|
|||
«Серфингист в водовороте» (1999) — песня норвежской группы «Motorpsycho». 13 страница
Жизнь в Торсхавне была не такой, как в Гьогве. Город напоминал мне Ставангер, севший после стирки в три раза. По вечерам после работы мы с Карлом стали ходить куда-нибудь, проводили много времени в «Кафе Натюр», где выпивали литры кофе или пива и где нас уже знали все официанты. Мы играли в боулинг или ходили в кино на Тингхусвегуре, нам, по большому счету, было все равно, какой фильм смотреть. Забредая на Нильс Финсенсгета, мы иногда заходили в «Манхэттен», если Карлу хотелось послушать живую музыку, а бывало, доезжали до «Бургер Кинга» рядом с торговым центром. Скучать нам не приходилось. Вообще. И еще мы разговаривали, и разговоры наши были похожи на бесконечные романы, которые начинались рано утром, продолжались, когда мы возвращались с работы, и тянулись до ночи, а потом будто застывали в ожидании следующего дня. Мы разговаривали о том, что, как нам казалось, должно произойти, о выздоровлении и о корабле, о том, что мы будем делать и куда поплывем. Сперва я считал, что Карл боится вновь выходить в море, но теперь казалось, что нет, сам он ничего не говорил, а я не спрашивал. В любом случае останавливаться было уже поздно. Первого апреля мы отправимся в путь, взяв курс, как мы вместе решили, на Гренаду или Тобаго, мы пойдем по следам Колумба и тогда не наследим сами. Мы научились правильно расходовать деньги, но нам все равно приходилось торопиться. Оставалось поставить корабль на воду, продолжать работу, и в конце концов все получится.
А потом выпал снег. Всего за пару ночей столько снега нападало! Перво-наперво за две недели до Рождества, в одну снежную субботу, перекрыли дорогу до Гьогва, и мы на три дня оказались отрезанными от мира. Мы бродили вокруг Фабрики и, в ожидании лучших времен, лепили снеговиков, а когда дорогу наконец расчистили, к нам пробился почтальон, с письмом для меня. Я принес его на кухню и нетерпеливо разорвал конверт, недоумевая, кто же это додумался написать мне письмо. Я быстро пробежал его глазами. Оно было от Софуса! Получив письмо от меня, Софус написал мне из Торсхавна ответ на шести страницах и отослал его в Норвегию, в Йерен, откуда его переслали сюда. Свернувшись калачиком на диване, я читал письмо все утро, читал про жизнь в Торсхавне, про школу, про Оулуву, которая по-прежнему жила в Копенгагене и с которой Софус уже долго не общался, но у него, да будет мне известно, появилось множество других знакомых, в этом он преуспел, и еще недавно совсем рядом с их домом был забой гринд, написал он. И я подумал, что ведь тоже ходил туда, но тебя не видел, может, потому что не искал, а почему же я не попытался тебя найти? И тут мне в голову пришла мысль: тут нужен сюрприз! Съезжу-ка я перед Рождеством в гости. Счастливого Рождества и мира в доме.
Сев в машину, мы с Карлом помчались по холмам, покрытым проседающим снегом, и уже через полтора часа были в Торсхавне. Софус жил почти в самом конце Ландавегура, но мы с первой попытки отыскали его дом, позвонили и с нетерпением ждали, когда Оули откроет дверь. — Матиас! — воскликнул он. — С Рождеством! — А ты не рановато поздравляешь? — Он высунулся наружу, словно пытаясь по погоде определить, какое сегодня число. — Лучше перестраховаться, — ответил я, — Рождество всегда приходит неожиданно. — Это верно. Оули опять замолчал. Я воспользовался этим. — А это Карл, — сказал я, и Карл с Оули пожали руки, — он приехал отовсюду. — Вот как? — спросил Оули, а потом, обращаясь к Карлу, уточнил: — Правда, что ли? — Карл говорит только по-английски. Вообще-то он изначально из Америки. Тогда Оули заговорил на английском и вновь представился. На этот раз у него получилось лучше. — Но вы давайте. Заходите. Сельма терпеть не может сквозняки. — Кто ж их любит? — сказал я, и мы прошли вслед за Оули в прихожую, а потом в гостиную. Я заметил, что, переехав в новый дом, они обставили его так же, как было в Гьогве. Наверное, они перед отъездом перефотографировали все в их старом жилище. Я снова почувствовал себя дома. Усадив нас на диван, Оули позвал жену и сына, и сперва на втором этаже послышалась какая-то возня, а потом они бегом спустились по лестнице в гостиную, Сельма крепко обняла меня, познакомилась с Карлом и вышла на кухню сварить кофе, а затем ко