Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Проработка в контрпереносе[1]. Ирма Бренман Пик. Перевод Волосковой Н.С.



  Проработка в контрпереносе[1]

Ирма Бренман Пик

Перевод Волосковой Н. С.

В этой главе я буду исследовать некоторые моменты в сложном взаимодействии между аналитиком и анализируемым в нашей повседневной работе. Вилфред Бион кратко отметил, что, если два человека собираются вместе, они устанавливают отношения, нравится им это или нет. Это относится ко всем встречам, включая психоанализ.

Джэймс Стрэйчи (Strachey, 1934) в своей статье, которую теперь мы считаем классической, говорил об истинной интерпретации переноса. Он полагал, что аналитик сильно боится этой интерпретации и желает избежать её. Позже Стрейчи продолжил: пациент, получая от аналитика интерпретацию переноса, приобретает опыт выражения убийственных импульсов по отношению к аналитику и опыт того, что аналитик интерпретирует подобное без тревоги или страха. Очевидно, Стрэйчи здесь подразумевает то, что полное или глубокое переживание переноса является для аналитика разрушительным, аналитик очень боится его и желает избежать. Он также говорит о необходимости выражать интерпретации пациенту в спокойной манере. Я хочу заняться именно этой двусмысленной проблемой аналитика, хождением по туго натянутому канату между переживанием разрушения и способностью отвечать интерпретацией, которая не содержит в себе разрушающую тревогу.

Если ранее контрперенос понимали как нечто внешнее, чем внутреннее, то Паула Хайманн (Heimann, 1950) показала использование контрпереноса как важного инструмента психоанализа и отделила его от патологической контрпереносной реакции. Учитывая то, что обнаружение у себя патологической контрпереносной реакции является существенной частью наших психоаналитических усилий, я хочу показать, насколько непростой является клиническая реальность. Поскольку здесь нет абсолютного разделения, а существуют только относительные движения в пределах данной орбиты.

Роджер Мани-Кёрл (Money-Kyrle, 1956) существенно продвинул наше понимание данной проблемы, показав, насколько тесно могут сплетаться переживания аналитика проекций пациента с его (аналитика) собственными внутренними реакциями на материал. Например, он показал, что в трудной фазе анализа проекция пациента ощущения своей несостоятельности путается с собственным ощущением аналитика своей профессиональной несостоятельности и недостаточно быстрого понимания материала.

И эта ситуация должна быть распутана.

Мани-Кёрл, исследуя эту проблему в её наиболее типичных проявлениях, писал:

«Если аналитик действительно разрушен [подразумевается, что аналитик неизбежно разрушается под воздействием определенного аффекта], скорее всего пациент бессознательно содействовал данному результату, и в свою очередь сам разрушен этим. Таким образом, нам следует рассмотреть три фактора. Во-первых, разрушение эмоционального состояния аналитика, с которым ему предстоит молча разобраться и в достаточной мере освободиться, чтобы быть в состоянии понять другие два фактора. Во-вторых, доля участия пациента в возникновении данного разрушения. И наконец, влияние данного разрушения на пациента. Разумеется, аналитик может справиться со всеми тремя факторами за несколько секунд, и в таком случае контрперенос действительно функционирует как чувствительный воспринимающий аппарат» (1956, р. 361).

Действительно, поскольку мы принимаем переживания пациента, мы не можем делать это без переживаний собственных чувств. Если существует врожденная предрасположенность к тому, что рот ищет грудь, я полагаю, существует и её психологический эквивалент — это стремление одной психики найти другую психику.

Проективные идентификации ребёнка или пациента являются действиями, частично направленными на то, чтобы вызвать реакцию; первое, что происходит внутри живого объекта, в который произведена проекция, это реакция. Аналитик может справиться с этим настолько быстро, что не успеет даже осознать, что произошло. Однако этот фактор решающий. Такое столкновение является взаимодействием, и, если оно будет происходить слишком быстро, то мы должны задать вопрос, не избегается ли здесь, по сути, более глубокое переживание.

Одна пациентка сообщила мне следующее: когда она родилась, матери посоветовали отправить 18-месячного старшего брата к живущим вдалеке родственникам, чтобы она была свободна и смогла надлежащим образом заботиться о новорожденной. Когда шесть недель спустя мальчик вернулся домой, мать ужаснулась, обнаружив, что он не узнает своих родителей, и сказала, что после этого «даже дикие лошади не оттащат их друг от друга».

