Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Annotation 5 страница



 ***

           

 Воображаемая проволочная растяжка маячила на протяжении всей ночи. Сова, поскрипывающее на ветру окно в комнате Оливера, музыка вдалеке, танцы всю ночь напролет в соседнем городке, кошачья возня поздней ночью или скрип деревянной перемычки двери моей спальни — что угодно могло разбудить меня. Эти звуки были рядом с самого детства, и, как спящий олененок стряхивает хвостом навязчивое насекомое, я точно знал, как отвлечься и уснуть снова. Однако иногда нечто, не похожее на чувство страха или стыда, проникало из моего сна в реальность и, паря вокруг, наблюдая за мной, в конце концов, опускалось к моему уху, нашептывая: «Я не пытаюсь тебя разбудить, Элио, правда, не пытаюсь. Засыпай, Элио, спи». Я прикладывал все силы, стараясь вспомнить сон, в который проваливался вновь. Ох, если бы я только мог постараться лучше! Но сон не возвращался, и, конечно же, не одна, а целых две тревожные мысли, как парные призраки, обретающие очертания в тумане, вставали рядом и смотрели на меня: желание и стыд. Желание открыть окно и без раздумий вбежать в его комнату полностью голым. Стыд, сковывающий тело. Сделать хоть что-то из этого, допустить малейший риск — я не мог. Это были они, наследие юности, два талисмана моей жизни — голод и страх, смотрели на меня и говорили: «Так давно ты посмел попробовать и получил награду, почему не можешь сейчас? » Без ответа. «Так многие не обращают внимания, так почему это делаешь ты? » Без ответа. А потом звучит оно, опять высмеивая меня: «Если не позже, Элио, то когда? » Той ночью я еще раз нашел ответ. Он пришел во сне, который сам по себе был сном во сне. Я проснулся с видением гораздо большего, чем хотел знать. Несмотря на все мои откровенные признания самому себе в том, что и как я хочу от него, все равно оставалось несколько острых углов. Я старался их избегать. В том сне я наконец понял, что мое тело должно было выучить в самый первый день. Мы были в его комнате, и, вопреки всем моим фантазиям, это не я лежал спиной в кровати, а Оливер; я был на нем, наблюдал за выражением его лица; он так краснел, так легко поддавался, что даже во сне это вырвало из меня все эмоции и показало одну вещь. Откуда бы я мог узнать о ней, как бы я мог догадаться? Не отдать ему то, что я был готов умереть и отдать, стало бы самым большим преступлением моей жизни. Это делало мое желание почти отчаянной потребностью. И в противоположность — взятие теперь казалось таким пустым, таким поверхностным, таким механическим. Именно тогда я услышал это. «Ты убьешь меня, если остановишься», — он задыхался. Он чувствовал, что однажды уже говорил их, в другом сне, и потому теперь свободно повторял. Он повторял их теперь каждый мой сон. Никто из нас не знал, откуда раздавался тот голос и почему моя память вкладывала эти слова в его рот. На его лице одновременно отражались боль и желание. Он терпел мою страсть и подстрекал ее. Это были его доброта и его огонь, я никогда не видел и не мог представить их на лице кого-либо. Этот образ стал как будто светом в моей жизни, спасая в дни, когда я был готов сдаться, снова разжигая чувства, когда я желал его смерти, раздувая угли храбрости, когда я боялся, что пренебрежение может растоптать всю гордость. Его взгляд стал как крошечная фотография любимого человека, которую солдат берет с собой на поле боя, не только чтобы помнить все хорошее этой жизни и верить в будущее счастье, но еще — помнить, что это любимое лицо не простит, если он вернется в мешке для трупа. Эти слова заставили меня тосковать по вещам, которые я никогда не думал, что смогу сделать, но сейчас сделать хотел. Не зависимо от того, как мало общего он хотел между нами, не зависимо от того, с кем он дружил и, разумеется, с кем спал каждую ночь, его образ во сне, человечный и честный, перестал отличаться от реальности. С тех пор я верил: таким он был на самом деле, все остальное — случайность. Нет: еще он был другим мужчиной, мужчиной в красных купальных плавках. Это было так, словно я не мог позволить себе надеяться увидеть его вообще без плавок. На наше второе утро после piazzetta я нашел в себе храбрость настоять на совместной поездке в город, несмотря на его упорное нежелание даже поговорить со мной, несмотря на бормотание слов при записи в желтую тетрадь, только потому что все еще помнил его мольбу прошлой ночью: «Ты убьешь меня, если остановишься». Мой подарок в книжном и мое упорное желание купить нам мороженое (пришлось вести велосипеды через узкие, затененные аллейки Б. — лишние минуты вместе) тоже были благодарностью за его «Ты убьешь меня, если остановишься». Я сумел подшутить над ним и тут же пообещать молчать, потому что втайне убаюкивал внутри себя «Ты убьешь меня, если остановишься». Гораздо более ценное его разрешение, чем все другие. Тем утром я написал эти слова в своем дневнике, но опустил факт, что услышал их во сне. Я хотел однажды, спустя несколько лет, перечитать их и поверить, всего на мгновение, что он действительно молил меня об этом. Я хотел сохранить его судорожные вздохи и срывающийся голос. Если бы я мог видеть его таким каждую ночь во сне, я предпочел бы спать до конца своих дней. Мы неслись вниз по склону мимо моего места, мимо оливковых рощ и подсолнухов, повернувших свои удивленные лица к нам, мы скользили мимо средиземноморских сосен, мимо двух старых вагонов поезда, потерявших колеса еще поколение назад, но до сих пор носящих королевскую символику Савойского дома, мимо череды цыганских торговцев, которые кричали, что убьют нас, если мы только заденем их дочерей своими велосипедами. Я повернулся к нему и крикнул: «Убей меня, если остановлюсь! » Я должен был сказать это, вложив его слова в свой рот, придать им реальный вес, прежде чем вернуть в мое хранилище памяти. Как пастыри выгоняют своих овец на холмы в солнечную погоду и загоняют обратно в стойла, едва она портится. Выкрикнув его слова, я облек их в плоть и кровь. Я подарил им более длинную жизнь, как будто теперь у них есть свой собственный путь, долгий и яркий, которым никто не мог управлять. Они превратились в эхо: однажды отскочив от скал Б., слова улетели прочь к дальним отмелям, где лодка Шелли разбилась в шторм. Я вернул Оливеру то, что однажды было его, отдал слова обратно, спрятав в них собственную надежду: может быть, когда-нибудь он повторит их, как в моем сне. Потому что теперь наступил его черед.

