|
|||
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ 3 страницаБородин исполнял их просьбы. Вот он поставил еще одну пластинку, и загремел звонкий, зовущий голос, страстный и пламенный: — Если Маркс говорил, что “призрак коммунизма бродит по Европе”, то теперь уже коммунизм не призрак, а могучая реальная сила, он находит свое воплощение в СССР — цитадели мировой революции… — Киров! — воскликнул Павел Петрович. — Мне приходилось его слушать. Он стал рассказывать о том, как и когда слушал Кирова, увлекся, незаметно перешел на воспоминания о годах индустриализации, строек и преобразований. — Прошу прощения! — сказал вдруг, спохватившись. — Я, кажется, тоже оказался тут вроде пластинки. Выключайте, пока не поздно. А то разговорюсь — не остановите. Все засмеялись. — Ну, а теперь то, что я обещал тебе, — сказал Бородин, оборачиваясь к Журавлеву. — Слушайте, товарищи, Ленина! Ленинский голос как бы ворвался в квартиру Колосовых. В нем было движение, порыв, устремленность сквозь десятилетия в далекое будущее. — Мы хорошо знаем, — говорил великий Ленин, — что у нас еще много недостатков в организации Советской власти. Советская власть не чудесный талисман. Она не излечивает сразу от недостатков прошлого, от безграмотности, от некультурности, от наследия дикой войны, от наследия грабительского капитализма. Но зато она дает возможность переходить к социализму. Она дает возможность подняться тем, кого угнетали, и самим брать все больше и больше в свои руки все управление государством, все управление хозяйством, все управление производством. Советская власть есть путь к социализму, найденный массами трудящихся, и потому — верный и потому — непобедимый. Хотелось аплодировать, едва была закончена эта замечательная речь. Хотелось бы еще и еще слушать ленинский страстный голос. “Как хорошо придумал дядя Вася, — сказала себе Оля. — Какой он выдумщик”. Даже Варя позабыла о своих душевных страданиях, даже она отдалась власти великих голосов, долетавших из прошлого, но зовущих вперед. — В заключение я вам поставлю вот эту пластинку, специально для вас, для молодежи. Решайте сами, кто говорит и о чем он говорит. — Бородин запустил диск. Послышался голос глухой, с придыханием, узнать его было, конечно, невозможно, никто его прежде не слыхал. Но текст не оставлял никаких сомнений. Оля тихо спросила: — Из романа “Как закалялась сталь”? Может быть, это сам Островский читает? Бородин кивнул головой. Николай Островский читал из своей книги: — Корчагин обхватил голову руками и тяжело задумался. Перед его глазами пробежала вся его жизнь, с детства и до последних дней. Хорошо ли, плохо ли он прожил свои двадцать четыре года? Перебирая в памяти год за годом, проверял свою жизнь, как беспристрастный судья, и с глубоким удовлетворением решил, что жизнь прожита не так уж плохо. Но было немало и ошибок, сделанных по дури, по молодости, а больше всего по незнанию. Самое же главное — не проспал горячих дней, нашел свое место в железной схватке за власть и на багряном знамени революции есть и его несколько капель крови. Черный диск перестал вращаться, а все — и молодые и старые — сидели и думали. А как прожита их жизнь? Не проспали ли они великих дней строительства социализма? Если не кровь на знамени, то хотя бы несколько кирпичей в здании прекрасного будущего или несколько строк об их заслугах перед народом останется ли в летописях великих дней? Были они в эту минуту беспристрастными судьями самим себе. Даже Нина Семенова и ее Стасик оторвались друг от друга и тоже о чем-то думали. Была глубокая ночь. Близилось утро. Гостям надо было покидать дом Колосовых, а покидать его не хотелось. Что-то светлое открылось им тут в эту ночь, что-то