|
|||
ГЛАВА ПЯТАЯ 2 страница— Вот тут как раз о жизни и борьбе, — сказал Павел Петрович, извлекая из стола объемистую папку. — Нам придется, видимо, выдержать большую борьбу. Это тематический план. Мы говорили на ученом совете о том, что некоторые темы никуда не годятся, решили их пересмотреть, но ничего пока не сделали. Давайте, Алексей Андреевич, возьмемся. Одни темы надо вовсе ликвидировать и необходимость их ликвидации доказать перед министерством. Для решения других — найти более эффективные формы. В последующие дни директор института и его новый заместитель вместе с заведующими отделов и лабораторий занимались пересмотром тем. Тематический план сильно изменялся, изменялось его направление — он приобретал крен в сторону наибольшего, какое только возможно, разрешения вопросов, волнующих работников производства. При отчаянном сопротивлении Красносельцева, при странно молчаливом нейтралитете Серафимы Антоновны ученый совет одобрил изменения в планах научной работы и признал целесообразность всех практических мер, которые принимало руководство. На ученом совете рассматривали заявки на новые темы. Обсудили и доклад Ратникова. Тему признали очень важной, но решили, что один Ратников с ней не справится и что надо создавать группу по типу той группы, которая создается Баклановым для решения проблемы жаропрочной стали. Новый тематический план, заявки на новые темы, решение ученого совета были посланы в Москву, в министерство. Сомнений в том, что все разумные меры будут и там одобрены и утверждены, не было. Поэтому, не ожидая ответа из Москвы, дирекция предупредила всех, кого это касалось, о том, что в их жизни и работе возможны изменения. Беседы с теми сотрудниками, которым предстояло свертывать свои работы как бесперспективные, как неправильно ведущиеся или просто устаревшие, вели то Павел Петрович, то Бакланов, а в особо сложных случаях и оба вместе. Бакланову было очень трудно работать. Горячо берясь за руководство научной работой всего института, он одновременно вел и свою тему. Вокруг него уже создалось ядро будущей группы, которой предстояло работать над жаропрочной сталью. В это время, горячее и для Павла Петровича, и для Бакланова, и для всего института, у Павла Петровича произошло столкновение с секретарем партбюро Мелентьевым. Случилось это из-за Ведерникова. Посоветовавшись с Баклановым, который сказал, что ни особого вреда, ни особой пользы он от этого не предвидит, но и мешать подобному эксперименту не считает нужным, Павел Петрович решил вновь ввести Ведерникова в ученый совет института, в котором Ведерников когда-то состоял. Вокруг появления Ведерникова на ученом совете поднялась шумиха. Как, мол, так — неизлечимый алкоголик решает важнейшие вопросы жизни института! Поползли слухи о том, что он водит компанию с подозрительными личностями, что он не живет дома, ночует где попало и бьет жену. Слухи эти дошли до Павла Петровича. Павел Петрович не смог докопаться до их первоисточника; кого бы он ни спрашивал, все пожимали плечами, говорили: “Ну сплетников-то у нас достаточно”, а назвать по фамилии хотя бы одного сплетника никто не назвал. В это самое время к нему и явился Мелентьев. — В новый кабинетик перебрался, а на новоселье не пригласил, — сказал секретарь партийного бюро. — Да я шучу, шучу! Но если по правде-то говорить, обида у меня на твое поведение: игнорируешь партийную организацию, не приходишь, не советуешься. — Как же игнорирую? — удивился Павел Петрович. — В чем это проявляется? — А в том, например, что не желаешь опираться на лучших наших коммунистов… Ведь я же тебе говорил о Харитонове, а ты что? Ты его холодной водой облил. Я тебе говорил о Самаркиной. А ты, как и прежние