Эта метафора и её уместность в психоаналитической практике поразили меня. Я думаю, что совет, содержащийся во фрейдовской метафоре зеркала, или аналитика как хирурга, наводит на мысль: для того, чтобы надлежащим образом заботиться о бессознательном пациента, эмоциональность аналитика должна быть отослана как можно дальше. Последствия такого подхода фактически приводят к упущению существенных моментов и к опасности того, что, когда отосланная эмоциональность вернется, «её не оттащат даже дикие лошади» — со всеми опасностями отыгрывания. Полагая, что отосланная эмоциональность не вернется, мы противоречим теориям о психической жизни, которых сами придерживаемся.

До тех пор, пока мы не будем убеждены в том, что психоаналитическая функция осуществляется в свободной от конфликтов автономной зоне Эго, нам следует учитывать проблемы, связанные с перевариванием не только проекций пациента, но и наших собственных реакций, чтобы подвергать их тщательному исследованию. Аналитик, как и пациент, хочет устранить дискомфорт, а также общаться с кем-то и разделять переживания; это нормальные человеческие отклики. Отчасти пациент ищет отклика в виде разыгрывания, отчасти импульс разыгрывания возникает у аналитика, и кое-что из этого найдёт отражение в интерпретации. Разыгрывание может варьировать от скрытого потворства, ласковых слов, до откликов столь неприязненных, холодных и отстранённых, что в основе их как будто лежит предположение, что лишение пациента переживаний, которых он жаждет, ничего не значит; т. е. та точка зрения, что механический частично-объектный опыт — это все, что необходимо пациенту.

И все же содержание интерпретации, а также ее воспроизведение — это не частичная выборка ряда слов, а интегративный творческий акт со стороны аналитика. Он будет включать негласное и частично неосознанное сообщение о том, что было принято и как оно было принято, а также информацию о том, что не было принято.

Пациент, получающий интерпретацию, будет «слышать» не только слова или их сознательное значение. Некоторые пациенты действительно слушают только «настроение» и, похоже, сами слова не слышат вообще.

Джозеф (1975) ярко показала, что слова пациента могут вводить нас в заблуждение и что более важными могут оказаться настроение и атмосфера коммуникации. Пациент может говорить с тем же акцентом, слушать речь аналитика таким же образом. Его восприятие может быть существенно подчинено его внутренним конфигурациям и фантазиям, однако, опираясь на слова Кляйн, сказанными ею в 1952 г., я полагаю: «В сознании маленького ребенка каждый внешний опыт переплетается с его фантазиями и... каждая фантазия содержит элементы реального опыта и … только глубоко анализируя перенос, мы можем открыть прошлое как в его реалистическом, так и в фантастическом аспектах» (Klein, 1952, p. 437).

Неизбежно, пациент сознательно либо бессознательно, получит какое-то представление об аналитике как о реальной личности. Когда мы говорим о матери, дающей ребёнку сосок, мы не рассматриваем просто отношение сосок-рот, мы понимаем, что ребёнок воспринимает оттенки опыта. Всегда существует что-то, превышающее актуальный процесс. Мы слышим в докладах: «Пациент сказал … и аналитик интерпретировал», — однако сложности огромны. Чтобы разобраться в том, как аналитик проявляет себя во внутреннем мире пациента, нашего перемещения в его внутренний параноидно-шизоидный мир будет недостаточно. Нам также требуется некоторая гибкость, чтобы выдерживать и прорабатывать напряжение, возникающее между нашими собственными сознательными и бессознательными импульсами и чувствами по отношению к пациенту.

Постоянное проецирование в аналитика, совершаемое пациентом, является сущностью анализа, каждая интерпретация нацелена на движение от параноидно-шизоидной к депрессивной позиции. Это верно не только для пациента, но и для аналитика, которому нужно снова и снова регрессировать и прорабатывать. Я размышляю об истинно глубокой интерпретации в противоположность поверхностной. Возможно, различая эти два момента, стоит рассматривать то, в какой мере аналитик смог внутренне проработать процесс, давая интерпретацию, а не то, какой уровень был затронут.

Пациент господин А недавно переехал жить в Лондон, его первый анализ проходил за границей. Он приехал на сессию через несколько часов после того, как попал в аварию, в которой его стоявший на месте автомобиль был ударен и очень сильно повреждён, и он сам едва избежал серьёзных травм. Он был, несомненно, всё ещё в состоянии некоторого шока, однако не говорил ни о шоке, ни об испуге. Вместо этого он с большой тщательностью описывал то, что случилось, а также свои правильные действия до и после столкновения. Далее господин А сказал, что его мать (которая жила в той же стране, что и предыдущий аналитик) случайно позвонила ему вскоре после происшествия, и, услышав о случившемся, ответила: «Я бы не стала звонить, если бы знала, что у тебя такие ужасные новости. Я не хочу об этом слышать». Господин А сказал, что благодаря предыдущему анализу он знает и должен понимать, что его мать не может поступать иначе, и он принимает это. Однако он был очень зол на другого водителя, и был настроен воинственно, заявляя, что, если понадобится, будет добиваться в суде признания того виновным и обязанным заплатить за нанесённый ущерб.