 ***

           

 За обедом не было произнесено ни слова. После обеда он сел в тени сада за, как он выразился перед кофе, работу двух дней. Нет, он не поедет в город сегодня ночью. Может, завтра. А также никакого покера. Он поднялся наверх. Несколько дней назад его ступня была поверх моей ноги. Сейчас не было даже взгляда в мою сторону. Ближе к обеду он спустился чего-нибудь выпить. «Я буду скучать по этому всему, миссис П. », — сказал он, его волосы блестели после его полуденного душа, образ «звезды» сиял во всех его чертах. Мать улыбнулась; la muvi star здесь были бы рады в ennnnni taim32. Он отправился на обычную короткую прогулку с Вимини: помочь найти ее домашнего хамелеона. Я никогда до конца не мог понять, что эти двое нашли друг в друге. Но между ними вспыхнула и установилась гораздо более естественная и спонтанная связь, чем была между ним и мной. Через полчаса они вернулись. Вимини перелезла через финиковое деревце к себе, раздался голос ее матери: «Вымой руки перед едой». За обедом ни слова. После обеда он испарился на второй этаж. Я мог бы поклясться, что в районе десяти или около того, он тихонько прокрался наружу и съездил в город. Весь вечер в его стороне балкона горел свет. Это была слабая косая оранжевая полоска от его окна до моего. Время от времени я слышал, как он ходил. Я решил позвонить другу, спросить, не собирается ли он в город. Его мать ответила, что он уже уехал и, да, возможно, в то же место. Я позвонил другому. Он уже уехал. Отец предложил: — Почему бы не позвонить Марсии? Ты избегаешь ее? — Не избегаю, но с ней, кажется, сложно. — Как будто с тобой легко! — укорил он. Когда я позвонил ей, она сказала, что не собирается никуда этим вечером. В ее голосе был неясный холодок. Я позвонил извиниться. — Я слышала, ты болел. — Ничего страшного. Я предложил заехать за ней на велосипеде, и вместе мы бы съездили в Б. Она согласилась присоединиться ко мне. Родители смотрели телевизор, когда я покинул дом. Я слышал собственные шаги по гравию. Я был не против шума. Он составлял мне компанию. «Он тоже его слышит», — подумал я. Марсия встретила меня в своем саду. Она сидела на старом кованом стуле, вытянув ноги, уперевшись в землю лишь каблуками. Ее велосипед был прислонен к соседнему стулу, а руль едва не касался земли. На ней был свитер. «Ты заставил меня долго ждать». Мы покинули ее дом более коротким путем через откос, он был крут, но зато мы экономили время до Б. Светом и шумом пышной ночной жизни с piazzetta были заполнены все боковые аллейки. В одном из ресторанов имели обыкновение выставлять крошечные деревянные столики в любое место вдоль площади, куда бы пожелал устроиться клиент. Когда мы ступили на площадь, шум и суматоха наполнили меня привычным чувством тревоги и собственной неуместности. Марсия переключилась бы на друзей, остальные стали бы подшучивать. Даже находиться наедине с ней было для меня вызовом, так или иначе. Я не хотел, чтобы мне бросали вызов. Мы не стали подсаживаться к знакомым за столиком в кафе и встали в очередь за мороженым. Она попросила меня купить ей сигарет. С шариками пломбира мы привычно пошли через толпу на piazzetta в сторону боковых аллей. Улочка сменяла улочку. Мне нравилось, как булыжники отражали свет, нравилось, как лениво мы брели, ведя наши велосипеды через город, прислушивались к бормотанию телевизоров из открытых окон. Книжный оказался все еще открытым, я спросил, не против ли она зайти. Она не была против. Мы прислонили велосипеды к стене. Занавеска из бусин пропустила нас в прокуренную, душную комнату, заваленную переполненными пепельницами. Владелец собирался вскоре закрываться, но квартет Шуберта все еще играл, и молодая парочка туристов (около двадцати пяти лет) копалась в книгах английской секции, может быть, в поиске романа с местным колоритом. Как это отличалось от утра, когда здесь не было ни души, всю лавку заполнял ослепляющий солнечный свет и запах свежего кофе. Марсия выглянула из-за моего плеча, когда я положил книгу на стол и принялся читать одно из стихотворений. Я собирался перелистнуть страницу, но она остановила — еще не дочитала. Мне это понравилось. Видя, что парочка туристов собиралась купить одну книгу в переводе, я остановил их и посоветовал другую. — Эта гораздо, гораздо лучше. Дело происходит в Сицилии, не здесь, но это, пожалуй, лучший итальянский роман этого века. — Мы видели фильм, — сказала девушка. — Этот автор так же хорош, как Кальвино? Я пожал плечами. Марсия все еще была на той же странице и на самом деле перечитывала стихотворение. — Кальвино нельзя сравнивать — это сплошная пыль в глаза. Впрочем, что я могу знать в своем возрасте? Еще двое молодых людей в стильных летних спортивных куртках без шнуровки обсуждали литературу с владельцем, все трое курили. На столе рядом с кассой было настоящее нагромождение стаканов, в основном пустых, и рядом с ними — огромная бутылка портвейна. Туристы, я заметил, держали пустые стаканы. Очевидно, им предложили вино на литературной вечеринке. Владелец взглянул на нас и одним взглядом, словно извинившись, спросил, не хотим ли мы тоже портвейна. Я взглянул на Марсию и пожал плечами, что значило: «Кажется, она не хочет». Владелец, все еще молча, указал на бутылку и покачал головой в шутливом неодобрении, что значило: ему жаль выбрасывать такой хороший портвейн этой ночью, так почему бы не помочь ему прикончить его перед закрытием магазина? Мы с Марсией согласились. Из вежливости я спросил, какую книгу отмечали сегодня. Другой мужчина, которого я не заметил прежде, потому что он читал в маленькой беседке, назвал ее: «Se l’amore»33. — Интересная? — спросил я. — Совершеннейший мусор, — ответил он. — Уж я-то знаю. Я написал ее. В тот момент меня затопила зависть. Я завидовал его чтению, вечеринке, друзьям и поклонникам, пришедшим или приехавшим из окрестностей поздравить его в маленький книжный магазинчик у нашей маленькой piazzetta в нашем маленьком городке. Они оставили после себя больше пятидесяти пустых стаканов. Я завидовал его праву принижать самого себя. — Вы подпишете экземпляр для меня? — Con piacere34, — ответил он и, прежде чем владелец подал ему фломастер, уже достал свой «Pelikan». — Не уверен, что книга для тебя, но… Он оставил предложение утонувшим в молчании, со смесью полного смирения, оттененного слабыми