недальновидные директора, не даешь ей ходу. Если по правде говорить, ее бы надо назначить заведующей каким-нибудь отделом: кандидат наук, активный товарищ! И в ученый совет не Ведерникова бы, а Самаркину… Мы должны ядро сколачивать, прочное, крепкое ядро. Павел Петрович слушал и невольно сравнивал этот разговор с тем полуночным разговором, для которого недавно приходила к нему домой Серафима Антоновна. Она ему страстно — говоря, что делает это как верный, искренний друг, — доказывала, что он приносит вред институту и себе, ставя под сомнение темы таких ведущих сотрудников, как Красносельцев. Она точно так же говорила, что надо сколачивать прочное, крепкое ядро, но называла иные фамилии, совсем не Харитонова и не Самаркину, а Белогрудова, Красносельцева, еще кого-то. — Партия нам не простит нашей раздробленности, разобщенности, товарищ Колосов, — продолжал свое Мелентьев. — Партия… — Послушай-ка, товарищ Мелентьев, — спросил вдруг, перебив его на полуслове, Павел Петрович, — а ты давно в партии? — С тысяча девятьсот сорок третьего. Разве в данном случае это так важно? — Для меня это во всех случаях важно. Особенно когда мне начинают объяснять, чего от меня требует партия, что она мне простит, чего не простит. Я, товарищ Мелентьев, в партии с тридцатого года. До того — на заводе был комсомольцем, а еще раньше — в школе пионером. Так что считаю себя коммунистом с первых дней своей сознательной жизни, готовил себя к вступлению в партию, еще когда носил красный галстук на шее. Смена смене идет! Ты слыхал такой девиз? Это был наш пионерский девиз. Мы шли на смену комсомольцам, которые являются сменой коммунистам. Да вот так: смена смене идет! Мелентьев посидел, пораздумывал и сказал: — Это, понимаешь, товарищ Колосов, романтика, воспоминания, так сказать мемуары, а мы должны жить реальной жизнью. Реальная жизнь подсказывает, что ты неправильно ведешь себя по отношению к партийной организации. Почему ты не посоветовался со мной и так вот самолично решил: беспартийного пьяницу в ученый совет? — До меня уже дошли эти сплетни. — Это не сплетни! — Мелентьев смотрел на Павла Петровича сурово и предостерегающе. — Это мнение партийного руководства института. Ошибку надо исправить. — А я бы вот какую ошибку исправил, товарищ Мелентьев. — Павел Петрович сказал это не без запальчивости. — Я бы сделал так, чтобы Иван Иванович Ведерников, крупный ученый, перестал быть беспартийным. — Я не знаю, какой он там — крупный или некрупный ученый, но что он мелкий критикан — это уже доподлинно известно. Он всем недоволен, он всех высмеивает. Передавали, например, что он сказал обо мне: партийный чиновник. — Значит, так ведешь себя, товарищ Мелентьев! Мелентьев, не произнеся больше ни слова, поджав тонкие белые губы, собрал бумаги, которые он разложил было на краю стола Павла Петровича, и вышел из кабинета. Павел Петрович нисколько не огорчился. Мало ли у него было всяческих стычек и перепалок и с секретарями заводских комитетов, и с секретарями райкомов! Разное говаривали друг другу, не очень-то приятное. Но что из того? Обходилось, утрясалось, в конце концов шло на пользу дела. Он вышел из кабинета и коридорами, лестницами, черными ходами отправился к Ведерникову. Ведерников, как всегда, стоял возле окна и смотрел в парк. — Вы здорово кстати, товарищ директор, — сказал он. — У меня только что обрела некие формы одна очень интересная идея. — Минутку, Иван Иванович. — Павел Петрович сел на стул возле стола. — Вы могли бы мне ответить совершенно откровенно, почему вы, черт возьми, не в партии? Вопрос, казалось, нисколько не удивил Ведерникова. — А кто же меня примет в партию, Павел Петрович? — ответил он, снова устремив