|
|||
Приложение 2 страницаОн искренне любил писателя, побудившего навсегда отвернуться от звучных фокусов Лукана; его звали Петроний. Прозорливый наблюдатель, деликатный аналитик, великолепный художник, он спокойно, без предвзятости, без злобы описывал будни Рима, рассказывал в резких главках " Сатирикона" о нравах времени. Тщательно отбирая факты, придавая им совершенную форму, он рассматривал под микроскопом " домашнюю" жизнь римлян, их свинство, их блуд. Вот инспектор меблированных комнат интересуется именами вновь прибывших путешественников, вот посетители лупанария бродят вокруг голых женщин, торчат перед вывесками, в то время как сквозь плохо прикрытые двери различаются шалости парочек. За вызывающей роскошью виллы, безумием богатств и пышности, как и за сменяющими их бедными харчевнями с кроватями на тесьмах, растерзанными, кишащими клопами, чувствуется движение целой эпохи: наглые мошенники, вроде Аскильта и Эмольпа, вынюхивающие нежданные прибыли; старые инкубы в задранных платьях — их щеки отштукатурены свинцовыми белилами и нарумянены; шестнадцатилетние педерасты, пухленькие и завитые; женщины, подверженные истерии; ищейки наследств, предлагающие сыновей и дочерей похоти завещателей — все мелькают, дискутируют на улицах, соприкасаются в банях, обмениваются тумаками, как в пантомимах. И все это передано стилем, для которого характерны необычайная резкость, точный цвет; автор черпал из всех наречий, заимствовал фразеологию у всех народов, занесенных в Рим, раздвигал все границы, все барьеры так называемого " великого века", заставлял каждого изъясняться на своем языке: невежественных вольноотпущенников — на вульгарной латыни, уличном арго; чужестранцев — на варварском просторечьи, разбавленном африканским, сирийским и греческим; дураков-педантов, вроде книжного Агамемнона, — с помощью накладной риторики. Одним штрихом изображено, как эти люди валяются вокруг стола, обмениваются нелепыми замечаниями алкашей, развивают дряхлые максимы, дурацкие остроты, повернув морды к Тримальхиону, а тот ковыряет в зубах, предлагает гостям ночные горшки, рассуждает о здоровье своих внутренностей и пердит, приглашая всех чувствовать себя как дома. Этот реалистический роман, этот кусок, вырезанный из живой римской жизни, без заботы — что бы вы ни говорили — о реформах и сатире, без желания выводов и морали; эта история, лишенная интриги и действия, где выведены на сцену приключения содомской дичи и со спокойной тонкостью исследованы, ювелирно описаны радости и боли любви и совокуплений (причем автор ни разу не показывается, не позволяет себе ни одного комментария, не поощряет и не осуждает поступки и мысли персонажей, пороки престарелой цивилизации, потрескавшейся империи), пронзала дез Эссэнта; в ухищрениях стиля, в остроте наблюдения, в твердости метода различалось необычайное совпадение, удивительные аналогии с кое-какими современными французскими романами, которые он терпел. Разумеется, дез Эссэнт горько сожалел об " Эстионе" и об " Альбуции" — двух навсегда потерянных произведениях Петрония, упомянутых Планциадом Фульгенцием, но библиофил в нем утешал эрудита: благоговейными руками он ласкал изумительное издание " Сатирикона", обладателем которого был: " in-octavo", {10} датированное 1585 годом и носящее имя Я. Дуза, в Лейдене. Выйдя из Петрония, его латинская коллекция входила во II век христианской эры, перепрыгивала через декламаторов Фронтоне, любителя обветшалых, плохо склеенных, плохо отлакированных выражений, перешагивала через его ученика и друга Авла Геллия (личность проницательная и пронырливая, но как писатель он погряз в тине) и приостанавливалась перед Апулеем, чье первое издание, " in-folio", напечатанное в 1469 году в Риме, хранилось у дез Эссэнта. Этот африканец развлекал его; латынь пульсировала в " Метаморфозах"; она катила ил; реки, собранные со всех провинций, смешивались и сливались, образуя один причудливый экзотический, почти новый цвет; маньеризм, свежие детали латинского общества слепливались в неологизмы, созданные для бесед в уголке римской Африки; забавлял веселый нрав тучного, по всей вероятности, самца, его средиземноморские излишества. Он