намеками на снобизм, что значило: «Ты просишь меня подписать тебе книгу, и я лишь рад сыграть часть роли знаменитого поэта, которым я, как мы оба знаем, не являюсь». Я решил купить еще один экземпляр Марсии и принялся умолять его подписать его тоже, что он и сделал, добавив в конце небольшую карикатуру рядом со своим именем. — Я тоже не думаю, что она вам подходит, синьорина, но… Я попросил продавца записать все на счет моего отца. Мы ждали. Кассир заворачивал книги в желтую глянцевую бумагу, перетянув ее лентами, и сверху закрепил серебряной наклейкой с печатью магазина. Я придвинулся к Марсии боком и, может, потому что она стояла так близко, поцеловал за ухо. Кажется, она вздрогнула, но не двинулась с места. Я поцеловал ее снова и вдруг осекся. — Тебя что-то беспокоит? — Конечно, нет, — прошептала она в ответ. Но на улице она не смогла сдержаться: — Зачем ты купил мне эту книгу? На секунду мне показалось, что она спросит, зачем я ее поцеловал. — Perché mi andava35 — Да, но почему купил мне книгу… почему купил мне книгу? — Я не понимаю, почему ты спрашиваешь. — Любой идиот поймет, почему я спрашиваю, но не ты. Догадайся! — Я все еще не улавливаю. — Ты безнадежен. Я смотрел на нее в полном оцепенении из-за ее голоса, искаженного гневом и досадой. — Если ты мне не скажешь, я представлю себе все, что угодно… я чувствую себя ужасно. — Ты засранец. Дай мне сигарету. На самом деле я понимал, к чему она клонит, но я не мог поверить, что она видела меня насквозь так четко. Возможно, я не хотел верить, что она подразумевала мой страх отвечать за собственное поведение. Лукавил ли я намеренно? Мог ли я продолжать притворяться, что не понимаю ее, не чувствуя себя при этом бесчестным? Меня осенила блестящая идея. Возможно, я игнорировал все ее знаки специально, желая отодвинуть от себя. Оказалось, это была робкая и неэффективная стратегия. Только тогда, совершенно удивившим меня рикошетом, я понял еще кое-что. Поступал ли Оливер точно так же со мной? Преднамеренно игнорировал меня все время, вместо того, чтобы завоевать доверие? Не это ли он имел в виду, сказав, что видит насквозь мои попытки вести себя так же? Мы вышли из магазина и закурили. Вскоре вышел хозяин и с громким металлическим скрежетом опустил металлические жалюзи. — Ты действительно так любишь читать? — спросила Марсия, пока мы бездумно прогуливались обратно в сторону piazzetta. Вокруг сгустилась уже настоящая темень. Я взглянул на нее, как если бы она спросила, люблю ли я музыку, или хлеб и соленое масло, или спелые фрукты летом. — Не пойми меня неправильно. Я тоже люблю читать, но я никому не говорю об этом. «Ну, наконец-то, — подумал я. — Кто-то, кто говорит правду». Я спросил ее, почему она не рассказывает об этом. — Не знаю, — это был ее способ выиграть время подумать перед ответом. — Читающие люди скрытные. Они прячут то, кем они являются. Те, кто прячется, не всегда любят тех, кем они являются. — Ты прячешь, кто ты на самом деле? — Иногда. А ты? — Прячу ли? Может быть, — и тут же, вопреки всем моим порывам, я задал вопрос, который никогда не посмел бы задать. — Ты скрываешь что-либо от меня? — Нет, от тебя — нет. Или, может быть, да. Немного. Кое-что. — Например, что? — Ты точно знаешь, что. — Почему ты так говоришь? — Почему? Потому что я думаю, ты можешь причинить мне боль, я не хочу чувствовать боль, — она задумалась на мгновение. — Не то чтобы ты хотел причинить мне боль, но ты всегда меняешь свои решения, всегда ускользаешь, так что никто не знает, где тебя найти. Ты пугаешь меня. Мы шли так медленно, что когда мы остановили наши велосипеды, то даже не обратили внимания. Я наклонился к ней и легко поцеловал в губы. Она прислонила велосипед к закрытой двери магазина и сказала: — Поцелуешь меня снова? Используя подпорку, я оставил велосипед на середине улицы и, поскольку мы стояли близко, взял ее лицо в ладони, наклонился, и мы начали целоваться. Мои руки были под ее свитером, ее пальцы — в моих волосах. Я любил ее простоту, ее откровенность. Это было в каждом слове, что она сказала мне этой ночью: беспрепятственно, открыто, человечно. Ее губы отвечали моим без промедления, без резкости, как будто связь между ними и бедрами была мгновенной. Поцелуй в губы не был прелюдией к более полноценному контакту, он уже был этим контактом. Между нашими телами не было ничего, кроме одежды, поэтому меня совершенно не удивило, когда ее рука скользнула между нами и нырнула за ремень брюк. — Set duro, duro36, — и это была ее откровенность, раскрепощенная и непринужденная, от которой я возбуждался еще сильнее. Я хотел взглянуть на Марсию, посмотреть в ее глаза, пока она держала меня в своей руке, и сказать, как давно хотел поцеловать ее. В тот момент для меня было важно предстать перед ней другим человеком, который позвонил ей сегодня вечером и забрал ее из дома. Отстраненный, безжизненный мальчик пропал. Но она оборвала меня: — Baciami ancora37. Я поцеловал ее снова, но мои мысли устремились к берме. Стоит ли предложить ее? Нам придется ехать на велосипедах минут пять, даже если мы срежем и поедем прямо через оливковую рощу. Я знал, что мы наткнемся на другие парочки в округе. Еще был пляж. Я использовал его раньше. Все использовали. Я бы мог предложить свою комнату, никто бы в доме не узнал или не придал значения. В сознании вспыхнули возможные картины будущего: она и я сидим в саду каждый день после завтрака, на ней бикини, которое всегда подстегивает меня пригласить ее поплавать. — Ma tu mi uuoi veramente bene? 38 — спросила она. Пришло ли это из ниоткуда или это было проявление все той же уязвленной потребности получить ответы и успокоиться? Это преследовало каждый наш шаг после книжного. Я не мог понять, как дерзость и грусть, как «такой твердый» и «я тебе действительно не безразлична» могут быть так тесно связаны друг с другом. Я не мог никак вникнуть: как она, казалось бы, настолько ранимая, полная сомнений в себе и страхов, при этом готова вверить их в чужие руки; как она находит храбрость забраться ко мне в плавки с невозмутимым безрассудством и сжать мой член. Пока я целовал ее, все больше распаляясь, а наши руки блуждали по телам друг друга, я вдруг придумал записку для него. Я собирался подсунуть ее под дверь той же ночью: «Я не могу выдержать это молчание. Мне надо с тобой поговорить».   