взгляд за окно, в парк. — Я морально неустойчив. Я пьяница. — Но вы же не родились с этим недостатком! Это же не органический порок. Было же время… — Было. И тогда я состоял в комсомоле. Это было давно, до тридцатых годов. А потом я перерос комсомольский возраст, подать заявление в партию не хватило решимости. Я в молодости был такой робкий, что не только на профсоюзных собраниях, но даже на лекциях по международному положению и то сидел где-нибудь за печкой, чтобы меня не увидели, да и не вызвали для ответа перед людьми. Вот так было дело. Интересно, почему вы меня об этом спросили? — Потому что считаю, что вам надо быть в партии. Я, например, без колебаний дал бы вам рекомендацию. Ведерников обернулся от окна, он сделал такое движение, будто собрался шагнуть в. сторону Павла Петровича, но не шагнул, сказал: — Большое спасибо. Но поверьте, это будет единственная рекомендация. Не только третьей, но даже и второй для меня в нашем институте уже не найдется. — А я вам ее все-таки дам! Делайте с ней, что хотите. Павел Петрович ушел, так и позабыв спросить Ведерникова об осенившей его интересной идее. Ведерников тоже не напомнил. В седьмом часу вечера, когда Павел Петрович собрался домой, новый его секретарь, строгая и аккуратная Вера Михайловна Донда, тоже собравшаяся уходить, подала ему конверт с надписью: “Лично”. — Хорошо, — сказал Павел Петрович, думая, что в конверте очередное заявление или просьба; надел шляпу, взял в руки плащ и вышел вместе с Дондой к подъезду. Там его встретила Серафима Антоновна. — Я жду вас, Павел Петрович, — сказала она. — Я приглашаю вас прогуляться. Смотрите, какой вечер! Над городом стояло вечернее небо, теплое и яркое, как расплавленное золото. Расчерчивая его вдоль и поперек, вкось и вкривь, высоко носились черные стрижи, розовыми точками вспыхивали среди них кувыркающиеся белые голуби. Деревья в парке стояли, как на параде, руки по швам, без малейшего шевеления и звука; от них шел густой запах коры, листьев, почек. В прудах кричали лягушки, в воде чвакало, булькало, хлюпало — там шла жизнь. — Да, вечер замечательный, — ответил Павел Петрович, с тоской глядя на поджидавшую его машину. Ему хотелось домой, к Оле, к Варе, с их запальчивыми разговорами об идеалах, о жизни, о будущем. — Ну что же, — сказал он шоферу, — отвезите Веру Михайловну и можете быть свободны. — А мы… Мы что, пройдемся пешочком? — Конечно, — ответила Серафима Антоновна, беря его под руку. — Дышать бензином в такую погоду — преступно. Это варварство. Павел Петрович, пока они шли по институтским тенистым дворам к проходной, посматривал на Серафиму Антоновну с любопытством. Какая-то она была иная, чем всегда, в ней что-то сильно изменилось. Она помолодела, и настолько, будто ей было не под пятьдесят, а каких-нибудь тридцать, тридцать два, ну, может быть, тридцать пять, не больше. Павел Петрович понял, конечно, почему получалось такое впечатление. На Серафиме Антоновне не было ничего из обычных ее старомодных одежд и украшений; был светлый костюм с короткой юбкой, была простенькая блузка брусничного цвета, были на ногах тончайшие чулки и красивые туфли, была простая легкая прическа. На нее было приятно смотреть, и прохожие на нее смотрели. А Павел Петрович смотрел на Серафиму Антоновну так внимательно еще и потому, что в ее новом виде она ему напоминала кого-то очень-очень знакомого. Они шли к тому месту города, которое носило название Островки. Это и в самом деле были островки, находившиеся в устье Лады, при впадении ее в залив. Их было четыре, первый из них носил название Березовый, другой — Лысый, третий — Каменный, четвертой — Козий. Почему они так назывались, никто бы, пожалуй, не объяснил, потому