мне подбежал Софус: — Матиас! — Привет! Софус тоже крепко обнял меня. Не знаю, ожидал ли я такого. — Я получил твое письмо, — сказал я. — И я тоже твое получил. — Я же обещал. — Угу. — Ну как, Матиас, — послышался с кухни голос Сельмы, — съездил в Норвегию? — Да, — крикнул я в ответ, — но потом все равно вернулся. Здесь же самое лучшее место в мире. Она не ответила, может, не расслышала. — Почему ты так редко заходишь? — поинтересовался Софус. — По-моему, я тебе больше не нужен, ты же стал совсем взрослым. Ты теперь ходишь в настоящую школу, и у тебя наверняка полно друзей. А может, у тебя и девушка есть? — Ну уж нет! — Ой, прекрати, Софус, — сказал Оули, — это же неправда. — Нету у меня никакой девушки! — А как же Анника? — Анника очень хорошая. — А кто такая Анника? — Она мой друг! Но мы настаивали на своем, ему, похоже, только этого и надо было. Анника была все равно что девушка, если учесть психологию двенадцатилетних. Софус рассказал, что она учится в параллельном классе, живет на Персконугета и играет в футбол лучше его. У нее очень длинные волосы, два брата, оранжевый велосипед с трехголосым звонком и целая куча дисков. А это много значит. Я перевел все это Карлу, и тот воодушевленно закивал. — Похоже, ты сейчас самый счастливый человек в Торсхавне, — сказал Карл, — с такой-то… подругой. Я перевел его слова Софусу. — Но она мне все равно никакая не девушка. — Ну, ясное дело, нет, — в один голос ответили мы с Карлом, каждый на своем языке. Будь с ней добр, Софус, подумалось мне, не забывай ее даже через десять лет, встречайся с ней так же часто, как сейчас, не прячься от людей, а то потеряешь их, одного за другим, и больше не вернешь. Сельма принесла кофе. Мы выпили его. Налили еще. Опять выпили. — Ну, Матиас, ты теперь постоянно живешь в Гьогве, да? Софус говорит, ты деревья сажаешь. Ты молодец. Нам как раз это и нужно. — Фабрика закрывается. — Ты о чем это? — На Фарерах слишком мало сумасшедших, поэтому дело не идет, и государство решило прикрыть лавочку. — О нет! — О да. — Да ведь из Гьогва и так почти все уехали!
Улица счастья, тебя больше нет, Целый квартал — он исчез тебе вслед. Больше не слышно здесь смеха и пенья, В небо бетонные рвутся строенья. [99]
— О чем эта песня? — спросил Карл. — Улица счастья. Happy street. Старая песня, — ответил я, — the times they are a-changing. — Это точно. — Да, для Хавстейна это был удар. — Ты о чем это? — спросила Сельма. — Ну, он же все это затеял, верно? Это же он придумал основать на Фабрике реабилитационный центр, его отец вложил в это дело деньги, а сам Хавстейн изо всех сил старался, чтобы центр заработал, он перестраивал, доделывал, ты только представь, если бы у тебя отняли то, что ты своими руками создал, это нелегко перенести. — Не стоит так верить рассказам, Матиас. — То есть? — Все не так, как кажется. —?.. — Хавстейну нелегко пришлось, — вздохнула Сельма, — это долгая история. — Вот как? Опустив голову, Оули молчал, ему этот разговор явно не нравился. Сельма откашлялась. — Ну, он… у него… знаешь, было время, когда говорили, что он запил. Насколько я понимаю, это семейное, и началась эта история очень давно, — она смутилась, — нет, знаешь, спроси лучше у него самого. Я не хочу, чтобы ты об этом узнал от меня. — То есть все неправда? Это не он с отцом открыл Фабрику? — Матиас, я… — Сельма умолкла. Она отвела глаза и явно жалела, что заговорила об этом. В разговор вновь вступил Оули, он сменил тему, принялся расспрашивать о наших планах, а то, что меня интересовало, осталось покрыто мраком, но Оули с Сельмой словно заперли двери и окна, не оставив ни единой лазейки, а переубеждать их не было никакого смысла.
Я неохотно сменил тему и рассказал Оули с Сельмой о наших дальнейших планах, мол, не хотим мы, чтобы нас раскидало в разные стороны, поэтому решили уплыть. Рассказал про Карибское море и про корабль, про то, что корпус уже отлит, в феврале появится такелаж, а первого апреля мы отправимся в путь. Главное — накопить денег на лодку и успеть ее достроить. И еще чтобы никто не узнал об этом. Софус расстроился, и Сельма попыталась его успокоить. — Так ты опять уедешь? — спросил он. — Да, Софус, похоже на то. — А надолго? — Ну, пожалуй. Довольно надолго. Оули взглянул на нас с Карлом. По-моему, он тоже загрустил. Почти. — Может, вам как-то помочь?