такое, от чего они все почувствовали себя единой, тесной семьей, боевым отрядом, идущим к общей цели под одним знаменем, за одними вождями. И это было так отрадно ощущать, что Варя вздохнула и подумала: “Ну что ж, это правда, надо быть сильной и не проспать великих дней”. Собираясь уходить, она зашла в Олину комнату, где оставила пальто. Тут, на Олиной постели, спал маленький сынишка Люси и Георгия. Варя не спеша надевала шляпу, набрасывала на плечи косынку, она не заметила, как вслед за нею вошел Павел Петрович. Произошло то, чего не ожидали ни он, ни тем более она. Стоя перед Павлом Петровичем, Варя сказала: — Вы, меня извините, Павел Петрович, но ведь может статься так, что мы долго не увидимся. Может быть, годы, а может быть, и никогда. Извините! — Она схватила его голову руками, и губы ее прильнули к губам Павла Петровича. Павел Петрович почувствовал их мягкое, нетронутое тепло… Несмело и неловко он обнял Варю за плечи… Оле было хорошо, вечер получился отличный, веселый, интересный. Она танцевала, смеялась, дурачилась. Слегка поддразнивала Виктора. Очень-то дразнить боялась: ревнивый. После того как отзвучали голоса с пластинок дяди Васи, она зашла в кабинет Павла Петровича, чтобы поправить прическу. В кабинете никого не было. На улыбающуюся, разгоряченную Олю в упор смотрели глаза Елены Сергеевны. “Я очень рада за тебя, Оленька, — говорил взгляд матери. — Желаю тебе счастья. Грустно, что сегодня я не с тобой, не с вами”. У Оли закружилась голова, по щекам побежали слезы. Ей стало нехорошо, и, стараясь быть незамеченной, она коридором пошла в свою комнату. Дойдя до порога, она не поверила своим глазам. Ее качнуло назад. Ее отец и ее подруга обнимались. — Варенька, что же это значит? — спрашивал Павел Петрович. — Что же будет? — Разве я знаю, — отвечала Варя, не делая попыток высвободиться из его рук. — Я не знаю. На заводе моторных лодок произошла крупная неприятность. Мало сказать неприятность — форменный скандал, которым вынуждено было заняться бюро райкома партии. Расследовала это дело и докладывала о нем на заседании бюро второй секретарь райкома Клавдия Романовна Быстрова, женщина лет сорока с небольшим. У нее было приятное, приветливое лицо и совершенно белая прядка над правым виском. Эта прядка была с давних пор — сколько помнили Быстрову в городе, а помнили ее с комсомольских времен, когда она еще работала на прядильной фабрике “Работница”. Суть дела, о котором докладывала Быстрова, заключалась в следующем. На заводе моторных лодок плохо работало партийное бюро, точнее — оно совсем не работало, все его функции принял на себя слишком самоуверенный секретарь, партийный работник, не так давно вышедший из молодых инженеров. Он даже превысил функции партийного бюро. Он распоряжался, указывал, приказывал, любил подменять директора и других хозяйственников. Он был энергичен, энергичнее и самого директора и всех директорских помощников, и такие подмены у него получались очень удачно, во-время, впопад. Он умел многим помочь и по производственной линии и по бытовой, умел, например, добиться правильной организации рабочего места, улучшения условий труда; при распределении квартир в новых домах он был как рыба в воде. При его участии квартиры распределялись так правильно, что потом почти не бывало никаких нареканий и недовольств. Многие на заводе его искренне любили и уважали. Он родился организатором-хозяйственником, производственником, ему надо было быть директором, но не секретарем партбюро. Партийная работа у него заглохла, на цеховых собраниях ставились скучные, второстепенные вопросы; партбюро собиралось редко, и если собиралось, то также обсуждало второстепенные вопросы. Секретарь считал, что заседать