Я полагаю, что г-н А очень ясно выразил свою убеждённость в том, что он должен справиться с этим самостоятельно, или быть выше недавно пережитых шока, страха и ярости, порождённых происшествием и реакцией матери. Он был убеждён не только в том, что его мать не желает слышать ужасные вести, но и в том, что аналитик не желает слышать ужасные вести, будучи матерью-аналитиком, которая его не слушает и не разделяет с ним боль. Вместо этого господин А чувствовал, что обучен «понимать» свою мать или слушать аналитика со скрытой злостью, вызванной уверенностью в том, что мать/аналитик не станет слушать рассказ о его страдании. Он смирился с этим, взял себя в руки, продемонстрировал правильное поведение, стал так называемым «понимающим» человеком. Он заменил страдание из-за перенесённой боли умением совершать правильные поступки, но при этом дал нам знать, что бессознательно пойдет со своими обидами до самого конца.

Хотя господин А быстро перешёл от роли уязвимой жертвы к роли человека, совершающего жестокое, но законное возмездие (на сознательном уровне направленное на другого водителя, а на бессознательном — на мать и аналитика, как предыдущего, так и нынешнего), я всё же ощутила атмосферу, которая убеждала меня, что есть пространство для развития более искренних творческих отношений. В контрпереносе я чувствовала: то, что просят меня выдержать, не является чрезмерным, — и хотя существует пациент, который не хочет знать, я также могу надеяться, что существует и пациент, разделяющий со мной желание знать.

Теперь давайте обсудим, что произошло на сессии. Пациент оказал сильное воздействие на меня своим «компетентным» стилем обращения с чувствами, но также он сообщил мне желание о существовании аналитика/матери, которая приняла бы его страх и гнев. Я интерпретировала острую тоску по кому-либо, кто не бросит телефонную трубку, а услышит и поймёт, каково это, испытать такое внезапное потрясение. Это предполагало перенос на аналитика более понимающей материнской фигуры. Я думаю, однако, что такой перенос сочетался с некоторой частью аналитика, которая могла захотеть стать матерью для пациента в подобной ситуации. Если мы не можем узнавать в себе такие реакции и думать о них, мы либо будем отыгрывать, потворствуя пациенту актуальным материнством (вербально или прочими сочувственными жестами), либо же будем настолько бояться сделать это, что застынем и не услышим желания пациента о материнской заботе.

Тем не менее, на тот момент я уже была вовлечена в то, чтобы либо восхищаться разумным, компетентным подходом пациента, либо порицать его. Я обнаружила, что чувствую превосходство и осуждение по отношению к его матери, предыдущему аналитику и к его собственной «компетентности». Не принимала ли я участие в привлечении их всех к суду? Затем мне нужно было подумать о тех частях пациента и о его внутренних объектах, которые не хотели знать. Они были спроецированы в аналитика, и мне кажется, они также сочетались с теми частями аналитика, которые, возможно, не хотели знать о человеческой уязвимости (в конечном счёте, смерти) ни во внешней реальности, ни сейчас в ходе сессии в переживании, полученном от пациента.

Затем мне нужно было показать г-ну А, что он полагает, будто, предъявляя мне такой ужасный образ матери/аналитика, он склоняет меня поверить, что я отличаюсь от них, что я лучше их. Но вместе с тем он полагал (так он вёл себя по отношению ко мне в начале сессии), что я тоже не хочу ничего знать о страхе, порождённом или внезапной аварией, или тем сильным впечатлением, которое он произвёл на меня.

Если мы чувствуем себя во власти аналитического Супер-Эго, которое не поддерживает нас в знании этих внутренних конфликтов, мы, как и пациент, рискуем компетентно «свернуть все это». Мы можем отыгрывать, становясь избыточно сочувственными либо по отношению к пациенту, привлекая всех остальных к суду в надменной или раздражённой манере, либо — по отношению к другим, и тогда мы будем привлекать к суду самого пациента.

Я убеждена, что процесс встречи с нашим собственным опытом как желания знать, так и страха познания (в терминах Биона +K и -K), и его проработки способствует более глубокому и эмпатичному контакту с соответствующими частями пациента и его внутренними объектами. Если нам не удается уловить собственные конфликтные отклики in statu nascendi [2] , мы рискуем разыграть то, что должны интерпретировать, т. е. присвоение себе всех хороших качеств и проекцию всего дурного в другого «водителя» — тогда мы ведем себя так, будто способны переносить несчастные случаи или превратности судьбы без всякого для себя ущерба.