 ***

           

 Уверенность крепла во мне вместе с занимающимся рассветом. Марсия и я занялись любовью в пустынном уголке пляжа, то место было прозвано «Аквариум»: ночные презервативы неизбежно подхватывали волны, и они дрейфовали меж камней, напоминая вернувшегося лосося в реликтовой воде. Мы договорились встретиться позже этим днем. Сейчас по пути домой я любил ее запах на моем теле, на моих руках. Никакого душа, мытья рук, салфеток, полотенец. Я оставлю его на себе, пока мы не встретимся вечером. Часть меня все еще наслаждалась этой роскошью новообретенной, граничащей с отвращением, милосердной волны безразличия к Оливеру. Вернувшаяся легкость одновременно радовала меня и доказывала, насколько непостоянным я был, в конечном счете. Возможно, он чувствовал мое стремление лишь переспать с ним и покончить с собственными сомнениями раз и навсегда и потому инстинктивно решил держаться от меня подальше. Что ж, буквально несколько ночей до этого я чувствовал такое сильное желание принять его тело в свое, что практически выскочил из кровати и отправился к нему, а сейчас эта идея не могла даже возбудить меня. Возможно, вся эта история с Оливером была следствием изнуряющей жары последних дней, но я нашел прекрасный способ от нее избавиться. Мне надо было лишь сохранить запах Марсии на руках. Я любил женское в женском. Тем не менее это не была абсолютная победа: как у наркоманов после реабилитации, зависимость всегда могла легко захватить меня вновь. Едва ли через час Оливер вернулся ко мне au galop39. Мне хотелось сесть в кровати вместе с ним, предложить ему свою ладонь и сказать: «Вот, понюхай ее», — а затем наблюдать, как он действительно покорно понюхает мою руку, как будет держать ее так нежно в своих руках, наконец коснется моего среднего пальца губами и неожиданно втянет его в рот целиком. Я вырвал страницу из школьной тетради. «Пожалуйста, не избегай меня». Переписал: «Пожалуйста, не избегай меня. Это убивает меня». И поправил: «Твое молчание убивает меня». Приписав сверху. «Не выдержу, если ты меня ненавидишь». Слишком заунывно. Нет, это надо было сделать менее слезливым, но сохранить похоронное звучание. «Я лучше умру, чем буду знать, что ты меня ненавидишь». В последний момент я вернулся к первоначальному варианту: «Не могу выдержать молчания. Мне надо поговорить с тобой». Я сложил лист бумаги и просунул ему под дверь со смиренным мрачным предчувствием Цезаря, пересекающего Рубикон. Теперь не было пути назад. «Lacta alea est», сказал Цезарь, жребий брошен. Меня забавляло, что глагол «бросать», «lacere» в латыни, имеет тот же корень, что и глагол «эякулировать»40. Мне хотелось дать ему не только запах Марсии на моих пальцах, но и капли моей высохшей спермы. Пятнадцать минут спустя я пал жертвой двух противоречивых эмоций: сожаления, что я отправил записку, и сожаления, что в ней не было и капли иронии. Он показался только за завтраком после утренней пробежки. Не поднимая головы, он спросил только одно: был ли я доволен прошлой ночью — очевидно, подразумевая мою затяжную ночную прогулку. — Insomma41, вроде того, — я старался сделать ответ максимально расплывчатым. Мой личный трюк. В противном случае он был бы очень длинным. — Должно быть, устал, — ироничный вклад моего отца в беседу. — Или ты тоже играл в покер? — Я не играю в покер. Отец и Оливер обменялись многозначительными взглядами и начали обсуждать рабочую загрузку дня. И я потерял его. Еще один день пытки. Поднявшись наверх за книгами, я заметил тот же сложенный лист бумаги на моем столе. Он должен был использовать балконную дверь, чтобы войти в мою комнату и положить на видное место. Если я прочел бы его немедленно, он мог бы разрушить мой день. Но если я отложил бы прочтение, весь день стал бы бессмысленным, я не смог бы думать о чем-либо другом. По всей вероятности, он вернул мне его, ничего не добавив, словно заявляя: «Нашел на полу. Кажется, это твое. Бывай! » А может быть, это было гораздо более резкое: «Без ответа». «Повзрослей. Увидимся в полночь». Вот что он добавил под моими словами. Он подложил его до завтрака. Осознание настигло с минутным отставанием, но оно наполнило меня мгновенным томлением и тревогой. Хочу ли я этого сейчас, когда что-то предлагается? Да и предлагается ли на самом деле? И если я хочу или не хочу, как я проживу этот день? Едва доходит десять, еще четырнадцать часов… Последний раз я ждал так долго мой табель успеваемости. И в субботу два года назад, когда девушка пообещала, что мы встретимся в кинотеатре, и я не был уверен, помнила ли она наш уговор. Полдня наблюдать, как вся моя жизнь поставлена на паузу. Как я ненавидел ждать и зависеть от прихотей других! Стоило ли ответить на его записку? «Ты не можешь отвечать на ответ! » И, кстати, об ответе: был ли его тон намеренно легкомысленный или это была второсортная почеркушка за минуту между тем, как он вернулся с пробежки и спустился на завтрак? Я не упустил и маленькую подначку за мой драматический сентиментализм, и следующее самоуверенное давай-сосредоточимся-на-важном «увидимся в полночь». Разве что-то из этого сулило хорошее? Как в итоге обернулся бы день? Пощечина иронии или небрежно-развязное «Давай встретимся этой ночью и посмотрим, что из этого выйдет»? Собирались ли мы говорить… только говорить? И где мы должны были встретиться в полночь? Улучил бы он момент сказать мне в течение дня? Или, зная, что я мучился всю ночь напролет, каждую ночь, и что между нашими половинами балкона протянута металлическая растяжка, которую по сути мы создали, полагал ли он, что один из нас в конце концов пересек бы неназванную линию Мажино, за которую никто прежде не ступал? И что это сделало бы с нашими почти ритуальными утренними поездками на велосипедах? Отменила бы их «полночь»? Или мы продолжили бы ездить как раньше, как будто ничего не изменилось, кроме