незачем и обсуждать нечего, — надо работать. Его несколько раз вызывали в райком, обсуждали его работу на бюро райкома, он обещал, клялся все исправить, все наладить, улучшить, но ничего с самим собой поделать не мог. Естественно, возникла необходимость избрать нового секретаря, никак не пороча, конечно, и старого. Он работал честно, многое делал хорошо, многое умел, а чего не умел, то отнюдь не по злому умыслу. Из состава существовавшего партбюро выбрать нового секретаря было невозможно. Был там, в бюро, директор завода, был начальник одного из ведущих цехов, был старый рабочий-фрезеровщик, было еще несколько товарищей, и никого из них не тронешь с места, потому что они сугубые производственники без опыта партийной работы, им пришлось бы сначала поучиться, а тем временем партийная работа все ухудшалась бы и ухудшалась. Бюро райкома решило порекомендовать коммунистам завода моторных лодок одного из цеховых парторгов завода имени Первого мая. Пусть товарищи посмотрят, обсудят, и если он им понравится, то изберут его своим секретарем. Заодно решили провести перевыборы всего партбюро, потому что срок его полномочий уже истекал. Всю организационную работу поручили заведующему отделом пропаганды и агитации товарищу Иванову. И вот произошел скандал. Коммунисты завода моторных лодок в состав партбюро не выбрали ни старого секретаря, ни нового, ни тот, ни другой не получили необходимого количества голосов, голоса разделились пополам между ними. И снова в составе партбюро не было человека, который мог бы всецело принять на себя большие и трудные обязанности секретаря. Быстрова докладывала — и перед членами бюро райкома развертывалась картина нелепой, неумной, формальной подготовки к отчетно-выборному собранию на заводе моторных лодок, выяснилась неприглядная роль товарища Иванова в провале двух кандидатов в секретари. — Как вел себя товарищ Иванов на заводе? — говорила Быстрова. — Вот как, товарищи. Два дня подряд он ходил по заводу и то одному, то другому из коммунистов, отзывая его в сторону, как заговорщик, намекал, что надо бы пополнить состав бюро свежим человеком, что у райкома есть такой на примете, я, мол, на собрании его вам предложу, голосуйте за него. У товарища Иванова — совершенно понятно, что так и должно было быть, — товарищи спрашивали, почему понадобился человек со стороны, каковы будут его обязанности в партбюро. Товарищ Иванов отделывался туманными отговорками, даже не намеками, а именно отговорками. — А что я должен был говорить? — скрипуче спросил товарищ Иванов. — Раз уж вы разговаривали с коммунистами поодиночке, чего с моей точки зрения делать было не надо, — ответила ему Быстрова, — то изволили бы говорить правду. Хотим, мол, вам помочь опытным партийным работником на пост секретаря, а там смотрите сами. Вот что надо было говорить. А вы занимались мелким интриганством. И на собрании продолжали интриговать. Вы же не рассказали собранию об ошибках секретаря партбюро, вы не вскрыли их природу и суть. — Мне так и поручено было: не компрометировать его. — Разве вскрыть ошибки, указать на них — это компрометировать человека? — Быстрова, до этого спокойная, стала возбуждаться. — Как вы рассуждаете, товарищ Иванов! Откуда у вас такие методы партийной работы? — От вышестоящих товарищей из руководства, — твердо ответил товарищ Иванов. — Безобразие! — сказал один из членов бюро райкома, старый коммунист, директор школы-десятилетки. — Извольте назвать мне хоть один документ, хоть одно устное выступление, исходящее от вышестоящих наших партийных организаций, в которых бы нас учили интриганству. Извольте отвечать! — Товарищ секретарь горкома Савватеев всегда указывает на необходимость быть гибкими в