Привлекая этот случай к суду, необходимо исследовать убеждение пациента в превосходстве компетентного изолирования себя от сильных чувств и исследовать его мнимое следование «чистой» истине. То, что выглядит как поиск истины, наполнено ненавистью. Существует скрытая угроза, что если я сделаю неверное движение, моё имя будет очернено так же, как уже очернён водитель, мать и предыдущий аналитик. Мои переживания убеждают меня в том, что пациент испытывает ужас: если он сделает неверное движение, он сам будет привлечён к суду и осуждён беспощадным Супер-Эго.

Я думаю, это ставит перед аналитиком следующий вопрос: если мы изолируем эмоции, не изолируем ли мы любовь, которая смягчает ненависть, и не позволяем ли тем самым ненависти управлять так называемым поиском истины? То, что выглядит бесстрастным, может содержать в себе убийство любви и заботы.

Бион (1962), ссылаясь на пациентов с психотическими нарушениями, писал: «Попытка избежать переживания контакта с живыми объектами [курсив мой. — И. Б. П. ] путем разрушения альфа-функции приводит к тому, что личность оказывается способна строить взаимоотношения лишь с такими аспектами себя, которые имеют сходство с автоматом». Далее он пишет: «Ученый, исследующий живой материал, обнаруживает, что оказывается в положении, аналогичном положению пациентов. … Столкнувшись со сложностью человеческой психики, аналитик с осторожностью должен использовать даже признанный научный метод; последний может оказаться столь же уязвимым, как и психотическое мышление, несмотря на тщательность разработки этого метода» (с. 14).

Большая трудность нашей работы заключается в этой двойственной задаче: оставаться в контакте с значением наших переживаний и в то же время быть верными ценностям нашей техники. Это является частью невозможности и ценности наших усилий. Я думаю, данная проблема относится, например, к спору о противопоставлении интерпретации и реакции. Дискуссия эта в каком-то смысле пустая, но в каком-то смысле и очень содержательная. Однако происходит поляризация вопроса, как если бы одно было полностью хорошим, а другое полностью плохим. Представим, что пациент сообщает в высшей степени хорошие или в высшей степени плохие новости, скажем, о рождении ребёнка или смерти в семье. Несмотря на то, что такое событие может поднять сложные вопросы, требующие тщательного анализа, сначала пациент может хотеть не интерпретаций, а реакции: сочувствия его радости или горю. И это может совпадать с интуитивным желанием аналитика. Если мы оказываемся не в состоянии должным образом включить это сочувствие в свою интерпретацию, сама интерпретация либо станет замороженным отказом, либо не сможет состояться вообще, и мы будем вынуждены действовать не интерпретирующим образом, а быть просто «человечными». В этом случае мы не помогаем пациенту разделить с аналитиком проживание интерпретации как идеального объекта, т. е. это совместное пребывание в депрессивной позиции в аналитических рамках, а не холодный ответ или не-интерпретативное отступление.

Позже, этот до сих пор довольно спокойный пациент пришел на сеанс за день до всеобщих выборов, с радостью и волнением сообщая мне, что он был взволнован перспективой победы тори. Затем выяснилось, что он понял либо из моего осторожного уточнения, либо из полученной ранее информации, что я, вероятно, была сторонником лейбористов. Я проинтерпретировала свои мысли о том, что, он с триумфальным волнением ожидает, наблюдая, к чьим реакциям я обращусь в этот острый момент: к его или к своим собственным.

Его ассоциации касались визита к недавно родившей кузине, и к истории о том, как его мать рожала его. (Он не осознавал связи между родами [labour], и лейбористской партией [Labour Party]. ) Когда начались родовые схватки, она решила устроить большую стирку.

Пациент не только рассказал старый семейный миф, но и вновь пережил в переносе эти отношения с внутренней матерью. Моя контрпереносная проблема заключалась в том, что я была запрограммирована либо гневно отреагировать на эти нападки, отрицающие мои родовые/рабочие [labour] муки, либо стать святой матерью, которая будет самоотверженно стирать его «грязное белье», не обращая внимания на свою собственную проблему.

Но помимо этого, я думаю, пациент издевался надо мной подобно матери, которая, как он полагал, была прежде всего озабочена чистотой своих рук. Неужели я была настолько поглощена должным соблюдением техники, потому что не могла выдержать восприятие того, как ужасно чувствовать себя неудачником, и быть переполненным ненавистью, когда кто-то другой хвастается своими успехами (кузина с новорождённым)?