что на Березовом росли одни сосны и ели, на Козьем не было никаких коз, Лысый густо обрастал можжевельником и ракитой, и только на Каменном со стороны моря громоздилось несколько гранитных валунов. Павел Петрович с Шуваловой прошли по мосту на Каменный остров. На нем росли высокие, стройные пихты, под ними было сухо и мягко, ноги ступали неслышно, будто по ковру. Разговор шел какой-то странный. Павел Петрович уже привык разговаривать с Шуваловой о сотрудниках института — о Красносельцеве, Липатове, Белогрудове, какие они талантливые, о темах сегодняшних и завтрашних, привык к тому, что надо спорить, что-то доказывать или опровергать. А тут получалось совсем иное. Серафима Антоновна тихо шла с ним об руку и рассказывала о себе, о своей жизни в молодости, о своих былых мечтах. Ничего, правда, необыкновенного в ее истории не было, разве лишь то, что она в двадцать лет вышла замуж за пятидесятилетнего человека, который потом семь лет мучил ее ревностью, следил за каждым ее шагом, не выпускал ни на час одну из дому. — Давайте пробежим, — вдруг сказала Серафима Антоновна, когда они оказались на небольшой горке. Она схватила Павла Петровича за руку и потащила за собой вниз. Павел Петрович нехотя, сопротивляясь, сделал бегом несколько шагов и остановился. — Не могу, — сказал он, — не могу. Стар. — А я вот могу! — Серафима Антоновна нагнулась, сорвала лиловый колокольчик и вдела его в петлицу пиджака Павла Петровича. Павел Петрович потихоньку вытащил цветок и выбросил. Ему казались нелепыми и этот бег под горку, и эти цветочки в петлицах, и все поведение Серафимы Антоновны, старавшейся изображать из себя девочку. “Зачем это, почему? — недоумевал он. — Откуда взялось? Раньше же ничего подобного не было”. Когда дошли до каменистого берега, Серафима Антоновна предложила присесть на полуистлевшую скамеечку под густым шатром из молодых кленов и полюбоваться тем, как солнце опускается в залив. Павел Петрович сел и увидел возле себя на гнилой доске скамьи давным-давно вырезанное ножом: “Оля + Шурик =? ” Он даже не поверил своим глазам, потрогал буквы пальцами — да, те же, именно те же арифметические знаки, что и на клеенке, которой была обита дверь его квартиры. Оленька, неужели тут были когда-то и ты и тот озорной мальчик? Или тебя повторила, или предвосхитила другая девочка Оленька? Павел Петрович вздохнул и с удивлением услышал, что Серафима Антоновна говорит о счастье, о душевной гармонии, без которой нет счастья. Видимо, он пропустил какую-то часть ее рассказа. — У Шуваловой много завистников, — говорила Серафима Антоновна горячо. — А чему завистники завидуют? Да, Шувалова доктор технических наук. Да, Шувалова имеет немало высоких наград. Но она ведь женщина! Вот что надо понять. А женщина, не задумываясь, отдаст все реальное за одну лишь надежду на возможное душевное счастье. Женщина отличается от вас, мужчин, тем, что вы умеете находить счастье там, где она не умеет, тем, что вы умеете быть счастливы своим трудом, общественным положением, всем, что дает вам это положение. А для женщины все это ничто без личного счастья, и все это приобретает для нее значение только тогда, когда и в сердце ее входит счастье. Вы меня понимаете или нет, Павел Петрович? Почему вы молчите? Слушая слова Серафимы Антоновны, Павел Петрович вспомнил некую Анну Марковну. Было это очень давно, в одном из южных домов отдыха, куда его посылал завод. Был Павел Петрович почти мальчишкой, а москвичке Анне Марковне было около тридцати. Чем он ей понравился, что ее в нем привлекло? Только взяла она над ним нечто вроде шефства и делала так, что без нее он не мог шагнуть шагу. И вот однажды, тоже на скамеечке, тоже вечером, она