Так у нас появилось еще три пары рук. Сельма шила наволочки, а потом они на пару с Анной сели на телефон и занялись заказами: постельное белье, раковины, мебель, да бог знает что еще. Оули же задействовал всевозможные связи и каждый вечер сам начал появляться в мастерской, куда брал с собой и Софуса. Вместе они смотрелись довольно забавно: одетый в застиранный синий рабочий комбинезон Оули со столярным поясом, а с ним Софус в абсолютно таком же комбинезоне с подвернутыми брючинами и маленьким столярным пояском. Иногда вместе с Софусом приходила Анника, усевшись на ящик из-под пива, она наблюдала, как Софус работает. Замечая на себе ее взгляд, он принимался трудиться особо рьяно и, закручивая гайки, налегал на них со всей силой. И с каждым днем остов все больше походил на корабль.
В то Рождество я не поехал в Ставангер. Особого смысла не было. Дорога в оба конца казалась необычайно долгой. Вместо этого Хавстейн решил пригласить наших друзей и родственников на Фабрику. Но мои родители не приехали. Я им об этом не сказал. Как не рассказал и про наши планы отправиться в Карибское море, не то чтобы специально умалчивал, просто так получилось.
Мама с отцом подарили мне книгу про выращивание растений в условиях Арктики. Не знаю уж, почему именно такую и где они ее раздобыли, но книга оказалось интересной, хотя я жил не в Гренландии и не на Аляске. Помимо этого они прислали мне бесчисленное количество шерстяных носков и красивый теплый свитер. Бабушка связала мне шапку, но из-за легкого бабушкиного маразма шапка была ядовито-розовой, примерно метровой длины и настолько широкой, что налезала на наши с Хавстейном головы одновременно. Однако шапка оказалась теплой, и, в конце концов, главное же — не подарок.
Однажды январским вечером мы с Карлом шли по Сверрисгета к «Манхеттену», и тут меня кто-то окликнул. Оклик был грубым, и меня задело. — Матиас! Стой! Я резко остановился. Обернувшись, Карл посмотрел на меня и рассмеялся: — Ты, кажется, вляпался. — Знаешь, ты иди, я догоню. — Ты что о себе думаешь?! — Голос приближался, но приятнее не становился. Обернувшись, я увидел, что позади стоит Эйдис. В последний раз мы виделись летом, в том домике, в ночь перед моим отъездом. — Привет. — Привет? Получше ничего не придумаешь? Ты что это вытворяешь, а? — Почти ничего. — Да ты совсем чокнутый! — Правда? — Да! — Извини. — Извини? Ты просто взял и исчез! Тебя что, не учили, что бросать девушек по утрам — непорядочно? Или может, на тот урок ты опоздал? — На том уроке меня не было по уважительной причине. Я был на похоронах. — Ты чего несешь? — Я опаздывал, у меня был самолет. Отсюда редко летают самолеты в Норвегию. — Ты же мог предупредить! — Извини. — Матиас, ты нравишься мне. Очень нравишься. За осень и зиму ее волосы стали еще короче. От них одно название осталось. На ней была старая джинсовая курточка, и носик тоже не изменился. Я все раздумывал, стала ли она ниже, или это я вырос. Но не спросил. — Понимаешь, я так хотела узнать тебя получше! — Нет, я не понимал. Но по-моему, слышать это мне было приятно. Я начал замерзать. Шел снег, и снежинки падали мне на куртку. Мне подумалось, что если мы простоим тут достаточно долго, то нас совсем занесет снегом и понадобятся поисковые собаки, чтобы нас откопать. Поэтому я сказал: «Иди ко мне». Крепко обняв Эйдис, я прижимал ее к себе и думал, что мне, наверное, надо сейчас нагнуться, набрать снега, слепить снежок и забросить его на крышу. А может, не надо? И тут она поцеловала меня, решительно и крепко, я был прощен, снег перестал падать, поисковые собаки спрятались в конуру, а мы пошли к «Манхеттену» и зашли внутрь как раз в тот момент, когда группа начала играть.
После этого Эйдис обосновалась в нашем жилище на Торсгета, несколько раз в неделю она ночевала у меня, а иногда я заходил к ней на Вардагета, в ее новую квартиру. К огромной радости Хавстейна, она приезжала на выходные в Гьогв, Хавстейн говорил, что гордиться мной, он так рад, что мне вновь хватило смелости найти близкого человека. Он хлопал меня по плечу и старался всячески мне угодить, я объяснял Эйдис, что мы особенные, что мы не совсем нормальные, однако Эйдис воспринимала все это на удивление спокойно, и на какой-то момент меня охватил страх: а вдруг это уже стало очевидным, вдруг у нас уже на лбу написано, что нас нельзя оставлять без присмотра и что с каждым днем положение наше лишь ухудшается? И что единственное возможная для нас участь — это смыться отсюда, да поскорее?