Я считаю, что пациент, как маленький ребёнок, сознательно и бессознательно остро восприимчив к тому, как мы интерпретируем его сложности в противостоянии важным проблемам, его усилия [labour] войти в контакт со своей инфантильной самостью — его склонность становиться садистичным, когда он чувствует пренебрежение в свою сторону, ревнует или завидует, когда он чувствует, что мать/аналитик занята новорожденным, и он чувствует себя никому не нужным, проигравшей партией [как на выборах]. Пациент в данной ситуации поднял очень глубокие проблемы соперничества между матерью и ребёнком в отношении того, какая «партия» лучше оснащена, чтобы иметь дело с проблемами, каждая из которых может вызывать реакции или чрезмерную защиту, как со стороны аналитика, так и пациента. Наша профессиональная задача — подвергать эти реакции тщательной проверке. Я думаю, что степень нашего успеха или неудачи в решении этой задачи отразится не только в выбранных нами словах, но и в нашем голосе, в том, как мы держим себя, давая интерпретацию. Это может включать весь спектр от откровенного самодовольного садизма до безупречного мазохистского или лицемерного «терпения» в перенесении жестокости, которой подвергают нас пациенты. Суть в том, что мы должны совладать с чувствами и подвергнуть их осмыслению. Как подчеркивает Сигал (Segal, 1977), мы не нейтральны в смысле отсутствия реакций.

Мани-Кёрл, говоря об аналитической функции, подчеркивал не только сублимированное любопытство со стороны аналитика, но также его репаративную и родительскую функции. По его мнению, в момент проективной фазы интерпретации аналитик также заботится о незрелой части самости, которая нуждается в защите от садистической части. Когда мы показываем пациенту, что он становится садистичным, чувствуя, что им пренебрегают, или — что он идентифицирует себя с пренебрегающим объектом, и оказывается неспособным обратить внимание на свою нуждающуюся инфантильную самость, то, я думаю, независимо от того, осознаем мы или нет, интерпретация будет содержать некоторую проекцию нашего собственного желания защитить ребенка от садистической части. Тщательное соблюдение сеттинга является в некотором роде демонстрацией такой заботы.

С точки зрения развития младенец, который способен начать более искренне чувствовать боль матери и хочет защитить ее от нее, — это младенец, идентифицирующийся с матерью, которая чувствует боль и хочет защитить его от ненужной боли, а также поддерживает младенца в способности выносить боль. Подобный опыт младенец получает не от святой матери, а от матери «из плоти и крови», которой известно собственное желание избавиться от мучительных проблем.

Я пыталась показать, что проблема эта не проста: пациенты не просто проецируют в аналитика, а весьма искусно проецируют в отдельные аспекты аналитика. Так я старалась показать, к примеру, что пациент проецирует в желание аналитика быть матерью, в желание быть всезнающим или отрицать неприятное знание, проецирует в его инстинктивный садизм, или в его защиты от садизма. Но главным образом пациент проецирует в вину аналитика, или же в его внутренние объекты.

Таким образом, пациенты затрагивают глубокие проблемы и тревоги аналитика, связанные с потребностью в любви и страхом катастрофических последствий при столкновении с дефектами, т. е. примитивной тревогой преследования или тревогой Супер-Эго. Я попытаюсь показать это на заключительном примере с уже представленным выше пациентом.

Пациент начал пятничную сессию, за неделю до каникул, заявив, что чувствует себя больным. Он не знал, что с ним, у него были такие же симптомы, как у его маленькой дочери. Но, как он твердо сказал: «Я был настроен прийти, даже если это подвергнет Вас (аналитика) риску подхватить мою болезнью».

Г-н А был явно напуган болезнью и её опасностью. В контрпереносе я обнаружила, что обеспокоена возможностью заразиться и оказаться нетрудоспособной на следующей неделе, т. е. перенять симптомы пациента. Я интерпретировала его страх и обратилась к той его части, которая желала мне «подхватить болезнь» этого страха.

Затем г-н А рассказал мне о школьном спектакле у его дочери днём ранее. Его жена должна была находиться на работе и не смогла присутствовать на представлении. Чтобы посетить спектакль, ему пришлось отказаться от своей сессии. Он описал удовольствие от наблюдения за детьми: они узнавали родителей и близких и прерывали игру, чтобы крикнуть: «Привет, мамочка», — и т. д. Г-н А был уязвлен и раздражён тем, что его жена не присутствовала, было очевидно, что он чувствовал себя одиноким, лишенным поддержки семьи. Я интерпретировала его одиночество, желание, чтобы я была там в качестве «семьи». Я связала это с гневом на мои рабочие обязательства (я не смогла перенести на другое время его сессию), а также на мои выходные и праздники.