выглядел похотливым добряком в контрасте с христианскими апологетами, жившими тогда же, и нагоняющим сон псевдоклассиком Минуцием Феликсом, который распродавал в своем " Октавии" еще густые эмульсии Цицерона; и даже Тертуллианом (последнего дез Эссэнт хранил скорее за издание в Альде, нежели за сами труды). Хотя он был недурно подкован в теологии, диспуты монтанистов против католической церкви, полемики против высших богословских наук оставляли ранодушным; несмотря на любопытный стиль Тертуллиана — сжатый, полный двусмысленностей, покоящийся на причастиях, задеваемый противоречиями, встопорщенный игрой слов и колкостями, пестрящий вокабулами, выбранными из юридической науки, из языка Отцов греческой церкви, — дез Эссэнт почти не открывал теперь " Апологетики" и " Трактата о терпении"; самое большее — прочитывал несколько страниц из " De cultu feminarum", где Тертуллиан давал нагоняй женщинам за ношение драгоценностей и дорогих тканей, запрещал употреблять косметику, поскольку они старались исправить и улучшить природу. Эти мысли, диаметрально противоположные его собственным, вызывали улыбку; притом роль, сыгранная Тертуллианом в Карфагенском епископстве, побуждала к сладким грезам; реальный человек привлекал больше, чем его труды. Он жил в тревожную эпоху, сотрясаемую жуткими мятежами, при Каракалле, при Макрине, при необычайно великом жреце из Эмеза, Элагабале и преспокойно готовил свои проповеди, свои догматические рассуждения, свои защитительные речи, свои поучения в то время, когда основы Империи Римской сотрясались, когда азиатские безумства, мерзости паганизма выходили из берегов; с замечательным хладнокровием он рекомендовал плотское воздержание, умеренность в еде, скромность в туалете; и это, когда, шествуя в серебряной пудре и в золотом песке, с головой, увенчанной тиарой, в платье, обшитом драгоценностями, Элагабал в окружении евнухов трудился над рукоделием, приказывал величать себя Императрицей и выбирал каждую ночь Императора, преимущественно среди брадобреев, поваришек, цирковых возниц. Эта антитеза восхищала; латинский язык, достигнув зрелости при Петронии, начинал разрушаться; его место занимала христианская литература, принося с новыми идеями новые слова, не употреблявшиеся конструкции, неведомые глаголы, прилагательные с мудреным значением, абстрактные словечки, редкостные дотоле в латинском языке, — одним из первых их ввел в обиход Тертуллиан. Но только непритягательна была размазня, предложенная после смерти Тертуллиана его учениками св. Киприаном, Арнобием, вязким Лактанцием: неполная и умеренная тухлость, неуклюжие возвращения к цицероновской напыщенности; не было ведь еще специфического душка — его придаст христианизм разложившемуся, как дичь, раскрошившемуся языческому наречию в IV и особенно в последующих веках, когда под напором Варваров хрустнут Империи, гноящиеся сукровицей столетий. Единственный христианский поэт, Коммодиан де Газа, представлял в его библиотеке искусство III века. " Carmen apologeticum", написанный в 259 году, — это сборник наставлений, скрученных в акростихи, в народные гекзаметры, с цезурой, согласно правилам героического стиха, пренебрегающих размером и столкновением гласных и часто сопровождаемых рифмами, многочисленные примеры которых позднее представит церковная латынь. Напряженные сумрачные стихи, пахнущие дичиной, изобилующие словечками обиходной речи и словами с искаженным первоначальным смыслом, трогали дез Эссэнта, интересовали, пожалуй, больше, чем перезрелый и уже покрытый медянкой стиль историков Аммиана Марселлина, Аврелия Виктора, Симмаха, прославившегося письмами, компилятора и грамматика Макробия; он их предпочитал даже настоящим четким стихам, пятнистому великолепному языку, на котором изъяснялись Клодиан, Рутилий и Авзоний. Они были тогда мэтрами; они наполняли подыхающую Империю своими криками; христианин Авзоний — своим " Брачным центоном" и многословной и нарядной поэмой " Мозелль"; Рутилий — гимнами во славу Рима, анафемами против евреев и монахов, путеводителем по Италии и Галлии, где он передает свои впечатления от увиденного: беспредельность пейзажей, отраженных в воде, мираж облаков, клочки