Рассказывать Эйдис о нашей поездке мне не хотелось, я сказал, что корабль — лишь хобби, просто чтобы найти выход энергии, и запретил остальным говорить о том, что истинное предназначение корабля — эвакуация. Выходило это у нас плохо: собираясь вместе, мы только и говорили, что о корабле, поэтому, когда мы закрыли эту тему, нам оставалось лишь бормотать что-то невнятное о погоде, фарерских традициях, рыболовстве, распределении датских государственных субсидий, обсуждать красоту местных тупиков и Оулавсекан, то есть все то, что мы уже сто раз обсудили. Поэтому однажды вечером, ложась спать, я с облегчением заметил, что Эйдис и не собирается засыпать, а хочет о чем-то поговорить. — Почему ты ничего не сказал? Почему никто из вас ничего мне не рассказал? Я сделал вид, что не понял: — Ты о чем? — Матиас, я знаю, что через пару месяцев ваш центр в Гьогве закроют. — Откуда? — Откуда? Ты это серьезно? Господи, да все знают, ты что, газет, что ли, не читаешь? — Нет, — ответил я, и меня передернуло. Газет я не читал. И почти не смотрел телевизор. Так же как Палли, Анна и Карл. Я знал, что Хавстейн читал газеты, следил за новостями, но он никогда не пересказывал нам, что пишут. — В газетах и по телевизору это очень бурно обсуждается. Очень многие против того, чтобы вас закрыли. Ты правда об этом не знал? — Правда. — И чем ты собирался заниматься? Когда вам придет конец? Я задумался, что ответить, но Эйдис меня опередила: — Только на этот раз не исчезай, Матиас, ладно? Обещай, что предупредишь меня заранее. — Я исчезну первого апреля, — сказал я, — два месяца осталось. — Куда? — В Гренаду. Или в Тобаго. — Где это? — В Карибском море. Туда надо плыть на корабле. Это довольно далеко. Она, похоже, расстроилась, сжалась в комочек, и мне пришлось вытаскивать ее из-под простыней. И тут я выложил все про корабль, который почти достроен, и о том, что первого апреля рано утром мы незаметно исчезнем и никто нас больше не увидит. — Иисусе Христосе! — вырвалось у нее, когда я закончил рассказ. — Ну, что ты, он тут ни при чем. — Кто? — Иисус Христос. — Ты совсем безумный! — Знаю. Прошло секунды четыре, прежде чем она спросила: — А можно мне с вами? — Ты серьезно? — изумленно спросил я. — Мне здесь почти нечего делать. Да и Фарерам от меня пора отдохнуть. К тому же и о тебе надо подумать. — Обо мне? — По-моему, тебе это только на пользу пойдет. — Отдых? — Нет, что я поеду с тобой. — Правда? — Всем нужно, чтобы о них заботились. — Даже тем, кто почти не показывается на люди? Она энергично закивала. — Что знал я, полагая, что смогу пройти весь путь в одиночестве? — Чего-о? — Почитай Роберта Крили. — Думаешь, стоит? — Угу. Улыбнувшись, Эйдис накрыла меня одеялом, и то, что произошло со мной потом, даже и не объяснишь сразу, меня будто озарило: все, что я решил до этого, неправильно. Уткнувшись лицом в одеяло, прислушиваясь к смеху и крикам Эйдис, которая вскарабкалась на меня, я осознал вдруг, что больше всего на свете мне хочется, чтобы она поехала с нами, и я вдруг испугался того, что сам не додумался ее спросить. Эйдис. Которая появилась ниоткуда, так что я и понять-то ничего не успел. Я даже не думал об этом. Тем не менее она сейчас здесь. И именно здесь, в розовой комнате в Торсхавне, весной 2001 года, впервые за пятнадцать лет, любовь накрыла меня, Матиаса, с головой.
— Ну, так можно мне с вами? — снова спросила она. — Можно. Но тебе надо сперва доказать, что ты чокнутая. А то не получишь спасательный жилет. — Летом я живу в доме без электричества. Еще я всю зиму, когда жила в Финляндии, проходила в легких кроссовках. К тому же на Фарерах больше нет девушек с такими короткими волосами. Вот, потрогай. Я провел рукой по ее голове. — Психически нормальные на Фарерах не стригутся так коротко. — Нет? — Когда дует ветер, очень холодно. — Ага, знаю. Чокнутая.