Г-н А признал это, а затем вспомнил случай, когда он увидел меня на публичной лекции, на которой психоанализ подвергался критике за то, что не предоставляет пациенту достаточную поддержку. Он сказал, что отметил, как хорошо я с этим справлялась.

Я была польщена, но затем возникла потребность подумать об этом. Я интерпретировала, что мне польстила его похвала о том, как хорошо я парировала обвинение, однако по факту внимание было направлено на то, как я справляюсь с ощущением одиночества, отсутствия поддержки и нападения со стороны преследователей, внешних и внутренних.

Пациент сказал, что проснулся ночью со страхом, что может умереть; раньше от таких чувств он испытывал острую панику; сейчас это скорее было чувство ужасной печали от мысли, что однажды его просто не станет. Перед этим ему приснился сон.

Во сне Фрейду оперировали повреждённое плечо. Возникло подозрение, что операция оказалась не совсем успешной, Фрейд пытался поднять руку, но не смог. Группа людей, включая пациента, старалась всячески защитить Фрейда, используя, в том числе, обезболивающие средства, чтобы ему не приходилось терпеть боль.

Пациент сказал мне, что я, и, несомненно, Фрейд, отец всего психоанализа, нуждаемся в групповой поддержке; отчасти эта поддержка заключается в обезболивании. Несмотря на то, что пациент считал себя частью группы, поддерживающей Фрейда, он также сказал в начале сессии, что нуждается в моей помощи — даже если это означает не защищать меня.

У этой успокаивающей поддержки был оттенок соблазна и фальши. Я подумала об операциях, которые делались Фрейду, но не на плече, а по поводу рака, связанного с курением. Мой пациент видел, как я курила на той встрече. Я ощутила сильное побуждение не затрагивать эту область.

Я указала на то, что он как будто защищает меня от этой проблемы, словно бы этот груз был слишком тяжел, чтобы взваливать его на мои плечи. Пациент признал это и сказал, что во сне повреждение плеча выглядело как последствие рака. Он заговорил о своём пожилом отце и своем страхе его смерти. Теперь он защищал меня, относя проблему к пожилому отцу.

Мы могли бы сказать, что данный пациент проецирует в аналитика свои части и свои внутренние объекты, и он действительно это делает. Г-н А представляет две модели: одна справляется с ситуацией безупречно, другая разрушена. Такой проекцией он воздействует на меня. В ходе сессии я обнаружила, что была вовлечена в переживания в обоих направлениях. («Я потрясающая» либо «я ужасна». ) Мне пришлось напомнить себе, что я ни то, ни другое. Частично я действительно разделяю с пациентом детские симптомы (или заражена ими) — идеализацию или страх преследования, в которых теряется мать депрессивной позиции. Это должно быть восстановлено, чтобы помочь мне и пациенту понять, что при нападении на мать или отца этим давлением, в том числе чувством вины (возлагая все это на плечи Фрейда), теряется потребность ребенка в защите и заботе. Частично пациент проецирует тревоги, относящиеся к несостоятельности родителей, и свой триумф на ними как соперниками; он также боится аналитика как триумфатора над пациентом, неспособным справиться с чувством болезни или покинутости.

Я думаю, что есть признаки движения пациента от безупречного совладания с ситуацией после аварии (что было описано выше) к чему-то более обнадёживающему в отношении тревог не справиться (скорее чувства печали, чем охваченности паникой). Хотя наличествуют боль и гнев из-за отсутствия родителей или чего-то, что отсутствует в родителях, сейчас этим чувствам препятствуют части ребёнка, восхищенные обнаруженными хорошими аспектами родителей и аналитика, их способностью к поддержке. Потребность в совершенстве уступила место возможности более спонтанного взаимодействия.

Я хочу подчеркнуть, что и в аналитике также происходит спонтанное эмоциональное взаимодействие с проекциями пациента, и если мы целиком признаём это и не слишком озабочены сохранением безупречной нейтральности, мы можем лучше использовать наши переживания для интерпретаций.

Проекция пациента, поместившая в аналитика его переживание, может восприниматься ими обоими как недозволенное вторжение и касается тех моментов психической жизни, где границы между внутренним и внешним, фантазией и реальностью, самостью и объектом становятся в разных смыслах проблематичными. В качестве иллюстрации приведу небольшой пример.