тумана, окружающего горы. Клодиан — нечто вроде аватары Лукана, властвующий над всем IV веком с помощью страшного горна своих стихов, поэт, который ковал сверкающий звонкий гекзаметр, сухим ударом выбивал в гроздьях искр эпитет, достигая определенного величия, вздымая свои творения могучим дыханием. В Западной Империи, обваливающейся все больше и больше, в каше повторяющейся резни, в постоянной угрозе Варваров, толпящихся у врат Империи, крюки которой трещали, он оживляет античность, воспевает похищение Прозерпины, накладывает вибрирующие краски, шествует с зажженными факелами сквозь тьму, нахлынувшую на мир. Паганизм оживает в нем, трубя в свою последнюю фанфару, поднимая своего последнего крупного поэта над христианством; оно полностью затопит язык и теперь уже навсегда останется хозяином искусства в лице Павлина, ученика Авзония; испанского жреца Ювенкуса, парафразирующего в стихах Евангелия; Викториана, автора " Маккабеев"; Санктуса Бурдигалензия, который в эклоге, имитируя Виргилия, заставил пастухов Эгона и Букулуса оплакивать болезни их стада; и всей сворой святых, как, например, Илэр де Пуатье, защитник веры в Никее; Афанасий, по прозвищу Западный; Амбруаз, автор неудобоваримых проповедей, скучнейший христианский Цицерон; Дамас, мастер надгробных эпиграмм; Жером, переводчик Вульгаты, и его противник Вигиланций из Комменжа, который атакует культ святых, злоупотребления чудесами, воздержания и уже выступает, пользуясь аргументами, подхваченными затем веками, против монашеских обетов, против безбрачия священников. В V веке, наконец, предстал Августин, епископ Иппонский. Дез Эссэнт знал его слишком хорошо, поскольку он был самым почитаемым церковным писателем, основателем христианской ортодоксии, тем, кого католики считали оракулом, верховным наставником. Дез Эссэнт его больше не открывал, хотя тот и воспел в своих " Исповедях" отвращение к земле, и его стонущая набожность постаралась в " Граде Божьем" успокоить жуткую скорбь века унимающими боль обещаниями лучшей жизни. Когда дез Эссэнт занимался теологией, он уже был утомлен, сыт по горло его предсказаниями, его сетованиями, его теориями предопределения и благодати, его борьбой против раскола. Дез Эссэнт предпочитал перелистывать " Psychomachia" Пруденция — изобретателя аллегорической поэмы, которая будет свирепствовать позднее, в Средние Века; а также творения Сидуана Аполлинария (искушала его переписка, нашпигованная остротами, каламбурами, архаизмами, загадками). Он с удовольствием перечитывал панегирики, где епископ призывает языческих богов к поддержке своих тщеславных прославлений, и, несмотря ни на что, испытывал слабость к аффектации и намекам этих стихов, сделанных искусным техником, который заботится о своем механизме, смазывает маслом колеса, изобретая при надобности усложненные и бесполезные. Кроме Сидуана, он ценил панегириста Мерободеса; Седулия, автора рифмованных стихов и гимнов секты " невежествующих", частично использованных церковью для ее служб; Мария Виктора, чей мрачный трактат о " Извращении нравов" вспыхивает то там, то здесь стихами, светящимися, как фосфор; Павлина из Пеллы, автора зябкой " Eucharistion"; Ориенция, епископа Ошского, который в двустишиях своих " Увещаний" бранит распутство женщин, чьи лица, как он полагает, губят целые народы. Интерес дез Эссэнта к латинскому языку не ослабевал; теперь, когда полностью прогнив, язык повисал, теряя свои члены, источая гной, едва сохранив в своем разложившемся теле несколько твердых частиц, которые христиане извлекли, чтобы замариновать в рассоле своего нового языка. Пришла вторая половина V века — жуткая эпоха, когда омерзительный хаос взбудоражил землю. Варвары разорили Галлию, парализованный Рим, отданный на разграбление Вестготам, чувствовал, как леденеет, видел, как его противоположные члены — Запад и Восток — бьются в крови, испускают дух с каждым днем. Среди общего разложения, среди убийств цезарей, следующих друг за другом, среди шума резни, струящейся с одного края Европы до другого, звучало страшное " ур-а! ", заглушая вопли, покрывая голоса. На берегу Дуная тысячи людей, вросших в маленьких лошадей, в плащах из крысиных шкур — страшные татары, с огромными головами, раздавленными носами, подбородками, изрытыми шрамами и рубцами, желтушными и безбородыми лицами, низвергаются, наползают, обволакивают вихрем территории имперских провинций. Все исчезло в пыли галопа, в дыму пожаров. Сумерки сгустились, и народы, приведенные в ужас, дрожали, слушая, как прокатывается с громовым треском невероятный смерч. Орда гуннов выбрила Европу и была раздавлена на Шалонских равнинах: Аэций истолок ее в страшной атаке. Равнина, покрытая кровью, пенилась, как пурпурное море; двести тысяч трупов преграждали дорогу, разбивали порыв этой лавины; отклонившись с пути, она пала, разражаясь громовыми ударами, на Италию, где истребленные города пылали, как стога. Западная империя обрушилась под ударом; агонизирующее существование, которое она влачила в глупости и мерзости, угасло, конец света был близок, голод и чума скосили города, забытые Аттилой; латынь казалась тоже погребенной под обломками мира. Миновали годы; варварские идиомы начинали упорядочиваться, выпадать из своей оболочки, формировать настоящие языки; латынь, спасенная от разгрома монастырями, заперлась в них и в приходах; то там, то здесь замерцало несколько неповоротливых и холодных поэтов: Драконций-Африканец со своим " Гексамероном", Клавдий Мамерт с литургическими стихотворениями; Авитус Венский; потом биографы, такие, как Эннодий, что рассказывает о чудесах св. Эпифания, — проницательный и уважаемый дипломат, честный и неусыпный пастырь; такие, как Эвгиппий, описавший нам жизнь св. Северина, таинственного отшельника, смиренного аскета, явившегося, словно ангел милосердия, безутешным, обезумевшим от страданий народам; такие писатели, как Вераний Геводанский, который подготовил маленький трактат о воздержании; как Аврелиан и Ферреолий, компиляторы экклезиастических канонов; летописцы вроде Ротерия Агда, известного потерянной " Историей гуннов". Издания последующих веков — редкость в библиотеке дез Эссэнта; VI век был еще представлен Фортунатом, епископом Пуатье (порой вспоминали его гимны и " vexilla regis", выкроенные из старой падали латыни, приправленной церковными ароматами), Боэцием, стариком Грегуаром де Тур и Йорнандесом; потом, в VII и VIII веках, словно в добавок к скверной латыни хроникеров, Фредегеров, Павлов-дьяконов и стихов, входящих в Бангорский сборник антифонов (порой дез Эссэнт созерцал алфавитный и на одной рифме построенный гимн, спетый в честь св. Комжилля), литература почти сплошь замыкалась в житиях святых, в легенде о св. Колумбане, написанной в обители монахом Ионой, и легенде о блаженном Кутберте, составленной Преподобным Беде по анонимным заметкам монаха из Линдисфарна — в тоскливые минуты дез Эссэнт ограничивался перелистыванием этих гагиографов и перечитыванием отрывков из жития св. Рустикулы и св. Радегонды; одно было рассказано Дефенсориусом, синодитом из Лигюже, другое — скромной и наивной монашкой из Пуатье, Бодонивией. Но гораздо больше прельщали причуды англо-саксонской латыни; например, вереница загадок Адельма, Тэтвина, Эусебия — этих потомков Симфозия, и особенно сочиненные св. Бонифацием в акростихах загадки, ответы на которые заключены в начальных буквах стихов. Его любопытство угасало с концом этих двух веков; не в восторге от тяжелой кучи каролингских латинистов, Алькуинов и Эгинхардов, он довольствовался в качестве образчика лексики IX века хрониками анонима св. Галля, Фрекульфом и Режиноном, поэмой об осаде Парижа, вытканной Аббо Курбе; " Ортулусом", дидактической поэмой бенедиктинца Валфрида Страбо (целая глава посвящена прославлению тыквы, символа плодородия: она приводила в веселое настроение); славящего подвиги Луи Кроткого поэмой Эрмольда Черного, написанной правильными гекзаметрами, в строгом, почти черном стиле, на железной латыни, вымоченной в монастырских водах с — там и сям — плевой чувства в жестком металле; " De viribus herbarum" — поэмой Мацера Флорида, услаждавшей своими поэтическими рецептами и преудивительными свойствами, которые автор приписывает отдельным травам и цветам: кирказон, например, будучи смешан с бычьим мясом и положен на низ живота беременной, побуждает ее мгновенно родить