Вот так мы и взяли с собой Эйдис. Она переехала к нам с Карлом. Через месяц, в середине февраля, к нам присоединились Хавстейн, Анна и Палли. Чтобы быть поближе к кораблю и продолжать работу ежедневно. Мы потихоньку начали перевозить с Фабрики в Торсхавн вещи, которые решили взять с собой. Их было довольно мало: книги, одежда, чемоданы, магнитофон и диски. И вдруг в один прекрасный день Хавстейн попросил нас с Карлом арендовать грузовик и подъехать в Гьогв. И вот, стоя в его кабинете, мы пялились на двенадцать огромных шкафов с архивами. — Ты это серьезно? — спросил Карл. — Ты действительно хочешь все это взять с собой? — Да. — Хавстейн, — начал я, — они весят тонну. По меньшей мере. Да мы же сразу ко дну пойдем. — Нет. Мы возьмем их с собой. Карл бодро подошел к одному из шкафов и попытался сдвинуть его. Шкаф оказался тяжелым. Тяжелым, как сто чертей. — Ни хрена, — сказал я, — ничего не выйдет. Забудь о них. — Либо мы берем их с собой, либо никуда не едем. — Они слишком тяжелые. — Может, взять только бумаги, а сами шкафы оставить? — предложил Карл. — Все равно тяжело получается, — упорствовал я, — ну на что они тебе? Там ты тоже собираешься клинику открывать? Может, расскажешь, на черта тебе полторы тонны мертвого груза на борту? — Это никого не касается, — Хавстейн тяжело посмотрел на меня, — и по-моему, тебе это известно. — Но… — Ребята, вы о чем это? Карл посмотрел на меня. Я посмотрел на него. Мы посмотрели на Хавстейна. — Можно тебя на минутку? — Мы с Хавстейном вышли в коридор. — Слушай, они, во-первых, весят больше тонны, а во-вторых, ты еще и размеры учти! Они же не поместятся на корабле! Ну зачем тебе все эти бумажки? Объясни, будь так добр, если уж ты считаешь, что я всенепременно должен погрузить их на борт! — Не такие уж они и тяжелые, — пытался возразить Хавстейн, — я все рассчитал. — Почему ты не можешь мне по-человечески ответить, а? — Это вас не касается. — Ты хочешь погрузить это на наш корабль. Это нас еще как касается! — Каждый может найти свое объяснение. — Знаю. И каково же твое объяснение? — Матиас, позволь задать тебе один вопрос. Почему ты стал садовником? — Нет, это я задам тебе вопрос, Хавстейн: почему ты стал психиатром? А? Почему бы тебе просто не рассказать мне правду? — Ты о чем это? — Тебе небось казалось, что это такая хорошая профессия, верно? Что все будут тебя уважать? Но все обернулось совсем иначе, так? — Я вообще не понимаю, о чем ты… — Так что пошло не так, а? У тебя ведь были какие-то проблемы, верно? Это еще в Дании началось? Ведь это оттуда жизнь твою отправили курьерской почтой прямо к черту? Ты что, издевался над пациентами? Может, ты обманом тянул с них деньги, заставляя их лечиться, когда на то не было необходимости? Или нарушил клятву о неразглашении? Или может, просто-напросто перестал являться на работу трезвым? Так было, я угадал? Ты запил и не мог успокоиться, пока не допьешь до дна, только дна этого не было видно, всегда ведь можно сбегать в магазин за добавкой, можно сходить в бар или… — Да о чем ты, я… — И это вовсе не ты придумал открыть на Фабрике реабилитационный центр, так? И отец твой не вкладывал в его постройку никаких денег! Идея эта принадлежала государству, и государство это тебя самого отправило на реабилитацию, подальше от людей, потому что ты спятил еще в Копенгагене и никому не хотелось, чтобы невменяемый шастал по городской больнице, а в Гьогве от тебя не было никакого вреда. Почему только тебя не уволили? Почему они не отпустили тебя на все четыре стороны, а вместо этого разрешили руководить Фабрикой? Может, ты был опасен? Может, на совести у тебя какой-то проступок? — Мой дед… — Итак, ты бросил пить, ты завязал и переехал сюда, в ссылку, и к тебе потянулись больные. Они приезжали и уезжали, но никто ничего не заметил, никто не понял, что ты так и не поправился до конца, что ты лечишь не по книгам, а по настроению. Потом ты вообще перестал лечить, ты же боялся, что, выздоровев, они уедут и бросят тебя, верно? Ты просто боишься остаться в одиночестве. Но ты скрываешь это ото всех: от тех, кто здесь живет, и от тех, кто платит тебе за ведение архивов, а архивы твои день ото дня растут. Впрочем, об архивах тоже никто не знает, кроме нас — мы-то видели все эти записи, но нам тоже мало чего известно, потому что ты напускаешь такую таинственность, и правильно, потому что вести такие записи — это