Молодая замужняя женщина стала жертвой нескольких неприятных краж. Теперь их квартира защищена как крепость. Она приходит в понедельник со словами, что выходные были ужасными, они были испорчены событием вечером в пятницу. Это было ограбление, но не их квартиры (которая теперь хорошо защищена), а квартиры выше, хозяева которой постоянно отсутствуют. «Мы уже собирались ложиться спать. Мы услышали шаги, потому что перекрытия такие тонкие. Мы вызвали полицию, но пока она ехала, негодяи скрылись». Тем временем они пытались связаться с хозяевами квартиры, уехавшими в свой загородный дом. Сначала включался автоответчик, а когда, наконец, трубку сняли хозяева квартиры, то выяснилось, что они были в саду и убирали территорию после грандиозной вечеринки: «Несоответствие их и наших переживаний выглядело невероятным», — сказала пациентка. Остаток выходных она чувствовала себя подавленной, расстроенной, беззащитной и уязвимой, и совершенно не в состоянии смотреть за своим маленьким ребенком.

Пациентка рассказывает здесь о реальных событиях, происходивших в выходные — о вторжении в здание её дома. В переносе уже есть намеки, связывающие «соседей сверху» со мной (у меня есть автоответчик, мой кабинет находится на верхнем этаже высотного дома, и я точно так же «всегда недоступна» по выходным). Она говорит мне, что несоответствие между переживанием тех людей, которые устраивают пикники на природе, и её переживаниями огромно, подразумевая, что я не буду вникать в её переживания. Но так ли это? Напротив, по мере того, как она описывает в подробностях, как воры карабкались по водосточной трубе на третий этаж, и говорит, что особенно её обеспокоило, что: «Мы думали, что наша квартира действительно защищена, но когда такое происходит, появляются дурные предчувствия», — я обнаруживаю, что мои мысли обратились, вполне понятным образом, к моему дому, с некоторой тревогой: «Меня тоже могут так обокрасть, я тоже не слишком защищена».

Пациентка продолжает: «Когда прибыли полицейские, они привели злых собак-ищеек, — и когда я открыла дверь, собаки — хотя их держали на тугом поводке — как прыгнули! Я была ужасно напугана, и в тот момент мне даже стало жалко воров».

С моей точки зрения, пациентка не только описывала события выходных, она также добивалась того, чтобы в меня вторглись определенные зловещие страхи, как страх реального вторжения, так и страх «вынюхивания» и «наскакивания». Она оповещала меня о своем страхе вторжения, вынюхивания и наскакивания на нее (что предполагает также и некоторые сексуальные тревоги перед лицом пугающего Супер-Эго). Но я предположила бы, что и я сама подвергалась вынюхиванию на предмет того, как я воспринимаю её переживания, и что втайне она была готова «прыгнуть» на меня.

Я полагаю, что одно из её представлений обо мне в переносе как о матери заключается в том, что я настолько боюсь вторжения вора/мужа или проекций пациентки/ребёнка, что защищаю себя, проживая как будто в аналитической крепости. Таким способом я как бы предохраняюсь от вторжения партнера на выходных, а также и от вторжения переживаний пациентки на сессии. Интерпретация её переживаний об ограблении в выходные или, иными словами, интерпретация её внутреннего переживания того, что вторгающийся отец – «негодяй» похитил у нее мать/аналитика, будет восприниматься исходящей от недоступных вторгающихся родителей. Это родители, чьи переживания так разительно отличаются от её переживаний, они слишком заняты уборкой после своей сексуальной вечеринки.

Однако пациентка также поместила в меня желание не быть отстраненной. Я думаю, напротив, она пригласила меня почувствовать то, что я нахожусь с ней «в одной лодке» или в том же беззащитном доме. Тем самым меня побуждали ощутить, что «перекрытия настолько тонкие», что никого не отделяют. Тогда она — собака-ищейка, не только вынюхивающая своих родителей в выходные, но и входящая в мои мысли так, как если бы мы были единым целым. Я хочу сказать, что «перегородка» между тем, что мы обычно называем нормальной проективной идентификацией (или эмпатическим пониманием) и вторжением является весьма тонкой.

В контрпереносе в подобной ситуации мы можем обнаружить, что либо впадаем в такое состояние, «убаюканные» пациентом, либо настолько чувствительны к опасности, что ведем себя подобно полицейским собакам-ищейкам, готовым прыгнуть в тот момент, когда открывается дверь.

Таким способом можно получить доступ к представлению пациентки о её внутренних объектах, которые ощущаются либо чрезмерно идентифицированными с ней, либо слишком отдаленными и жесткими, не способными стать её переживаниями.

Эти проблемы весьма реальны, и мы можем оказаться крайне уязвимыми перед ними в тех сферах, где пациент затрагивает наши «общие» внешние или внутренние миры. Выделяя пространство для внутренней проработки этих проблем, мы существенно влияем на то, каким образом мы даем наши интерпретации в случае, когда заботимся о беззащитном ребенке в пациенте, и когда «вынюхиваем» и работаем с его противными навязчивыми частями.

