили, троих еле отходили – и что же? Граммофон добыли. Нашли его у какого-то кулака и привезли в дивизию. Целую неделю говорящая машина ходила по окопам, по землянкам, по избам – везде и всюду слушали наши ребята замечательные слова Ильича. Здорово получалось! Живой Ленин, да и только! Ясно так, отчетливо. Потом, когда сами наслушались, выбрали наши политотдельцы ночку потемнее, поспокойнее, чтобы ни ветра не было, никаких иных помех, и в жестяную трубу объявили противнику, что будем им передавать речь товарища Ленина. Выставили граммофон на бруствер, прицелились трубой на ту сторону и завели. На той стороне, верно, – полная тишина, тоже замерли, тоже слушают. Бородин снова отпил глоток нарзана. – Слушают, говорю, и ничего не слышат. Беда получилась полнейшая. Слабый граммофон. Только звук туда долетает, за реку, а слов не разобрать. Поставили мы другую пластинку – опять то же: нам слышно, им нет. Тогда с их стороны стали покрикивать: «Громче давай! Какого лешего вы там! Налаживайте! » А что мы наладим? Это же не такая техника. – Бородин провел ладонью по ящику радиолы. – Горюем. Но вот один парень… был у нас такой орел, Шурка Подковкин. Он и предложил: «Вот что, говорит, буду-ка я им все объяснять своими словами. Только, пожалуйста, разрешите». Ему разрешили. Он вылез на бруствер и спросил в жестяную трубу на ту сторону: «Эй, вы, кричит, субчики! Я вам берусь в точности все разъяснять, что товарищ Ленин говорит. Вы меня не укокаете? » – «Нет, кричат, вылазь и объясняй, не укокаем». Шурка поправил на бруствере граммофон, встал рядом, как на митинге, и давай объяснять. «Вы что же, кричит, советской власти, гады, не верите? Что товарищ Ленин говорит, дери вас за ногу? Пусть вам пусто будет, говорит, мы, мол, и сами знаем, что у нас еще много недостатков в организации советской власти. Она, говорит товарищ Ленин, не излечивает сразу от недостатков прошлого. Зато, разрази вас гром, дает полную возможность переходить к социализму». Ну, скажу вам, на той стороне слушали не дыхнув, не кашлянув. Стрелять, конечно, не стреляли. В передовых окопах – кто? Офицерья не было, одни солдаты. И скажу вам, товарищи, речь Ильича в Шуркиной передаче дошла до них полностью. Наутро восемнадцать молодцов перебежало на нашу сторону. Вот, ребята, какая штука! Ну, теперь танцуйте! Танцевать почему-то больше никто не захотел. Смотрели то на Бородина, то на радиолу. Первым задал вопрос Виктор Журавлев:
|
|||
|