партийной работе, — сказал Иванов. — По-вашему, интриганство — это гибкость? На необходимость интриганства указывает товарищ Савватеев? — Не на интриганство, а на то, что мы должны умело направлять мнение масс, что излишнюю демократию разводить нечего, от нее хлопот не оберешься, и не всегда она на пользу делу. — Позор! — сказал директор школы. Федор Иванович внимательно слушал. Он спросил: — Когда же это товарищ Савватеев вас так инструктировал? — Секретарь горкома имеет право вызывать к себе любого работника партийного аппарата, — независимо ответил товарищ Иванов. — Разрешите продолжать? — попросила Быстрова. — И вот представьте, товарищи, к чему привела затеянная товарищем Ивановым игра в кошки-мышки. Коммунисты, которым ничего толком не рассказали, ничего не объяснили, когда началось выдвижение кандидатур в состав нового партбюро, первым делом назвали фамилию прежнего секретаря. Ну и хорошо, и мы ничего не имели против того, чтобы он оставался в партийном бюро. Так ведь? Так. А дальше… дальше товарищ Иванов заявил, что райком считает нужным пополнить состав бюро и рекомендует товарища такого-то, вот, мол, он сидит в первом ряду. Коммунисты не понимают, зачем, почему, отчего это? Сыплются вопросы, записки в президиум. Как отвечает коммунистам товарищ Иванов? Одной, совершенно таинственной, загадочной фразой: “Есть мнение райкома”. Ну что же, раз есть загадочное мнение райкома, у коммунистов нет оснований не доверять мнению райкома. Просят товарища с завода имени Первого мая выйти на трибуну, рассказать о себе, кто таков, что и почему, биографию, трудовой путь. Товарищ… ей-богу, мне вот стало и за всех нас стыдно и перед ним, перед тем товарищем, совестно!.. — Быстрова прижала руку к груди. — В какое жуткое положение поставил этого товарища наш представитель! Товарищ вышел на трибуну, все обстоятельно рассказал, хороший товарищ, заслуженный, замечательный. Его оставили в списке для голосования. Но интрига есть интрига! — Быстрова повысила голос. — До добра она не доводит. Стали голосовать, и не выбрали нашего товарища! Не поняли, зачем он был послан на завод. И виноваты мы, мы, мы! Мы не сказали коммунистам, что это их будущий новый секретарь, партийный работник с большим опытом, что, посылая его к ним, мы хотели помочь партийной организации завода. Из-за нашей скверной организации дела не выбрали, говорю, ни нового товарища, ни старого секретаря. Голоса раздробились. Такова суть дела, которое вы мне поручили расследовать. — Кто хочет высказаться? — спросил Федор Иванович. — Или у кого есть предложения? — Пусть сам товарищ Иванов объяснит свое поведение. Товарищ Иванов объяснял долго, нудно, вновь и вновь ссылаясь на секретаря горкома Савватеева, намекал на то, что Савватеев его ценит и зря в обиду не даст, что демократию можно понимать по-разному, что ее, в конце концов, можно повернуть и против советской власти, не успеешь оглянуться — тут тебе уже и капитализм реставрируется под видом демократии. Его сурово и беспощадно отчитал старый коммунист, директор школы, который сказал, что демократию, о которой товарищ Ивашов говорит с таким барским пренебрежением, он с оружием в руках завоевывал в семнадцатом году и вплоть до двадцать первого года отстаивал под огнем врага, не раз отдавая кровь, отдавая здоровье, что он готов и жизнь отдать за нее, что товарищ Иванов — зазнавшийся чиновник, от таких только вред и никакой пользы. Выступили почти все члены бюро, требовали, чтобы это обсуждение, как очень поучительное, было доведено до секретарей первичных партийных организаций, и еще требовали наказать товарища Иванова за дискредитацию методов партийной работы; кто-то даже сказал: за провокационную дискредитацию. Взял