же незаконно, да? Тебя же в тюрьму можно упечь за такое, это же секретные документы, неужели тебе не ясно, что это ты выжил из ума, Хавстейн, разум твой покинул тебя много лет назад! Я словно выплевывал слова прямо ему в лицо, выплескивая накопившееся разочарование от того, что он лгал нам, или даже хуже — не только лгал, а скрывал правду, заставляя нас наивно полагать, что все его поступки не случайны, а являются частью продуманного плана. Я чуть не плакал от злости: мне казалось, что не удерживай он здесь Софию, разреши он ей уехать в Торсхавн или Копенгаген, она была бы сейчас жива. Однако я быстро понял, что она вряд ли выжила бы в одиночестве, и как только такая мысль пришла мне в голову, я замолчал, просто безмолвно уставившись на него. Реакции Хавстейна я предугадать я не мог. — Все сказал? — Да. — Хорошо. Теперь постарайся забыть про все эти глупости. — Ну, это если только ты поможешь. — Кто тебе это наговорил? — Ты же знаешь, что я тебе не скажу. Тишина. Словно после взрыва. У меня звенело в ушах, я слышал, как Карл деликатно покашливает за дверью кабинета. Решив не обращать на него внимания, я посмотрел на Хавстейна. Посмотрел выжидающе. Бежали секунды. — Ладно. Хорошо. Я стал психиатром благодаря деду, — начал он, — да будет тебе известно, дед мой был представителем легтинга, [100] и ему принадлежало множество фабрик и рыболовных судов на Фарерах. Он платил зарплату сотне рыбаков, а то и больше. К концу тридцатых годов дед был одним из богатейших людей в Торсхавне. Относились к нему хорошо, он был справедлив и щедр с работниками, выделял им деньги на жилье и несколько раз в году устраивал большие праздники, куда приглашались и их семьи. Однако пришла война, которая нарушила его спокойствие, как и многих других. На Фарерах высадились англичане, пытавшиеся, подобно датчанам, уберечь североатлантические судоходные маршруты и спасти острова от лап немцев. Деду приходилось жить в постоянном страхе за своих рыбаков и лодки, из-за которого он все чаще запрещал им выходить в море, боясь, что их потопят, что они напорются на мину, что их заденет подводная лодка или что в море им грозит какая-нибудь другая опасность. Ему казалось, что лучше выждать на берегу, а иначе немцы непременно увидят фарерские лодки и осознают всю важность маленьких островов. Поэтому рыбаки сидели по домам, и страна словно вымерла, дед же старался облегчить своим работникам жизнь и обеспечить им безбедное существование. Тем не менее деньги начали иссякать, дед понял, что обеднел, и вот тут-то дело приняло серьезный оборот. Тогда он кое-что придумал. Хавстейн рассказывал осторожно, будто боясь, что воспоминания нарушат ход повествования и он собьется. Пока он рассказывал, я, кажется, все больше смотрел на его руки, прислушиваясь к рассказу лишь вполуха, и начинал раздражаться из-за того, что он, похоже, не собирался давать мне внятных объяснений. Я взглянул на дверь в комнату Софии. Она была заперта. В замочной скважине торчал обломок ключа. А Хавстейн все рассказывал. — Деду стукнуло в голову, что пришла пора вложить деньги в железные дороги. Железная дорога — вот что нужно стране, она облегчит и ускорит перевозки, превратит Фареры в индустриальную державу и придет на смену рыболовству. Железные дороги на Фарерах! На крошечных островках, сплошь покрытых горами! Ведь в этой стране от самой северной точки до самой южной едва будет десять миль?! Хавстейн словно задавал этот вопрос мне, будто ждал от меня подтверждения того, что дед был идиотом и безнадежным фантазером. Однако я его горячности не поддержал, я просто молча ждал продолжения и более удобного момента, чтобы прервать рассказ о жизни дедушки. — Ну так вот. Сперва ему никто не поверил, и дед ограничивался словами. Однако когда стало ясно, что говорит он всерьез, люди забеспокоились. Но остановить его было невозможно: он заказал чертежи и написал прошение на патент. Ему отказали, но он не сдавался, продолжая выбирать подходящие типы шпал, и осенью 1942-го, когда в Торсхавн приехали строители, притащившие с собой тонны оборудования, и первые сто двадцать метров рельсов у Блауберга были уложены, дед принялся расхаживать по городу с торжествующим видом победителя. Его пытались вразумить, однако он лишь сердился: пришло время железных дорог, вы что, не понимаете? Но кроме деда так никто не считал, поэтому его отвезли в больницу, где он