того, что теперь мы ожидали «полночь»? Когда бы я натолкнулся на него сегодня, стоило ли значительно улыбнуться или вести себя, как прежде, подарив холодный, стеклянный, сдержанный американский взгляд? И все-таки независимо от избранной линии поведения в следующий раз, когда наши пути бы пересеклись, я хотел выразить ему благодарность. Можно было демонстрировать ее и не казаться навязчивым или бестактным. Или я ошибался? Была ли благодарность, даже сдержанная, дополнительной ложкой патоки, неизбежно превращая средиземноморскую страсть в слащавое театральное представление? Итальянец никогда не может просто высказать что-то, не может понизить голос — только восклицать, провозглашать, декларировать… Ничего не скажешь, и он подумает, что ты сожалеешь о записке. Скажешь что-нибудь, и оно будет неуместно. «Что тогда делать? » Ждать. Я знал об этом с самого начала. Просто ждать. «Я буду заниматься все утро. Может, сыграю в теннис днем. Встречусь с Марсией. Вернусь к полуночи. Нет, к одиннадцати тридцати. Помыться? Не помыться? Ах, перейти от одного тела к другому. Не это ли он собирается тоже делать? Перейти с одного на другое». Ужасная паника охватила меня: будет ли в полночь разговор, прояснение отношений между нами… что-то вроде: взбодрись, остынь, повзрослей! Но зачем тогда надо было ждать полуночи? Кто ждет полуночи, чтобы поговорить о таком? Или полночь должна была быть полночью? Что стоило надеть в полночь?      

 ***

           

 День тянулся именно так, как я и боялся. Оливер нашел способ уйти, не сказав мне, немедленно после завтрака и не вернулся до самого обеда. Он сел на свое обычное место рядом со мной. Я несколько раз пытался завести легкий разговор, но понял, что это будет еще один из наших давай-не-будем-говорить-друг-с-другом дней. Тогда мы уже не просто притворялись молчаливыми друг с другом. После обеда я поднялся, решив вздремнуть. Я слышал, как он поднимался следом за мной по ступеням. И заперся у себя. Позже я позвонил Марсии. Мы встретились на теннисном корте. К счастью, там никого не было, стояла тишина, и мы играли несколько часов под нашим обожаемым палящим солнцем. Иногда мы садились на старую лавку в тени и слушали сверчков. Мафалда принесла нам угощения и предупредила, что уже слишком стара для подобного, и в следующий раз нам надо самим забрать десерты. — Но мы и не просили тебя ни о чем, — запротестовал я. — Тогда тебе не стоит напиваться, — она ушла с чувством выполненного долга, высказав свое неодобрение. Вимини, которой нравилось смотреть за чужой игрой, не появилась в тот день. Должно быть, была с Оливером на их любимом месте. Я любил августовскую погоду. Город был тише, чем обычно, в поздние летние недели. К тому времени все выезжали на le vacanze42, и случайные туристы, как правило, не появлялись раньше семи вечера. Я любил время после обеда: запах розмарина, жару, птиц, цикад, покачивающиеся листья пальм. Тишина опускалась, как легкий льняной платок, на ужасающе жаркий день. Традиционным для тех дней в первую очередь становилось хождение по ступеням вверх-вниз: на пляж — в душ. Я любил смотреть на наш дом с теннисного корта и видеть пустые балконы, прогретые солнцем. С каждого открывался вид на бесконечное море. Там был и мой балкон, мой мир. С места, где я сидел теперь, я мог оглянуться и сказать: «Это наш теннисный корт, вон там наш сад, наш фруктовый сад, наш сарай, наш дом, а внизу наш причал», — все и всё, о чем я заботился, было здесь. Моя семья, мои инструменты, мои книги, Мафалда, Марсия, Оливер. Тем днем, пока я сидел с Марсией и мои руки покоились на ее коленях и бедрах, мне пришло в голову, выражаясь словами Оливера, что я один из счастливейших людей на земле. Нельзя было сказать, как долго это продлится, точно так же, как нельзя было предсказать, чем обернется день или ночь. Каждую минуту я ощущал свое подвешенное состояние. Все могло развалиться в мгновение ока. Сидя там, я переживал то особое умиротворенное блаженство от предчувствия, что вскоре смогу получить все, о чем мечтал, равно как и не получить совершенно ничего. Так делают многие люди: игнорируют и то, и другое, испытывают благодарность к тем, кто не поднимает спорный вопрос. После тенниса и перед пляжем я поднялся с ней в свою спальню через лестницу на балконе. Никто не ходил там в послеобеденные часы. Я закрыл ставни, но оставил окно открытым, так что приглушенный дневной свет бросал решетчатый узор на кровать, стену, Марсию. Мы занимались любовью в полной тишине, никто из нас не закрыл глаз. Часть меня желала, чтобы мы случайно ударили по стене кроватью или чтобы Марсия не сдержала вскрик. Краткая весточка Оливеру о том, что происходило в соседней комнате. Я представил, как он дремал, услышал скрип моего матраца и расстроился. По пути к бухте внизу я еще раз утонул в блаженстве равнодушия: мне было без разницы, если бы он застукал нас или не пришел бы в полночь. Мне было плевать на него, на его плечи или его бледные участки на внутренней стороне рук. Его подошвы, гладкость ладоней, испод его тела — плевать. Я лучше бы провел ночь с ней, чем ждал полночь, а после слушал, как он мягко разглагольствует о благочестии. О чем я только думал этим утром, подсунув записку? Другая часть меня знала: независимо, понравится ли мне или нет то, что он для меня приготовил, я все равно пройду через это до самого конца. Лучше однажды узнать все обо всем, чем провести остаток лета или даже целую жизнь, споря с собственным телом. Я принял решение на холодную голову. И если он спросит, я скажу ему: «Я не уверен, что хочу зайти еще дальше, но я должен выяснить это. И лучше с тобой, чем с кем-то еще. Я хочу узнать твое тело, хочу узнать, как ты чувствуешь, хочу узнать тебя и через тебя узнать себя». Марсия ушла буквально перед самым ужином, пригласив сходить в кино с ее друзьями. Почему я отказался? Я