слово и Федор Иванович. — Коммунисты должны знать все, что мы от них хотим, — говорил он. — Директивы, указания, мнения вышестоящих партийных органов они должны понимать, уяснять и выполнять с полнейшей сознательностью. Никакие магические формулы: “есть мнение райкома”, “есть мнение горкома” не помогут, если это мнение не разъяснено всем коммунистам. Слова Федора Ивановича встречались одобрением, потому что в партийной организации района после его прихода в райком от месяца к месяцу партийная работа все улучшалась, становилась все более живой, боевой, горячей. Актив охотно помогал ему искоренять канцелярщину и бюрократизм: работники аппаратов райкома и партийных комитетов на предприятиях и в учреждениях по решению бюро были освобождены от доброй половины ранее ежемесячно собиравшихся сведений. Савватеев вызвал было Федора Ивановича на бюро горкома и попытался дать ему взбучку. Но Федор Иванович выстоял. Он сказал, что большинство этих сведений никому не нужно, что в горкоме их попросту переписывают на другой лист бумаги и отправляют в обком, а там они идут преблагополучно в архив. Савватеев сказал: “Не ваше дело рассуждать, куда они идут, — ваше дело исполнять то, что вам прикажут”. Затем Федор Иванович сказал, что если горком хочет знать положение в районе, то он, Федор Иванович, всегда, без всяких бумажек и ведомостей может рассказать об этом с полным анализом, с выводами и предложениями, что это же по своим группам предприятий и учреждений могут сделать в любое время инструкторы райкома. Освобожденные от писанины, они имеют достаточно времени для подлинного изучения жизни и ее явлений. И что будь он, Федор Иванович, на месте Савватеева, он требовал бы от секретарей райкомов не чтения докладов по бумагам, а живых рассказов и тому же учил бы своих горкомовских работников. Савватеев на него закричал, затопал, сказал, что он, Макаров, забывается, забывает, где находится и с кем разговаривает. Но члены бюро — второй секретарь горкома партии и секретарь горкома комсомола — поддержали Федора Ивановича. И гот и другой сказали, что его предложения интересные, методы работы тоже интересные, что отмахиваться от них нельзя, их следует изучить, а не проходить мимо. Единственно, чего добился Савватеев, и то четырьмя голосами против трех, что Федору Ивановичу поставили на вид за несвоевременное доведение своих начинаний до сведения горкома, за то, что не все из них он согласовывал с секретарями горкома. Федор Иванович ушел с бюро горкома нисколько не огорченный этим “на вид”; он видел совсем другое: он видел, что трое из семи членов горкома его поддерживают, да и из тех четверых отнюдь не все против него, а просто они по инерции пошли за Савватеевым. Он думал о том, что уж слишком Савватеев много на себя берет, слишком он стал важный, важный по должности, а вовсе не по личным качествам и заслугам. О мелкой натуре Савватеева Федору Ивановичу рассказывал один из инструкторов обкома, который говорил, что сила инерции пребывания бюрократа на руководящем посту очень велика, ее нарушить трудно, и, к сожалению, ее обычно нарушают не с низов, а сверху — вышестоящие организации, которые вдруг совершенно резонно задают вопрос низам: а что же вы там смотрели два, три, четыре года, почему сидели сложа руки и помалкивали, зная, что вами руководит безобразник. Ну, и ответить нечего. Приходится чесать в затылке да каяться: вот, дескать, да, близорукость проявили, беспечность и так далее. Федор Иванович предложил дать товарищу Иванову строгий выговор за поведение на заводе моторных лодок. Бюро его поддержало, и выговор вынесли единогласно. Товарищ Иванов поднялся со своего места, медленно и с достоинством дошел до выходной