говорила что-то такое, вроде того, что говорит сейчас Серафима Антоновна, она на что-то или на кого-то жаловалась, говорила о чувствах, о женском счастье. Говорила очень долго. А он сидел и из вежливости старался внимательно слушать, поддакивал, кивал головой. Вдруг Анна Марковна, как ему тогда казалось, ни с того ни с сего почти крикнула: “Да целуй же ты меня, дурак! Обними! ” — Дорогая Серафима Антоновна, — заговорил он, чтобы хоть как-то предотвратить возможную беду. — Вопросы, о которых вы говорите, вечно решаются и вечно остаются нерешенными. Думаю, что и мы их тут, на ходу, не решим. Не кажется ли вам, что уже прохладно и что пора домой? Меня, например, мои девушки, наверно, заждались. Серафима Антоновна посмотрела на него не то снизу вверх, не то сверху вниз — со стороны, из- под ресниц, резко поднялась со скамьи, сказала: “Пойдемте”, — и легкой походкой зашагала по мягкой земле под пихтами. Потом они взяли такси, Павел Петрович довез Серафиму Антоновну до ее дома; никаких тревожных разговоров она больше не затевала, и он, довольный этим, попрощавшись с нею, ехал один по городу. Над городом стояла ночь, почти такая же светлая, как белые ленинградские ночи. На площадях и в скверах цвела сирень, она была как лохматые клубы лилово-белого дыма. Несмотря на поздний час, скверы были полны народа. Павел Петрович вспомнил: “Ведь сегодня суббота, ведь девчонки куда-то собирались меня вести, то ли в театр, то ли в кино”. Дверь квартиры он отворял, стараясь поворачивать ключ как можно тише, но как ни старался быть незамеченным, войдя в переднюю, он тут же увидел их обеих. Обе стояли одетые, причесанные, с сумочками в руках. — Мы ждем тебя, папочка. Мы готовы, — сказала Оля так спокойно, что Павел Петрович понял, каких усилий стоило ей это спокойствие. — Вот билеты, — продолжала она, доставая билеты из сумочки. — Тут написано: начало ровно в восемь. Павел Петрович взглянул на часы: был второй час. — Ну простите, ну так случилось, заговорил он, стараясь превратить все в шутку. — У меня на плечах такое хозяйство. Вот станете директорами, сами поймете, что это такое. — Папочка, не продолжай, — прервала его Оля. — Ты станешь сейчас что-нибудь придумывать, а тебе очень не идет, когда ты что-нибудь придумываешь. Мы знаем все, все. Мы очень беспокоились о тебе, мы звонили в институт, в гараж, твоей секретарше и поняли все, все! — Ничего ты не знаешь, — сказал Павел Петрович резко и, оставив Олю и Варю в передней, ушел к себе в кабинет. Он постоял посреди кабинета, засунув руки в карманы пиджака. В одном из карманов он нащупал какую-то бумагу. Это было письмо с пометкой: “Лично”. Павел Петрович присел к столу, вскрыл конверт. Письмо было от Ведерникова. “Многоуважаемый Павел Петрович! — писал Ведерников. — Вы меня так взволновали сегодняшним разговором, что я не смог вам толком рассказать о моей идее, о которой я только упомянул. Дело касается создания металлорезательного станка с использованием токов высокой частоты, но совершенно нового типа, на новых принципах”. Дальше шли формулы и расчеты. Насколько Павел Петрович разобрался в них, станок сулил быть производительности и экономичности гораздо большей, чем все известные станки, в которых тоже использовался соответственным образом преобразованный электрический ток. Павел Петрович схватился было за трубку телефона, чтобы немедленно позвонить Ведерникову, сказать, что будет его всячески поддерживать, что завтра же пригласит Николая Николаевича Малютина и поручит конструкторскому бюро взяться за конструктивное воплощение замечательной идеи. Но в записной книжке Павла Петровича номера телефона Ведерникова не было. Павел Петрович позвонил в справочное. Ответили, что