состроил гримасу, когда услышал их имена. «Я останусь дома и попрактикуюсь в игре». «Думала, ты практикуешься по утрам». «Этим утром я проснулся поздно, помнишь? » Она уловила мой посыл и улыбнулась. Еще три часа. Между нами весь день держалось скорбное молчание. Если бы не его предложение поговорить позже, я не представлял, скольких трудов бы мне стоило пережить подобный день. За ужином нашими гостями оказались занятый на полставки адъюнкт-профессор по музыке и гей-пара из Чикаго, которая упорно говорила на ужасном итальянском. Двое мужчин сидели рядом друг с другом, напротив матери и меня. Один из них решил прочесть стихи Пасколи, от чего Мафалда, поймав мой взгляд, состроила свою привычную smorfia43. Я едва не захихикал. Отец предупредил меня вести себя подобающе перед гостями. Я предложил надеть свою фиолетовую рубашку, присланную дальней родственницей из Уругвая. Отец отшутился: я слишком взрослый, чтобы не принимать людей такими, какие они есть. Но я заметил какой-то блеск в его глазах, едва они показались в фиолетовых рубашках. Они вышли с одной стороны такси одновременно, у каждого в руке было по букету цветов. Они выглядели, как, должно быть, осознал отец, словно нарядная версия Тинтиновских близнецов Томсона и Томпсона. Мне было интересно, на что была похожа их жизнь вместе. Казалось странным отсчитывать за ужином минуты, затененные мыслями, что этой ночью у меня было гораздо больше общего с «близнецами Тинтин», чем с моими родителями или кем-то еще в мире. Я смотрел на них, гадая, кто из них сверху, а кто снизу, Твидл-Ди или Твидл-Дум. Было почти одиннадцать, когда я сказал, что пойду спать, и пожелал спокойной ночи родителям и гостям. «А что насчет Марсии? » — спросил отец, хитринка недвусмысленно блеснула у него в глазах. «Завтра», — ответил я. Мне хотелось побыть одному. Душ. Книга. Запись в дневник, возможно. Оставайся сосредоточен на полуночи, но совершенно не думай о ней. По пути наверх я представил, как бы спускался по этим же ступеням завтра утром. Возможно, к тому моменту я мог бы стать кем-то другим. Понравился бы мне этот кто-то, кого я еще не знал? Может, он стал бы желать мне доброго утра и вообще не захотел бы иметь хоть что-либо общее за то, что я ворвался в его жизнь без спроса? Или я остался бы точно таким же человеком, каким поднимался наверх, во мне бы ничего не изменилось и ни одно из моих сомнений не разрешилось бы? Или вообще могло ничего не произойти. Он мог бы отказаться. Никто бы никогда не узнал о моей просьбе, и все равно я был бы унижен. Ни за что. Он бы знал; я бы знал. Но сейчас я был уже за гранью унижения. После недель ожидания, и ожидания, и — давайте будем откровенны — мольбы, без тени надежды, сражаясь за каждую возможность подобраться к нему, я был опустошен. «Как ты можешь пойти спать после такого? Проскользнуть в свою комнату и сделать вид, что читаешь книгу, чтобы уснуть? Или: как ты уснешь, перестав быть девственником? Нельзя будет вернуться! Все, что так долго было в моей голове, окажется в реальности, больше не будет плавать в мире бесконечных домыслов». Я чувствовал себя кем-то, пришедшим в тату-салон и в последний раз долго разглядывающим свое голое левое плечо. Следовал ли мне быть пунктуальным? Быть пунктуальным и сказать: «Хэй, волшебный час». Вскоре я разобрал голоса двух гостей со стороны корта. Они стояли снаружи, возможно, ожидали адъюнкт-профессора, чтобы он увез их обратно в пансион. Адъюнкт был чем-то занят, и парочка просто болтала снаружи, один из них хихикал. В полночь не было и звука из его комнаты. Мог ли он опять кинуть меня? Это было бы уже слишком. Я не слышал, чтобы он возвращался. Тогда он должен бы прийти прямо в мою комнату. Или было бы лучше мне зайти? Ожидание обещало пытку. «Я пойду к нему». Я вышел на балкон на секунду и взглянул украдкой в сторону его спальни. Света не было. Я бы мог постучать, все равно. Или я мог бы подождать. Или вообще не идти. «Не идти» вдруг ударило меня, как будто это было единственной необходимой вещью в жизни. Оно держало меня, тянуло прочь так нежно, как если бы кто-то, несколько раз позвавший меня по имени во сне, в конце концов, смирился и легонько потряс за плечо. Сейчас оно настойчиво подбадривало меня отложить и не стучать в его окно. Мысль омывала меня, как вода омывает витрину цветочного магазина, как успокоительный, охлаждающий лосьон после того, как ты заснул и провел весь день под солнцем, любя солнце, но еще того сильнее любя бальзам. Как оцепенение, мысль захватывает сначала твои руки и ноги, а затем — и все тело, предлагает всевозможные аргументы, начиная с самых глупых: «уже слишком поздно для чего-либо этой ночью», — заканчивая серьезными: «как ты будешь смотреть в глаза окружающим, как ты будешь смотреть в свои собственные глаза? » Почему я не подумал об этом раньше? Потому что я хотел насладиться и приберег это напоследок? Потому что я хотел контраргументы, возникшие сами по себе, без моих усилий, чтобы позже я не смог обвинить в них сам себя? «Не делай, не делай этого, Элио», — это был голос моего деда. Я был его тезка, и он говорил со мной из той самой постели, где пересек черту гораздо более страшную, чем ту, что лежала между мной и Оливером. «Отвернись. Кто знает, что ты найдешь, оказавшись в той комнате. Не бальзам открытия, но завесу отчаянья, когда разочарование пристыдит каждый больной напряженный нерв в твоем теле. Целые годы смотрят на тебя сейчас, каждая звезда, которую ты видишь этой ночью, уже знает о твоем мучении, твои предки собрались здесь и не могут ничего дать или сказать. Non c’andà 44». Но я любил страх — если, конечно, это был он, — и они не знали об этом, мои предки. Это была обратная сторона страха, который я любил, он был как самая гладкая шерсть, найденная на подбрюшье заросшей овцы. Я любил кураж, толкающий вперед. Он возбуждал меня, потому