двери, там повернулся и сказал: — Хорошо, товарищ Макаров, мы еще посмотрим, кто из нас прав: вы или я. В Олиной жизни случилось нечто не менее страшное, чем смерть мамы. Оля не знала, что думать, что делать, как поступать. В ее представлении о жизни не было места даже для намеков на что-либо подобное. Так ужасно закончился день ее рождения. “Папа, что это? Папа? ” — спросила она отца, застав его в тот вечер обнимающим Варю. В этих объятиях Оле чудилось несчастье, беда, катастрофа. Павел Петрович снял руки с Вариных плеч и обернулся. “Оля? — сказал он несколько растерянно. — Не суди ни о чем поспешно, детка. Жизнь сложнее, чем о ней думают”. Он прошел мимо Оли, странный, непонятный, чужой. “Что это значит? ” -спросила Оля у Вари. “Это… — ответила Варя, волнуясь. — Это… я люблю твоего отца”. — “Ты?.. Папу?.. — шепотом вскрикнула Оля. — Неправда! Не может быть! ” — “Это правда”, — сказала Варя. “А он? А он? ” — все так же отчаянно шептала Оля. “А он — нет”. — “Но почему же… почему он тебя целовал? ” — “Ему меня жалко. Он пожалел меня. Он ведь очень хороший. Я тебе говорила это тысячу раз”. Оля бросилась прочь из своей комнаты. Она ворвалась в бывшую мамину комнату, упала на не троганную много месяцев постель и заплакала, заплакала навзрыд, с криком, с дрожью во всем теле, со стоном. Пришла Люся, пришел Георгий и привел Виктора Журавлева. Они пытались утешать, расспрашивать — не помогало. Георгий сказал, что она, наверно, выпила лишнего. Привели Алевтину Иосифовну. Алевтина Иосифовна нащупала пульс, положила руку на сердце. “Что-то нервное, понервничала, — сказала она. — Надо бы валерьянки”. Нашли ландышевые капли. Алевтина Иосифовна накапала в рюмку, но Оля оттолкнула рюмку, она не хотела ни капель, ни утешений. Она не совсем еще ясно понимала, что с ней происходит, отчего это все, и только позже, ночью, когда уже никого, кроме отца, в доме не было, стала разбираться в своих чувствах и мыслях. Отец изменил маме, которая и после смерти скрепляла их семью. Костя мог долгие годы пропадать на границе, она, Оля, могла выйти замуж, у нее могли появиться дети, но семья Колосовых от этого не перестала бы существовать, ее скрепляла мама, мамина память, все то, что сделала мама для семьи. И вдруг у папы другая женщина! Это все равно кто — Варя, не Варя, все равно кто, но другая, другая! Разорваны нити, связывающие семью; их всех — Костю, Олю, папу — уже не объединяет мамина память. С маминой памятью только они одни — Костя да Оля. Вот когда они окончательно осиротели — когда потеряли и отца, папу, родного папу. Какая же она оказалась подлая, эта тихая, ласковая Варя Стрельцова, как незаметно вползла она в их дом, как незаметно обвилась вокруг папы… Оля, которая так и лежала не раздеваясь на постели Елены Сергеевны, поднялась. Она пойдет и все, все скажет отцу. Молчать она не будет. Павел Петрович тоже не спал. Он лежал на диване в кабинете и курил. Рядом с диваном стояла пепельница, полная окурков. Дым вился под потолком, вокруг настольной лампы, цеплялся за листья олеандра и филодендрона. — Почему ты не спишь? — спросил Павел Петрович, увидев Олю в измятом праздничном платье. Оля стояла возле стола и смотрела на отца с таким ужасом, будто видела его в последний раз, будто прощалась с ним навсегда. — Папа, — сказала она, — зачем это все? Папа? Он не отвечал очень долго. Потом заговорил: — Я не знаю, какое “зачем” ты имеешь в виду, во-первых. А во-вторых, мне бы не хотелось, не хотелось, понимаешь, чтобы ты была моим судьей. Ты слишком еще молода для этого. — Отец намекал на то, что разговаривать с ней он не хочет и что лучше всего будет, если она уйдет. Она ушла. Как на другой день прошел у нее урок, она даже и не