в списках абонентов Ведерников не значится. Тогда позвонил дежурному по институту. Дежурный долго рылся в каких-то книгах и, наконец, сказал, что Иван Иванович живет в пригородной слободе Трухляевке, где не только телефонов — тротуаров и тех нету, осенью и зимой люди в грязи тонут. Павел Петрович вышел в переднюю. Оля и Варя все еще стояли там, смешные в своей обиде и очень трогательные. Ему захотелось, чтобы не было этой ссоры, чтобы они не дулись на него. Он сказал: — Ну что ж, пойдемте. Я тоже готов. Взгляд его задержался на стройной Вариной фигуре. Павел Петрович даже выронил шляпу из рук. Вот, значит, кого он при виде Серафимы Антоновны весь вечер силился вспомнить, да так и не вспомнил. Ее, Вареньку Стрельцову, Олину подругу, свою недавнюю помощницу. Такой же серый костюм с короткой юбкой, такая же блузка брусничного цвета, такие же тонкие чулки и красивые туфли. Сходство в одежде было настолько поразительным, что Павел Петрович только и смог сказать: — Какие-то странности происходят вокруг меня. Ничего не понимаю. Может, и в самом деле выйти нам погулять на улицу, а? — Нет уж, — грустно ответила Оля. — Поздно. Мы пошутили, идти никуда не надо. Пойдем лучше покушай, папочка. Мы тебе ужин приготовили. Все вкусное-вкусное, как ты любишь. Пойдем. Однажды утром Варя проснулась с ощущением страшной усталости во всем теле, будто бы накануне она прошла сорок километров пешком, как, бывало, в ту пору, когда холынская школа устраивала туристские походы вокруг озера Ильмень. Болела голова, болели ноги. Глаза не хотели раскрываться, а если и раскрывались, то все в них струилось, плыло, теряло привычные формы. Варя все же попыталась встать. Но лишь только она откинула одеяло и спустила ноги с кровати, ее тотчас охватил озноб; пришлось вновь прятаться в постель, сворачиваться клубочком и, щелкая зубами, звать Олю, чтобы та принесла ей шубу или пальто — накрыться поверх одеяла. Вслед за Олей в комнату Вари пришел и Павел Петрович. Он положил прохладную ладонь на Варин лоб, тыльной стороной руки потрогал ее щеки, сказал: “Жар, надо измерить температуру”. Когда Оля принесла ему градусник, он стряхнул его, проверил, хорошо ли стряхнулось, и подал Варе: “Держите как следует, а то измерите температуру рубашки”. Варя держала как следует. Оказалось, что у нее тридцать восемь и девять. Павел Петрович позвонил на завод, сказал кому-то из своих знакомых, пусть, мол, передадут в лабораторию, что Стрельцова сегодня не может прийти на работу. Оля позвонила в поликлинику и вызвала врача. Павел Петрович сказал, что Оле придется пока посидеть дома, нельзя, чтобы Варя сама ходила отворять врачу, неизвестно, чем она больна и какая понадобится ей помощь, может быть сразу же надо будет бежать в аптеку. Варя и Оля остались вдвоем. В комнате Вари от спущенных штор, которые Варя попросила не подымать, потому что от яркого света больно глазам, стоял теплый сумрак. Выло очень тихо, только далеко, в кабинете Павла Петровича, слышался отчетливый ход часов. Варе хотелось лежать и молчать, ей дремалось, грезилось. На Олю сумрак этот действовал иначе, ее тянуло поговорить. Так бывает в купе вагона, когда погасят свет. Собеседники не видят друг друга, перед ними мрак, они говорят во мраке, и тем откровеннее становятся их слова, чем гуще мрак. — Ты понимаешь, — говорила Оля, взобравшись с ногами в низкое мягкое кресло, — я давно хочу сказать тебе об этом, меня это мучает. Он назвал меня блюстительницей: “Эх вы, блюстительница! ” — Кто, Оленька, кто тебя так назвал? — через силу спросила Варя, натягивая одеяло почти до глаз. — Да, ты ведь ничего не знаешь! — спохватилась Оля. И она стала подробно рассказывать о том, что