что он был рожден возбуждать сам по себе. «Ты убьешь меня, если остановишься», — или это было: «Я умру, если ты остановишься». Каждый раз, слыша эти слова, я не мог сопротивляться. Я тихо постучал в стеклянную панель. Мое сердце колотилось, как сумасшедшее. Я ничего не боялся, так почему был испуган? Почему? Потому что меня пугало все, потому что и страх, и желание, напоминая друг друга, ускользали от меня. Я не мог даже назвать разницу между желанием, чтобы он открыл мне дверь, и надеждой, что он так и оставит меня стоять снаружи. Внутри раздался шорох, как будто кто-то искал свои тапочки. Зажегся и пробился наружу слабый свет. Я вспомнил, как покупал этот ночник прошлой весной в Оксфорде вместе с отцом, потому что наша комната в отеле оказалась слишком темной. Тогда он сходил вниз и сказал, что поблизости есть круглосуточный магазин, продающий лампочки, прямо за углом. «Подожди, я схожу куплю». Вместо этого я накинул поверх пижамы плащ и пошел с ним. — Я так рад, что ты пришел, — сказал Оливер. — Я слышал твои шаги в комнате, и на некоторое время мне показалось, что ты был готов лечь спать, передумав. — Я? Передумал? Конечно же, я бы пришел. Было странно видеть, как он неловко суетится. Я ожидал шквал мини-иронии и из-за этого нервничал, а вместо этого меня встретили извинениями, как будто кто-то не сумел купить бисквиты получше к вечернему чаю. Я вошел в свою старую спальню и немедленно отступил, почувствовав запах, который я никак не мог распознать. За ним могли стоять многие вещи. Но тут я заметил свернутое полотенце, подоткнутое под дверь. Должно быть, он сидел в постели: наполовину забитая пепельница стояла на правой подушке. — Заходи, — он закрыл французское окно позади нас. Я стоял ни живой, ни мертвый. Но мы оба шептали. Это был хороший знак. — Не знал, что ты куришь в комнате. — Иногда, — он вернулся к кровати и сел прямо посередине. Не представляя, что делать или говорить, я пробормотал: — Я нервничаю. — Я тоже. — Я больше тебя. Он улыбнулся, попытавшись развеять неловкость между нами, и передал косячок. Это заняло руки. Я вспомнил, как чуть не обнял его на балконе, успев вовремя спохватиться. После целого дня холодности и напускного безразличия это определенно была не лучшая идея. Только потому что кто-то сказал, что встретится с тобой в полночь, автоматически не давало разрешения обнять его, тогда как вы едва ли пожимаете руки на неделе. Еще я вспомнил, как размышлял, прежде чем постучать: обнять, не обнять, обнять. Теперь я был в его комнате. Оливер сидел на кровати, скрестив ноги. Он казался меньше, моложе. Я неловко стоял в ногах постели, не зная, куда деть руки. Он должен был заметить, как я старался изо всех сил держать их свободно вдоль тела. Спрятал в карманы, снова достал. «Я выгляжу глупо», — я надеялся, он не заметил ни моего порыва обнять его, ни суеты. Как будто ребенок, впервые оставшийся наедине с домашним репетитором. — Присядь. «Он имел в виду на стул или прямо на кровать? » Помедлив, я забрался на кровать и сел лицом к нему, тоже скрестив ноги, как будто это было негласное правило для мужчин, встретившихся в полночь. Я удостоверился, что наши колени не соприкасались. Потому что он мог бы быть против, чтобы колени соприкоснулись, так же, как он мог бы быть против объятья, так же, как он был против, когда я положил руку на его пах, желая задержаться в берме подольше. Но, не успев увеличить расстояние между нами, я почувствовал, как из меня вымывает, словно вода по витрине цветочного магазина, всю застенчивость и инертность. Нервный или спокойный, я больше не стремился устраивать перекрестный допрос каждому своему импульсу. Если я глупый — позволь мне быть глупым. Если я коснусь его колена — что ж, я коснусь его. Если я хочу объятья — я обниму. Мне надо было прислониться к чему-то, так что я передвинулся к изголовью и привалился к спинке кровати рядом с ним. Я посмотрел на кровать. Я видел ее отчетливо. Здесь я провел множество ночей, мечтая о подобном моменте. И вот я был здесь. Через несколько недель я вернусь сюда, в эту самую постель. Я включу свой оксфордский ночник и вспомню, как стоял снаружи на балконе, а он шуршал, ища тапочки. Мне было интересно, взгляну ли я однажды на это с грустью. Или стыдом. Или безразличием — на это я надеялся. — Ты в порядке? — Я в порядке. Больше мне совершенно нечего было сказать. Я потянулся пальцами ноги к его пальцам и, не задумываясь, просунул большой палец между его большим пальцем и указательным. Он не отшатнулся, он не ответил. Мне хотелось коснуться каждого пальца своим. Поскольку я сидел от него слева, возможно, это были пальцы, которые не касались меня под столом за обедом. Тогда была повинна его правая нога. Я попытался дотянуться до нее своей правой ногой. Все это время я избегал коснуться его колен, как будто что-то сказало мне, что колени за границами. — Что ты делаешь, — в конце концов, он не выдержал. — Ничего. Постепенно его тело начало отвечать движениям. Несколько рассеянно, без осуждения, не менее неловко, чем мое, словно говоря: «Что еще остается тут сделать, кроме как ответить так же, когда кто-то касается твоих пальцев ног своим пальцами ног? » Я придвинулся ближе и обнял его. Схватил по-детски, но надеялся, он прочитает это как объятье. Он не ответил. — Такое начало… — возможно, в голосе проскользнула самая малость юмора, но даже ее не хотелось слышать. Вместо ответа я пожал плечами, надеясь, что он почувствует это движение и не будет задавать вопросы. Я не хотел, чтобы мы говорили. Чем меньше было слов, тем честнее были наши действия. Мне нравилось обнимать его. — Это делает тебя счастливым? Я вновь понадеялся, что мое движение от него не скроется. Наконец-то, как если бы моя поза упросила его сделать то же самое, он обхватил меня руками. Они не отталкивали меня, но и не прижимали ближе. Последнее, что