спустя двенадцать лет умер и откуда не выходил даже на прогулки. Дед стал самым знаменитым сумасшедшим на Фарерах. Дети, приезжающие в больницу, непременно хотели посмотреть на него: выстраиваясь под его окном, они надеялись хоть одним глазком взглянуть на прославленного психа. О нем ходили легенды, поговаривали, что он всегда был чокнутым, что он плевать хотел на все свои фабрики, лодки и рыбаков. Но это все неправда, дед спятил, только когда началась эта история с железной дорогой. И тут уж помочь ему было нельзя. Его лечили все усерднее и усерднее, а он сходил с ума окончательно. Его негласно выгнали из легтинга, который во время войны, когда страна отделилась от Дании, расширился и взял на себя законодательную функцию. Война закончилась, а дед лежал на больничной койке. Наступила весна 48-го, и Фареры стали независимой самоуправляемой частью Дании, а дед по-прежнему лежал в больнице. Так он и пролежал там до самой смерти, оставив после себя лишь слухи. Слухи живут дольше всего, и после смерти деда бабушке пришлось трудно. Она и дети старались жить совсем незаметно, тихо поселившись в Торсхавне, отец нашел работу на рыболовецком судне, а его сестры стали заниматься шитьем или устроились на рыбообрабатывающие фабрики. К сожалению, несчастье наложило на семью тяжелый отпечаток, и когда много лет спустя отец впал в депрессию, его на три месяца отправили в Швейцарию лечиться, тихо, чтобы никто не узнал. Однако шила в мешке не утаишь и в самый неподходящий момент оно обязательно вылезет, поэтому с самого моего рождения за мной внимательно следили, были в постоянном страхе за мое душевное состояние. Но я рос нормальным. Здоровым, как огурчик. А когда я сказал родителям, что хочу заниматься психиатрией, они чуть не запрыгали от радости. Отцу казалось, что так я положу конец кружившимся вокруг нашей семьи слухам. Ему казалось, что так мы начнем все сначала, вроде как возьмем быка за рога. Самого его избрали представителем Государственного управления, где у него со временем даже появились хорошие друзья. Дольше я сдерживаться не мог. Я сказал: — Мы, кажется, говорили про твой архив, нет? Именно так и сказал, хотя его история уже заинтересовала меня и я начал невольно прислушиваться к его словам, просто чтобы узнать, чем же все закончится. И где-то в глубине души я боялся, что, оскорбившись, он тут же прервет рассказ. Однако мои слова Хавстейна не остановили. История набирала обороты, ему непременно хотелось ее закончить. — Нет, тебя вовсе не архив интересовал. Тебя все интересовало, Матиас. Подожди немного, сейчас все узнаешь. Потерпи. В этой истории все в какой-то степени взаимосвязано. Так вот, я отправился в Копенгаген изучать психиатрию, начал работать, и у меня неплохо получалось, отец забрасывал меня письмами, спрашивая, как дела. Ответы мои всегда были одинаковыми: «все в порядке, дела идут хорошо», и долгое время так оно и было, точнее, до марта 1979-го, когда в моем кабинете появился ХХХХХХХХХХ. В тот день жизнь моя оборвалась. Всего за пару минут привычная для меня жизнь перевернулась. Это я понял сразу же. Взяв на несколько дней отпуск, я решил немного передохнуть: мне сообщили, что одна из моих пациенток, о которой я очень беспокоился, покончила с собой. Произошло это через несколько дней после того, как я порекомендовал выписать ее из больницы. Так вот, я сидел перед горой документов, когда этот человек вдруг вошел в кабинет. В тот день он не был записан на прием. Он пришел на двое суток раньше. Тем не менее он пришел. До этого в течение двух месяцев он приходил на прием раз в неделю. Его мучила бессонница и внезапная тревога, а в последнее время такое случалось все чаше. Я объяснил этому человеку, что, по моему мнению, с ним происходило, и попросил его делать записи о приступах, их длительности, симптомах и мерах пресечения. Он принимал таблетки. Я был убежден, что мы движемся в правильном направлении. И вот он сидит в моем кабинете в неурочное время. Говорить он не хотел. К тому же ему не хотелось, чтобы говорил я. Когда я пытался открыть рот, он предостерегающе протягивал руку, останавливая меня. Мы просто сидели молча. Прошло десять минут. Пятнадцать минут, двадцать. Я взглянул на часы. В приемной меня дожидались больные, я представлял, как они беспокойно ерзают на стульях, на стенах за ними висят веселенькие пейзажи в мягких светлых тонах, а сами