произошло с ней на бюро райкома комсомола. Варя не поняла всей сложности ее переживаний, она даже не увидела никаких причин для этих переживаний. — Ну и что же тут особенного? — спросила она. — Как что особенного! — воскликнула Оля. — Ведь ты пойми… Ну, допустим, этот Журавлев нарушил дисциплину, технику безопасности, еще что-нибудь такое. Допустим. Но, Варя, скажи, кто из наших с тобой знакомых способен сделать то, что сделал он? У кого хватит смелости подержать руку хотя бы над зажженной спичкой? — Ты девчонка, — сказала Варя. — Нет, я не девчонка. А просто я умею ценить мужество. — Это не мужество, а мальчишество. — Ты сухарь! — почти крикнула Оля. — Сухарь без чувств, без фантазии. Тебе бы учительницей арифметики быть. Ты, значит, плохо разбираешься в людях. Я уверена, что именно такие, как Виктор Журавлев, бросались на вражеские пулеметы, таранили чужие бомбардировщики, проникали во вражеские штабы. Они были героями! А я… я чувствую себя глупо. Ну как так!.. Все люди сидят, понимают: взыскание давать тебе, товарищ Журавлев, даем, дисциплина требует, но и не восхищаться твоей смелостью мы не можем. Сами бы рады быть такими, да характера не хватает. И в это время вылезает какая-то дура и кричит, как идиотка: “Безобразный поступок! ” Что он думает теперь обо мне? — Если он такой, как ты его расписываешь, то он о тебе уже и забыл. Забыл? Подобная мысль не приходила Оле в голову. В самом деле, с чего бы ему помнить выкрик какой-то уж слишком строгой девицы? Взял да и забыл и этот выкрик и эту девицу. Мало ли у него своих забот? Оля думала уже не о своем нелепом выкрике и не о презрительных словах Журавлева, а о том, что неужели он действительно ее успел забыть. До чего же это странно и неправильно. — Как, ты говоришь, его фамилия? — спросила вдруг Варя. — Журавлев. Виктор. Виктор Журавлев. — Я его знаю. Он на третьем мартене у нас работает. — Правда? — воскликнула Оля. — Ты с ним знакома? — Ну как знакома? Просто знаю, что есть такой. И все. Оля вышла из Вариной комнаты и отправилась в кабинет. Затворив плотно дверь кабинета, она позвонила в институт Павлу Петровичу. — Папочка, — сказала она, — помнишь, ты мне рассказывал о сталеваре, который рубит рукой расплавленный шлак. Скажи, пожалуйста, как его фамилия? Павел Петрович сказал то, что Оля и ожидала: Журавлев, и спросил, зачем ей это надо знать. — Просто надо, вот надо и надо, — ответила Оля. -Ты его хорошо знаешь? А как ты его считаешь? Какой он? — Обыкновенный, Оленька, — сказал Павел Петрович. — Парень как парень. Не хуже и не лучше других. Парни ведь все в общем-то одинаковы. Различие в натурах и характерах, особенно у мужчин, начинает проявляться где-то возле тридцати и после тридцати. А до тридцати — все мы гении, ни в чем не уступающие один другому. Олин разговор с Павлом Петровичем был прерван звонком в передней. Пришел врач. Он сказал, что у Вари грипп, самый что ни на есть натуральный грипп. Где только она ухитрилась его подцепить в такую теплую пору, — не работает ли она на сквозняках? Варя подтвердила; да, на сквозняках. Врач приказал Варе полежать несколько дней в постели, чтобы избежать осложнений, которые, не дай бог, такую молодую женщину могут превратить в старуху: всякие, знаете, почки, печени и прочее, — выписал больничный лист и рецепты. Вскоре после его ухода ушла в свой институт и Оля, сказав, что зайдет в аптеку, закажет лекарство, а вечером на обратном пути получит. Варя осталась одна. Ей было уютно под одеялом и шубой, ей казалось, что она плывет в горячих волнах, то плавно подымаясь, то падая вместе с ними. Ей никто не мешал думать о чем угодно и чувствовать что угодно. Она чувствовала руку Павла Петровича на лбу, на