мальчика; бурачник, если распылить его в столовой, веселит гостей; растолченный корень пиона навсегда излечивает от падучей болезни; а укроп, стоит положить его на грудь женщины, очищает мочу и стимулирует безболезненность ее циклов. За исключением нескольких специфических, не поддающихся классификации томов; современных или недатированных книг по кабалле, медицине и ботанике; несколько разрозненных томов из Патрологии Миня, где содержались ненаходимые христианские стихотворения, а также антологии малых латинских поэтов, собранных Вернсдорфом; за исключением Меруса, учебника классической эротологии Форберга, мёкиалогий и дьяконалий для исповедников (он просеивал их с редкими интервалами), латинская библиотека останавливалась в начале X века. {11} Действительно, диковинки, усложненная наивность христианского языка тоже померкли. Груда философов и схоластов, средневековые словопрения начинали царствовать безраздельно. Нагромождались копоть хроник, исторических сочинений, свинцовые слитки собраний монастырских грамот; а лепечущая грация, порой изысканная неловкость монахов, стряпающих благочестивое рагу из остатков античной поэзии, были мертвы; процеженный сок глагольных конструкций, существительные, отдающие ладаном, странные прилагательные, грубо выкроенные из золота, с варварским и очаровательным привкусом готских драгоценностей, были сломаны. Старые издания, лелеемые дез Эссэнтом, иссякли; испытав гигантский прыжок веков, на полках громоздились теперь книги, уничтожающие разницу возрастов, приходя прямо к французскому языку нынешнего столетия.
IV
Ближе к вечеру перед домом в Фонтенэ остановился экипаж. Дез Эссэнт никого не принимал; в эти необитаемые места не заглядывал даже почтальон, чтобы передать какую-нибудь газету, журнал или письмо; вот почему слуги колебались, спрашивая друг у друга, стоит ли открывать; при бешеном трезвоне колокольчика осмелились приоткрыть потайное окошко в двери и заметили господина: всю грудь его закрывал огромный золотой щит. Доложили хозяину; он завтракал. — Чудесно, впустите. Дез Эссэнт вспомнил, что когда-то оставил адрес гранильщику, чтобы тот отдал заказ. Господин поздоровался, положил на сосновый паркет столовой щит. Тот покачнулся, приподнимаясь; из-под него вытянулась и юркнула под панцирь змеиная головка черепахи. Незадолго до отъезда из Парижа дез Эссэнту взбрела в голову фантазия. Разглядывая как-то раз отблески восточного ковра, исследуя скользящие по аладиново-желтым и фиолетово-сливовым шерстяным нитям серебристые переливы, он подумал: а неплохо бы положить сюда что-нибудь подвижное и темное — обострить живость ковровой расцветки. Во власти замысла слонялся по улицам, пока не забрел в Пале-Руайяль; перед витриной Шеве хлопнул себя по лбу: в бассейне сидела огромная черепаха. Купил. Потом, сидя перед нею на ковре, долго смотрел, сощурившись. Цвет " голова негра" (сиена жженая) панциря грязнил отблески ковра, ничуть не оживляя; серебринки едва искрились теперь, подчиняясь холодным тонам исцарапанного цинка по краям жесткого тусклого щита. Он грыз ногти, ища возможность уладить мезальянс, помешать решительному разладу оттенков; в конце концов пришел к выводу: первоначальное желание разжечь огонь ковра покачиванием темного, положенного сверху предмета было неверным, ведь ковер выглядел еще слишком ярким, слишком резвым, слишком новым. Цвета недостаточно притупились и ослабели; речь шла о том, чтобы поставить идею с ног на голову: смягчить тона, пригасить их контрастом чего-то сверкающего, что подавляло бы всё вокруг и отбрасывало золотые лучи на бледное золото. В таком ракурсе проблема разрешалась легче. И посему он решил позолотить кирасу черепахи. Принесенная от умельца, взявшего ее на пенсион, она стала солнцем; от ее сверкания поблекли краски ковра. Она излучалась, как вестготский щит с чешуей, которую, наподобие черепицы, выточил художник-варвар. Сначала дез Эссэнт был очарован эффектом; затем решил, что гигантская безделушка — лишь набросок; полную законченность придаст только инкрустация драгоценными камнями. В японской коллекции выбрал рисунок — стайки цветов, вылетающих фейерверком из тонкого стебля; принес ювелиру, наметил