помнила. Девочки в классе решили, что Ольга Павловна нездорова, что у нее жар. После уроков она отправилась на службу к дяде Васе. Она рассказывала ему все подряд, трясясь, стуча зубами. Он давал ей попить водички, гладил по голове. Но говорил совсем-совсем не то, чего ждала от него Оля. Он, родной мамин брат, уж который бы, наверно, должен был… нет, ничего он не понял, не захотел понимать. Он говорил Оле, что никакого преступления в действиях ее отца не видит, что она должна трезвее и взрослее смотреть на явления жизни, что человек создан для движения вперед, а не для воспоминаний о прошлом — для человека значительно естественней думать и заботиться о будущем, но не о минувшем. И если эта Варя Стрельцова, эта симпатичная девушка, сможет Олиному отцу в какой-то мере заменить Елену, которую он, конечно, очень любил, если она, эта девушка, сумеет вновь внести в его жизнь хоть часть той радости, какую вносила Елена, если будет ему другом, помощницей, — то что же здесь плохого, Оленька? От воспоминаний человек стареет; тот, кто рвется вперед, — всегда молод. Нет, нет, дядя Вася ничего не понял. Он резонерствовал, он рассуждал. Если он хочет знать, то на подобные рассуждения способна и она, Оля. Но рассуждать так спокойно можно лишь о том, что не касается тебя самого. Книжные мысли к собственной жизни применить невозможно. Они правильные, но что от них толку, если тебя они все равно не убеждают и тебе от них все равно не легче. Дядя Вася еще сказал, что, напротив, она, Оля, должна быть в это время особенно чуткой и тактичной по отношению к отцу, а то его можно напрасно обидеть и оскорбить, ни к чему это. А к чему, спрашивается, ей щадить его и устраивать Варино счастье? Виктор Журавлев тоже не разделил ее горя, он тоже сказал, что для такого человека, как Павел Петрович, главное — что? Главное — помогать в его большом труде. А ведь сейчас ему никто из близких не помогает. Разве вот Оля ему помогает? Нет же. Никто не понимал Олю, никто ей не сочувствовал. На всем свете оставался у нее — кроме Виктора, конечно, — один-единственный родной человек. Это Костя, брат, резкий, неласковый, но родной. Оля послала ему телеграмму с просьбой приехать. Костя ответил, что приехать не может. Тогда Оля сама попросилась приехать к нему. Он ответил, что пусть приезжает, он ее будет встречать на вокзале пограничного городка, лишь бы только сообщила о дне приезда. Телеграфный разговор занял шесть часов. Оля договорилась в школе с другой учительницей истории, чтобы та провела за нее несколько уроков, потом пошла к директору, сказала, что ей очень нужно съездить к брату на границу. У нее был такой страшный вид, такие заплаканные глаза, что директор разрешил отпуск на семь дней. Вечером Виктор Журавлев провожал Олю на поезд. Павла Петровича не было. Оля оставила ему дома записку. Ей очень хотелось уехать без всяких записок — пусть, мол, поволнуется, попереживает. Но потом она подумала, что это с ее стороны будет уж совсем низко и подло. Виктор был грустный; он говорил, что Оля затеяла никому не нужную канитель, что она так портит жизнь своему отцу, брату, себе и ему, Виктору. — Ты, кажется, просил меня выйти за тебя замуж? — сказала Оля, стоя на перроне и глядя на стрелку вокзальных часов. — Да, просил, прошу и всегда буду просить, — ответил он. — Ну, так приготовься к тому, что жизнь у тебя будет трудная: у нас всегда будет то, что ты называешь канителью. У меня плохой характер. Виктор схватил ее в объятия и принялся целовать. До отхода поезда оставалось еще добрых двадцать минут, и потому отъезжающих и провожающих, которые стояли возле вагонов, такое заблаговременно начатое прощанье привело в недоумение. Через двадцать два часа пути