щеках, от руки было прохладно, она как бы овевала Варино лицо ветерком. Потом Варя заснула. А когда проснулась, почувствовала, что ей немного лучше. Надела халат и решила, что походит по пустым комнатам. В комнатах было не убрано, никто не успел в этот день ни к чему прикоснуться. Варя попыталась навести хоть какой-нибудь порядок. Она убрала постель Павла Петровича, который, после смерти Елены Сергеевны, спал на тахте в столовой. Она застелила постель Оли, подмела немножко в коридоре, устала и решила, что пойдет снова ляжет. Проходя к себе мимо бывшей спальни Елены Сергеевны, Варя, как всегда, не удержалась, приоткрыла дверь в эту таинственную комнату. Таинственной она была потому, что в ней оставалось все так, как было при жизни Елены Сергеевны, в нее никто попусту не входил, здесь только раз или два раза в неделю вытирали пыль с мебели и мели пол. Варя вошла в эту комнату. От ходьбы, от движения жар у нее снова увеличился, снова она плыла в горячих волнах, и поэтому комната Елены Сергеевны была для нее в эти минуты еще более таинственна, чем обычно, и в каждом предмете обнаруживалось еще большее значение, чем всегда. Варя трогала хрустальные флаконы на туалетном столике, ножнички и щипчики для маникюра. Она взяла было в руки большую золотистую расческу, но тотчас положила ее на место и отступила от столика в замешательстве: меж зубьями расчески она увидела несколько длинных каштановых волосков. Потом она подошла к широкому зеркальному шкафу. Повернула ключ, отворила дверцу. В шкафу печально висели на плечиках разноцветные платья, зимние и летние пальто, обернутые простынями, внизу под платьями стояли туфли. От платьев шел знакомый Варе запах духов Елены Сергеевны. Одежды еще хранили и берегли запах своей хозяйки. Может быть, только они единственные и ждали ее возвращения в этот мир, может быть, только они единственные не знали того, что она больше никогда не вернется. Варя вышла из этой комнаты на цыпочках, тихо притворила за собой дверь, прямо в коридоре села на старый плюшевый стул и спросила себя: что она делает в чужой квартире, что ей здесь надо, зачем она сюда попала? Здесь чужая жизнь, чужой мир, в который ее никто не просил вторгаться. Ей стало очень тоскливо, когда она сказала: “Чужой мир, чужая жизнь”. Все существо ее сопротивлялось мысли, что Оля и Павел Петрович, милый, родной Павел Петрович, — это чужой мир. Нет, она решительно не могла остаться на месте в этот день. Она встала с пыльного стула и пошла в кабинет. Там ей будет лучше. Там булатные сабли в черном футляре, там книги Павла Петровича, там его любимые вещи, там всюду только он, Павел Петрович, там ничто ей не скажет: чужой мир. Мир Павла Петровича — это и ее мир, иного мира для нее не существует. Но в кабинете Варю встретил удивленный и осуждающий взгляд Елены Сергеевны. Елена Сергеевна смотрела на Варю со стены и задавала ей тот же самый вопрос, с которым Варя только что обращалась к самой себе: “Как ты сюда попала, зачем, что ты тут делаешь? ” — “Не знаю, — движением головы ответила Варя, чувствуя, что у нее нет никаких сил сопротивляться чему-либо. — Я, наверно, уйду”. Когда вечером вернулась Оля с лекарствами, она нашла Варю лежащей на диване. Оля подумала, что Варя спит, накрыла ее одеялом и подсунула под голову подушку. Павел Петрович, пришедший позже, оказался опытнее в вопросах медицины. Он нащупал Варин пульс и сказал: — Кажется, она без сознания. У нас есть в доме нашатырный спирт? Едва Варя пришла в себя, она схватила руку Павла Петровича и прижалась к ней лбом. Павлу Петровичу показалось, что она сказала: “Я никуда от вас не уйду, что хотите, то и делайте”. Он осторожно высвободил руку и шепнул Оле:
|
|||
|