бордюр, замыкавший букет овальной рамой, и сказал ошеломленному мастеру, что листья и лепестки каждого цветка должны быть из драгоценных камней и вставлены прямо в панцирь черепахи. Его затруднял выбор камней; бриллиант стал удивительно банальным с тех пор, как все торгаши напяливают его на мизинец; изумруды и восточные рубины скомпрометированы меньше, отбрасывают златозарное пламя, но чересчур похожи на зеленые и красные глаза некоторых омнибусов (вдоль висков утыканы фонарями таких же цветов); что касается дымчатых или ярких топазов, то эти дешевые камешки любимы мелкой буржуазией, обожающей запирать ларчики в зеркальных шкафах. Аметист, хотя церковь и сохранила за ним репутацию святости, придав одновременно умилительность и торжественность, тоже подпорчен красными ушами и трубчатыми пальцами жен мясников: за умеренную цену те желают украсить себя настоящими и вескими драгоценностями; среди этих камней лишь сапфир уберег огонь от промышленной и денежной глупости. Искорки, потрескивая на чистой холодной воде, в какой-то мере охраняли его сдержанное горделивое благородство от грязи. К несчастью, при свечах потрескивание пламени прекращается; вода сворачивается клубочком, кажется спящей, чтобы пробудиться только утром. {12} Решительно ни один камень не удовлетворял дез Эссэнта; к тому же они были очень цивилизованы, очень известны. Он просеивал между пальцев самые удивительные и необычные минералы; кончилось тем, что отобрал серию настоящих и фальшивых: смесь должна была образовывать притягательнейшую, ошеломляющую гармонию. И вот как он составил букет: для листьев — ярко выраженная зелень: спаржа хризобериллов, порей перидотов, оливки оливинов; они отделялись от альмандиновых и уваритовых стеблей красновато-синего оттенка, бросая отблески столь же суховатые, как у крошек винного камня в глубине бочек. Для цветов, отброшенных от стебля, удаленных от подножия фейерверка, использовал пепельно-голубой; но принципиально отказался от восточной бирюзы: она идет на броши и перстни и вместе с банальным жемчугом и омерзительным кораллом доставляет радость толпе; он выбирал только западную бирюзу, камни, являющиеся, собственно, окаменевшей слоновой костью, пропитанной медянистыми субстанциями; бледная зелень ее засорена, мутна, серниста, словно выжелчена. После чего мог, наконец, вставлять лепестки цветов, распустившихся в середине букета, возле самого стебля, используя прозрачные минералы со стеклообразным и болезненным свечением, с лихорадочно едкими отблесками. Он компоновал их исключительно из цейлонских " кошачьих глаз", симофанов и синих халцедонов. Мерцание этих трех камней было поистине загадочным, извращенным; искры с болью вырывались из потревоженной ледяной воды. " Кошачий глаз": серовато-зеленоватый, испещренный концентрическими венами; они словно шевелились, перемещались в зависимости от расположения света. Симофан: лазурная дрожь, пробегающая по молочному оттенку, который плавает в глубине. Синий халцедон: зажигает голубоватые фосфорные огни на шоколадном, приглушенно-коричневом фоне. Гранильщик отмечал, куда и какие камни должны быть вставлены. " А бордюр панциря? " — поинтересовался он. Сначала дез Эссэнт подумал об опалах и гидрофанах; заманчивые цветовым колебанием, сомнением пламени, они слишком уж непокорны, слишком изменчивы: опал обладает ревматической чувствительностью, огонь его лучей, в зависимости от влажности, переходит от тепла к холоду; а гидрофан пылает только в воде, соглашаясь зажигать свой серый уголь, лишь когда его смочат. В конце концов остановился на камнях с чередующимися отражениями: на красном акажу гиацинта из Компостеллы; на зеленоватом аквамарине; на винном уксусе рубина-шпинель; на бледно-аспидном зюдерманийском рубине. Их слабые переливы достаточно освещали сумрак чешуи и не затмевали цветения камней — только обрамляли их тонкой гирляндой. Прикорнув в углу столовой, дез Эссэнт наблюдал за черепахой, рдеющей в полумраке. Он испытывал абсолютное счастье. Глаза опьянялись сиянием венчиков, пламенеющих на золотом фоне; изменив привычке, он почувствовал аппетит и макал гренки в чай: безупречную смесь Си-а-Фаюна, Мо-Ю-тана и Ханского