я хотел, — жест дружбы. Именно поэтому, не разрывая объятья, в последний раз помедлив, я опустил ладони вниз и пробрался под его свободную рубашку. Я хотел его кожу. — Ты уверен в этом? — спросил он, как будто из-за этого сомнения он до сих пор не решался проявить инициативу. Я вновь кивнул. Я лгал. В тот момент я ни в чем не был уверен. Я гадал, когда мое объятье подействует на него или окончательно потеряет свою силу. Скоро? Позже? Сейчас? — Мы не поговорили, — сказал он. Я пожал плечами. Незачем. Он поднял мое лицо обеими руками и посмотрел так же, как на берме, в этот раз даже более внимательно, потому что оба из нас знали: мы уже пересекли черту. — Я могу тебя поцеловать? Что за вопрос, после наших поцелуев в тайном месте Моне! Или мы стерли все и начали с чистого листа? Я не стал отвечать. Без кивка, я накрыл его рот своим так же, как поцеловал Марсию прошлой ночью. Что-то неожиданно прояснилось между нами, на секунду исчезла разница в нашем возрасте — просто двое мужчин целуются. И даже это, казалось, начало растворяться: мы не двое мужчин, а две сущности. Я любил эгалитаризм этого момента. Я любил чувствовать себя молодым и старым, человек к человеку, мужчина к мужчине, еврей к еврею. Я любил ночник. Он дарил мне чувство уюта и защищенности. Точно так же я чувствовал себя ночью в отеле Оксфорда. Я любил затрапезный, тусклый вид моей старой спальни. Сейчас она была завалена его вещами и словно стала даже более пригодной для жизни под его руководством, а не моим: картина, стул превратился в журнальный столик, книги, карты, музыка. Я решил забраться под его одеяло. Я любил запах. Я хотел любить запах. Мне даже нравились оставленные на кровати вещи. Некоторые я прижал коленями, под другие забрался ногой, потому что это была часть его кровати, его жизни, его мира. Он забрался под одеяло следом и, прежде чем я осознал, начал меня раздевать. До этого я волновался, гадая, как это проверну. Если бы он не стал помогать, я бы сделал это как девчонки в фильмах: стянул футболку, спустил штаны и просто встал перед ним полностью голым, опустил руки вдоль тела, как будто говоря: «Я вот такой, вот так я сделан, вот, возьми меня, я твой». Но его движения решили проблему. Он шептал «долой, долой, долой, долой», это меня рассмешило… и неожиданно я оказался полностью раздет, ощущая давление одеяла на мой член. В мире не осталось никаких секретов, потому что желание оказаться с ним в одной постели было моим единственным секретом — и вот я делил ее с ним. Как же замечательно было ощущать его руки по всему телу под одеялом. Словно часть нас, как успешная разведгруппа, уже нашла интимность, пока остальные, не скрытые одеялом, до сих пор сражались с щепетильностью. Так опоздавшие вынуждены оттаптывать ноги на холоде, пока другие греют руки в переполненном ночном клубе. Он все еще был одет, а я уже нет. Мне нравилось быть голым перед ним. Он поцеловал меня, и еще раз, глубже во второй раз, наконец отпустив себя. В какой-то момент я понял, что на самом деле он уже давно был голым, хотя я не заметил, чтобы он раздевался. Но вот он, и ни одна часть его тела меня до сих пор не коснулась. Как такое возможно? Я думал задать тактичный вопрос о его самочувствии. Мне хватило мужества не сразу, и оказалось, я уже спрашивал прежде. — Я сказал тебе. Я в порядке. — А я говорил тебе, что я тоже в порядке? — Да. Он улыбнулся, посмотрев прямо на меня. Я отвернулся, потому что знал, что покраснел, и знал, что скорчил недовольную гримасу, хотя на самом деле мне нравился его смущающий взгляд. Я хотел смотреть на него в ответ, едва мы заняли эту насмешливую позу из реслинга: его плечи уперлись под мои колени. Как далеко мы продвинулись с того дня, когда я снял свое белье и надел его купальные плавки. Тогда мне казалось, это будет единственным возможным вариантом близости его тела с моим. А теперь это. Я был на пороге чего-то нового, но одновременно хотел, чтобы это длилось вечно, потому что дороги назад не будет. Когда это случилось, это случилось не так, как я представлял, а с неожиданно сильным дискомфортом, заставившим показать правды больше, чем я планировал показывать. У меня был импульс остановить его, и едва он это заметил, сразу же спросил, должен ли остановиться. Я не ответил или не знал, что ответить, и, кажется, пролетела вечность между моими скрытыми мыслями и его инстинктом сделать все за меня. «С этого момента, — подумал я, — с этого момента…» у меня появилось, как никогда прежде, четкое ощущение, что в мою жизнь вошел кто-то очень дорогой, кого я ждал вечность, который был мной, мной, мной, мной, никем иным, а мной. Пробегающая по рукам дрожь казалась знакомой. На меня опустилось ощущение чего-то неземного и тем не менее абсолютно родного, как будто все это когда-то было частью меня, но я потерял это однажды. А сейчас он помог найти. Сон был правдив — это было как возвращение домой, как вопрос: «Где ты был всю мою жизнь? » — что было еще одной формой вопроса: «Где ты был в моем детстве, Оливер? » — что было еще одним способом узнать: «Какова жизнь без этого? » — именно поэтому, в конце концов, это я, а не он, был тем, кто выпалил не один, а много, много раз: «Ты убьешь меня, если остановишься. Ты убьешь меня, если остановишься», — потому что это был мой способ замкнуть весь этот круг сна и фантазии, меня и его. Долгожданные слова из его рта в мой рот — обратно в его рот. Обменяться словами, которые я непристойно повторял снова и снова, что он стал повторять за мной, поначалу тихо, пока не сорвался: «Назови меня своим именем, и я назову тебя своим». Я прежде не делал такого в своей жизни, но как только я произнес свое имя, будто оно на самом деле — его, меня подхватило и унесло к небесам. Я никогда не разделял их ни с кем раньше, или с тех пор.            



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.