пациенты недоумевают, почему я не выхожу и никого не вызываю. В конце концов мне надоело дожидаться, пока он заговорит, я медленно встал и, обойдя стол, подошел к нему. Положил руку ему на плечо, и в тот самый момент произошло это. Я даже не успел понять, что случилось. Он опередил меня. Опустив руку в карман, ХХХХХХХХХХ вытащил пистолет и всего за несколько мгновений засунул дуло себе в рот и спустил курок. Прямо в моем кабинете. Знаю, это странно — но выстрела я не слышал. Помню лишь, как он упал и голова его со стуком ударилась об пол. Тело его лежало на полу, а я молча стоял рядом, продолжалось это всего несколько секунд — потом в кабинет вбежала медсестра. Она так и окаменела, разинув рот и опустив руки. Это мне больше всего запомнилось. Ее руки, повисшие плетьми. Я спокойно подошел к столу, взял куртку и, пройдя мимо медсестры, вышел в приемную, даже не глядя на пациентов, молча вышел из больницы и исчез на много дней. Я не позвонил, никого не предупредил и не сказался больным. Днем я бродил по Копенгагену, а вечера просиживал в ресторанах или барах, пытаясь понять, зачем он это сделал как раз в тот момент, когда я дотронулся до него. Я думал, что не подойди я к нему — он был бы жив, мне достаточно было сидеть за столом и не класть руку ему на плечо. Почти неделю спустя я вернулся на работу. Никто не расспрашивал, куда я пропал, никто меня не ругал за прогулы, беседуя со мной, все так и излучали сочувствие, заламывали руки и склоняли головы, голоса их были тихими, а слова — добрыми. У меня появилась привычка выпивать после работы пива или чего-нибудь покрепче: выпивка должна была удерживать меня от постоянных раздумий, почему вдруг двое моих пациентов один за другим наложили на себя руки, ведь оба, как мне казалось, уже выздоравливали. Выпивка не помогала, и я стал бояться ходить на работу. Боялся, что подобное повторится. Я просил, чтобы больные, заходя ко мне в кабинет, снимали куртки, и больше следил за их руками, чем за тем, что они говорили. Под конец страх настолько усилился, что по утрам, еще до начала приема, я успевал выпить изрядную порцию спиртного. Так продолжаться больше не могло. Не могло. Я брал больничные, надолго. Заперев двери, сидел дома и разговаривал только с Марией — я тебе о ней рассказывал. Тогда мы жили вместе, и она видела, что дела мои идут все хуже и хуже. Она предлагала, чтобы я сам обратился к психиатру, но мне этого не хотелось: хорошо же это будет выглядеть — один психиатр лечится у другого, и думать нечего! Отца это известие сломает, надо же такому случиться как раз в тот момент, когда ему казалось, что фамильная честь восстановлена! К декабрю я был измотан настолько, что дни были словно затянуты пеленой, я будто бродил в тумане, однако я потихоньку вновь принялся за работу. И вот в один из таких дней я зашел в книжный магазин и купил «Путеводитель Филдинга по островам Карибского бассейна». После этого Мария ушла от меня, и в начале января 81-го я позвонил отцу и сказал, что у меня неприятности. Отец тут же примчался в Копенгаген. Несколько месяцев, пока я пытался прийти в себя и собраться с мыслями, он прожил вместе со мной. Это отец настоял на моем возвращении на Фареры, когда дела у меня пошли на лад. Тем летом я вернулся. Я по большей части сидел дома, изредка подменяя кого-нибудь в больнице. И вот однажды ко мне пришел отец, который кое-что для меня придумал. Государственное управление решило учредить два реабилитационных центра для больных, которые уже выписались, но еще не готовы к самостоятельной жизни, или тех, кто настолько привык к больнице, что был не в состоянии жить отдельно. Не хочу ли я взять на себя управление такими организациями? По мнению отца, он мог бы оказать мне содействие: отзывы о моей работе в Копенгагене были на удивление хорошими. Отцу казалось, что такая работа пойдет мне на пользу, постепенно втянувшись, я успокоюсь и ко мне вернется уверенность. Уж не знаю, кто его волновал больше — я или больные. И я согласился. Принялся за работу. И вот тут появились личные дела, архив. Эта мысль пришла мне в голову летом 1983-го, вечером, я только что закончил сеанс групповой терапии, и тут меня осенило: мне показалось, что существуют связи, о которых мы и не догадывались, вроде кубика Рубика для психиатров, нужно лишь понять принцип их действия, и тогда мы сможем лучше лечить людей. Заботиться о них.
|
|||
|