сорта желтого чая, доставленного контрабандным караваном из Китая в Россию. Он пил этот жидкий аромат из китайских фарфоровых чашечек, прозванных за свою прозрачность и легкость " яичной скорлупой", и, подобно тому, как дез Эссэнт признавал только эти милые чашечки, он пользовался только истинными вермейевыми приборами с чуть поблекшей позолотой, когда под усталым слоем золота проглядывает капелька серебра, придавая ему совершенно изношенный, умирающий оттенок старинной мягкости. Допив чай, вернулся в кабинет и приказал принести черепаху: та упрямо не желала двигаться. Падал снег. При свете ламп за голубоватыми стеклами росли ледяные стебли; изморозь, похожая на растаявший сахар, поблескивала в бутылочных донышках с золотыми крапинками. Глубокая тишь обволакивала домишко, оцепеневший в сумерках. Дез Эссэнт грезил; жаровня, нагруженная поленьями, наполняла комнату горячими испарениями; он приоткрыл окно. Серебряным горностаем на черном поле поднималось черное небо, источенное белым. Ледяной ветер набежал, ускорил безумный лет снежинок, нарушил порядок цветов. Геральдическая обивка неба изменилась: теперь настоящий горностай — белый — был омушен черными точками ночи, просеянными сквозь хлопья. Он закрыл окно; ошеломило внезапное, без перехода, превращение жары в мороз; съежившись у огня, подумал, что не помешал бы глоточек спиртного. В одну из стенок столовой был вделан шкаф, где на крошечных подставках из сандалового дерева располагалась серия прижатых друг к другу бочонков с серебряными кранами в низу брюшка. Это собрание бочонков с ликерами он называл органом для рта. Одна трубка, соединяя все краники, могла воздействовать на них одновременно: достаточно нажать на кнопку, спрятанную в панели, чтобы краны, повернувшись в одну и ту же секунду, наполнили крошечные бокалы под ними. Это означало открытие органа. Ящички с этикетками " флейта", " рог", " небесный голос" были выдвинуты, готовы к маневру. Дез Эссэнт отпивал капельку здесь, капельку там, наслаждался внутренними симфониями, доставляя горлу ощущения, аналогичные тем, что музыка доставляет уху. По его мнению, вкус каждого напитка соответствовал звуку определенного инструмента. Кюрасао, например, — кислинке и бархатистости кларнета; куммель — звучному с гнусцой тембру гобоя; мята и анисовая водка — флейте, ибо она сахаристая и перченая, писклявая и мягкая одновременно; оркестр можно усложнить: кирш звучит, точно яростная труба; джин и виски захватывают нёбо пронзительными вспышками рожков и тромбонов, водка оглушает, как бас-кларнет, в то время, как прокатываются громы тарелок и барабанов, выбиваемые на коже рта Хиосским раки и мастикой! Продолжим сравнение: под сводом нёба способны звучать квартеты струнных музыкальных инструментов; скрипка соответствовала бы старой водке, хмельной и тонкой, острой и хрупкой; альт — рому, более мощному, более храпящему, более глухому; водка с пряностями раздирающа, тягуча, меланхолична и ласкова, словно виолончель; вкусный, солидный, черный контрабас соответствует чистому старому голландскому ликеру. При желании квинтета можно было даже добавить пятый инструмент — арфу — ее вполне правдоподобно имитирует вибрирующий вкус, серебристая, отрешенная и тонкая нота тминной настойки. И это еще не все. В музыке напитков существуют тональные отношения; один лишь пример: бенидиктин представляет своего рода минорный тон в мажоре алкоголей, обозначенных на торговых партитурах как " зеленый шатрез". Усвоив эти принципы, он, благодаря искусным репетициям, научился играть на языке безмолвные мелодии, бесшумные похоронные марши, слышать во рту соло мяты, дуэты водки с пряностями и рома. Дез Эссэнт научился даже передавать челюсти настоящие музыкальные фрагменты, следуя за композитором по пятам, выражая его мысль, его эффекты, его нюансы сочетаниями или контрастами своих напитков, аналогиями и хитроумными смесями. Порой он сам сочинял музыку: исполнял пасторали благодушной наливкой из черной смородины; та побуждала перекатывать в горле жемчужистые песни соловья; или же нежной какао-шува, напевавшей старенькие сиропные мотивчики, такие, как " романсы Эстеллы" и " Ах, расскажу вам, матушка".
|
|||
|