Моменты, которые я попыталась проиллюстрировать, становятся ещё более проблематичными, когда мы имеем дело с пограничными пациентами и психотиками. Такие пациенты могут стать невосприимчивы к обычному аналитическому сотрудничеству и могут отыгрывать ситуацию вовне, сталкивая аналитика с серьёзными сложностями в овладении реальной ситуацией. Они могут потребовать, скажем, дополнительных сессий в выходные, что в случае согласия аналитика может привести к подпитке и укреплению тиранических нарциссических частей пациента. Отказ же может иногда означать потворство глубоким обидам и их укрепление. В случаях, например, суицидальных пациентов, анорексии или злокачественной истерии такие моменты овладения ситуацией могут касаться жизни и смерти.

Безусловно, в этих ситуациях пациент массивно проецирует части самости и внутренние объекты в аналитика. Подобные пациенты также рождают в аналитике чувство беспомощности и ощущение, что он находится во власти мстительного эксплуатирующего поведения, в то время как пациент позволяет себе оставаться глухим к потребностям аналитика. Крайне важно пережить эти чувства и совладать с ними и, одновременно, не отгородиться от тех частей пациента, которые являются изначально дефектными и нуждаются в поддержке. В тех случаях, когда ситуация становится неуправляемой, весьма просто сделать вывод, что пациент «не подлежит анализу» (а иногда это может так и быть). Сама напряженность и возможная неуправляемость ситуации может свидетельствовать о том, насколько неразрешима для пациента его внутренняя дилемма. В таких случаях пациент действительно заставляет аналитика ощущать бессилие и власть безжалостного преследующего объекта, который действует неумолимо и не может быть модифицирован человеческим пониманием — архетипическое примитивное Супер-Эго.

Я бы хотела подчеркнуть, что сталкиваясь с такими серьёзными проблемами управления ситуацией, аналитик также вынужден совершать огромные усилия не только для того, чтобы контейнировать проекции пациента, но и чтобы справляться со своими собственными чувствами, которые подвергаются очень интенсивному воздействию. И даже в случае пациентов с такими значительными нарушениями или, возможно, особенно в таком случае, пациент сознательно либо бессознательно интересуется тем, как аналитик справляется со своими чувствами.

Когда анализ продвигается хорошо, у аналитика появляется роскошная возможность находиться в некой комбинации вовлеченности и дистанции. В случае серьезно больных пациентов сила затруднений пациента и его способность вторгаться в психику аналитика и сбивать его с толку может поставить аналитика в позицию захваченного и неспособного функционировать как отдельная мыслящая личность — по крайней мере на некоторое время.

Аналитику необходимо прорабатывать свои переживания, когда он чувствует себя как ошеломленная мать, которая ощущает угрозу дезинтеграции при взаимодействии с ошеломленным ребенком. Аналитик может нуждаться в обращении за поддержкой к внешней персоне, к «отцу». Он может обратиться, например, в клинику или к коллеге, которые помогут не только справиться с подобным случаем, но и собраться с силами, чтобы соединить (1) ненависть к невосприимчивому, эксплуатирующему, паразитическому пациенту/ребёнку с (2) любовью и желанием заботиться о бедствующем или дефектном ребёнке в пациенте. На мой взгляд, такое сочетание позволяет аналитику дать пациенту почувствовать, что эти интенсивные, противоречивые чувства можно вынести. И таким образом аналитик может помочь пациенту начать видеть проблемы, связанные с частями его самости и с его внутренними объектами.

Несмотря на то, что именно тяжелые пациенты вызывают сложности, связанные с управлением реальной ситуацией, я убеждена, что подобные проблемы являются неотъемлемой частью управления всяким анализом. Если бы это было не так, проработка была бы гладким процессом, протекающим без всяких помех. Но так не бывает у пациента. И, я утверждаю, что так не может быть у аналитика. А это значит, что аналитик должен признавать у себя наличие желания совершать разыгрывание и желание бороться с этим разыгрыванием, чтобы быть способным размышлять и решать, что делать в сложившихся обстоятельствах.

Я попыталась показать, что переживание является чем-то очень мощным для аналитика. Если мы полагаем, что деструктивность пациента или его усилия причинить боль, чтобы войти с нами в контакт, не влияют на нас — это не нейтральность, это самообман или глухота. Я обращаюсь к тому, как аналитик позволяет себе иметь переживания, переваривать их, формулировать и сообщать в виде интерпретации.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.