поезд подошел к вокзалу пограничного городка, чистенького, аккуратненького, уютного. Костя стоял на перроне в шинели и в зеленой фуражке. Милый Костя! Оля думала, что он, как всегда, грубовато спросит ее: “Как дела? Что надулась? ” или еще нечто подобное в его стиле. Но на этот раз — видимо, и ему было тяжко, бедному Косте, без семьи, без родных — на этот раз, когда она бросилась к нему, он крепко ее обнял, неуклюже поцеловал в самое ухо и, взяв у нее чемоданчик, повел ее под руку, крепко прижимая к себе. За вокзалом, в переулочке, Костя подсадил Олю в зеленый автомобиль-вездеход с брезентовым верхом; вездеход мчался по лесным дорогам со страшной скоростью, подпрыгивал, подскакивал; пассажиров так мотало на поворотах, что Оля то и дело хваталась за Костю, чтобы не вылететь на дорогу. Костя расспрашивал Олю о жизни, Оля рассказывала о школе, о Новгороде, о том, как работается на новом месте отцу. Кое-что было сказано и о Викторе Журавлеве — главным образом то, как он голой рукой рубит расплавленную сталь. После часа сумасшедшей езды приехали на заставу. Возле ворот заставы гостью встретили капитан Изотов, его заместитель по политической части старший лейтенант Андрющенко и несколько солдат. Они поздоровались с нею, подняв руки к козырькам. Капитан Изотов предложил поесть с дороги. Несколько минут спустя Оля сидела в кухне. Веселый повар Миша Сомов подал ей кашу с маслом и чай. Капитан Изотов и старший лейтенант Андрющенко сидели с Олей рядом, просили рассказывать, что нового в ее городе на Ладе, что нового она увидела по дороге. Оля рассказывала все, что знала, что видела и что слыхала. Наконец они оказались вдвоем в Костиной комнате. — Костя, — сказала Оля. — Я приехала, чтобы очень серьезно с тобой посоветоваться. Я тебе сейчас все-все расскажу. Ты слушай и думай, как нам с тобой быть. У нас плохо в семье, Костя. Оля долго и подробно рассказывала о Варе, которую Костя видел несколько раз в те времена, когда еще учился в пограничной школе и когда случайно встречался с ней, приезжая по воскресеньям домой. Оля пересказала ему весь путь, каким, по ее мнению, Варя проникла в их семью. Она, Оля, ей в этом сама помогала, да, помогала, помогала и даже пригласила жить у них. И вот что получилось. Рассказывая, Оля сгущала краски, она изображала дело так, будто бы Варя влюбила в себя Павла Петровича, что она хочет заставить его жениться на ней, что отец уже плюнул на семью, ему все теперь нипочем. Они сидели рядом на Костиной койке, на матраце, набитом соломой, и размышляли вслух. — Ну что ж, — сказал Костя, — все это очень грустно, сестренка. Но мне кажется, что мы должны простить батьку. Ему очень тяжело. Тяжелей, чем нам. Ты вот нашла себе какого-то орла, ты не сидишь при папочке, верно? Ты носишься, гуляешь, танцуешь. А ему что же осталось? Его надо понять. Он, сестренка, моими письмишками да твоими налетами не проживет. Мне его, нашего батьку, если говорить начистоту, очень и очень жалко. Оля испуганно посмотрела на Костю: да Костя ли это, ее ли это брат? Что за чепуху он говорит, еще хуже, чем говорил дядя Вася. — Ты ничего не понял, — сказала она. — Семья же развалится, Костя! — А ты не так рассуждай, — снова заговорил Костя. — Ты знаешь как суди: давай эту Варю тоже примем в семью. Пусть не замена будет в семье, а прибавление. Разве так нельзя? — Нет! — горячо сказала Оля. — Нет! Сто раз — нет! — Подумав, она сказала: — Пусть бы не папу, пусть бы тебя она полюбила… Ну зачем папу? Костя улыбнулся, вытащил из кармана кителя комсомольский билет в красной кожаной обложке, извлек из-под обложки фотографию и протянул ее Оле. Оля увидела девушку с очень серьезными глазами. Она вернула карточку Косте и сказала:
|
|||
|