Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Артур Мэйчен 10 страница



Эти священные воспоминания вытеснили из сердца безумные мечты. Луциан отказался от страшной мысли, будто услышанный им вопль был проявлением радости, а сведенные судорогой руки желали обнять его. Он с омерзением вспоминал о том времени, когда эта непристойная фантазия казалась ему желанной, и тосковал по окоченевшим в испуге губам. Луциан решил, что чувства обманули его: он вообще не видел никакой женщины и не слышал никаких воплей, а просто перенес вовне свою болезненную навязчивую идею. Быть может, он сам виноват в том, что все его усилия кончились крахом, быть может, это страдание — воздаяние ему; однако, несмотря ни на что, он не должен навлекать на себя безумие.

Но и после того, как Луциан принял столь благое решение, он не мог выйти на улицу без риска подпасть под власть странной силы, действовавшей как вокруг него, так и в нем самом. Ему было невдомек, что люди в Лондоне только и говорят, что о необычайном морозе, нависшем над городом ледяном тумане, из-за которого улицы казались темными и страшными, и о странных птицах, залетающих в пустынные кварталы и бьющихся в оконное стекло. По темной поверхности Темзы проплывали скрежещущие глыбы льда, и с моста окоченевшая река представлялась фиордом из исландской саги. В газеты Луциан заглядывал редко и не следил за бесконечными сообщениями о морозе, заледеневших реках, через которые переправлялись дилижансы, о конькобежцах и фигуристах, обживших пруды, а потому металлический блеск обледенелой мостовой, опустевшие вымерзшие улицы и тяжелые складки тумана воспринимались им как символическая картина, полная пугающего смысла. Выглядывая из окна, он видел не морозную, туманную и скучную городскую улицу с ее обычными обитателями, занятыми своей работой или возвращающимися домой, где их ждали жареные каштаны и горящий камин, — он созерцал туманный серый путь в никуда, призрачные, пустые, покинутые дома и навеки опустившееся на мир безмолвие. Он выходил из дома и брел по бесконечным и совершенно безлюдным переулкам. Расплывчатые очертания домов появлялись на миг, а затем тьма вновь поглощала их, и Луциану казалось, что он перенесся в проклятый город, где прежде обитало несчетное множество людей, а сейчас жил лишь он один. Великий, как Вавилон, грозный, как Рим, прекрасный, как погибшая Атлантида, город был со всех сторон окружен безбрежной белой пустыней. Уйти из этого города Луциан не мог — если он и отваживался порою пробраться между изгородями и выйти на другой берег замерзшего пруда, перед ним неизменно возникал ровный ряд каменных домов. Они стояли, словно бдительная стража, теряясь далеко во тьме, словно Китайская стена, охраняющая обширный мир Востока. Туман искажал перспективу, менял облик предметов, и Луциану казалось, что он забрел на бескрайнюю, никому не ведомую равнину, уже в течение многих веков заброшенную, но по-прежнему окруженную курганами, каменными столбами и жуткими гигантскими монументами, надвигавшимися со всех сторон. В эти часы Лондон превращался в огромный серый храм, где совершался некий страшный обряд. Каменные алтари чародеев кольцо за кольцом опоясывали одним им ведомый центр, и каждое новое встреченное кольцо было посвящением, и каждое новое посвящение означало утрату. Быть может, он просто заблудился в стране серых скал? Луциан видел свет в окне своего дома, отблески огня на стене комнаты. Совсем неподалеку его ждала открытая дверь, и он уже слышал, как голоса близких окликают его в тумане, — но он сбился с дороги и не мог выйти к ним. Свет исчез, голоса замерли вдали, и все же Луциан знал: те, что ждут его внутри, все еще не решаются затворить дверь. Они ждут, они зовут его, но он окончательно сбился с дороги и теперь блуждает посреди бездорожной пустоши и серых скал. Странные и уродливые каменные нагромождения преследовали его, куда бы он ни пошел, — они собирались в причудливые ансамбли, выставляли острые башенки, то прикидываясь крепостью гоблинов, то превращаясь в расплывающийся во мраке просторный храм, то становясь огромной и грозной пограничной башней в сказочной стране. Одно видение растворялось в другом, и это нескончаемое наваждение упорно и мучительно преследовало его: казалось, сами улицы превратились во враждебный лагерь какой-то зловещей расы полулюдей, желавшей похитить Луциана и унести его в свои горные пещеры. Ему мерещилось, что вечерние прогулки не зависели от его собственной воли и что кто-то неведомый неотступно следовал за ним в темноте. Каждый новый шаг уводил Луциана в глубь лабиринта — к загадочной и страшной засаде.

По вечерам, укрывшись в своей комнате, опустив шторы и запалив газовую лампу, Луциан старался вернуть себе душевное равновесие. Этот ужас овладел им против его воли. Луциан стремился к спокойной, размеренной жизни, к ясности мыслей, к работе, что была для него важнее всего на свете. Он прекрасно сознавал, что сам одурманил себя нелепыми фантазиями и что на самом деле бродил он по лондонским улицам, а вовсе не по преддверию ада. Он знал: стоит ему только решиться снова отпереть свой стол, как уродливые фантазии растворятся в тумане. Но даже эти трезвые соображения не могли его утешить, ибо едва к нему возвращался здравый смысл, как тут же приходило и сознание мучительного поражения. Тогда он вспоминал о своей несостоятельности, о том, что желал в жизни лишь одного — но именно в этом судьба ему и отказала. Луциан готов был жить как аскет, как монах в самом суровом монастыре. Он терпеливо переносил холод, голод, одиночество и всеобщую враждебность, он лишил себя даже того утешения, которое дарует нам голос друга. Все это он принял бы с радостью, лишь бы только в тишине и уединении написать свою книгу. Какая ужасная, несправедливая, невыносимая жестокость — лишить его того, чего он так страстно жаждал!

Так Луциан вернулся к своему прежнему убеждению: он утратил связь с людьми. Он был чужаком, изгоем среди них — отчего и все его несчастья. Вполне возможно, что сами по себе пылкая любовь к литературе и отчаянное стремление стать художником выделяли Луциана среди прочих, а потому и разлучали с далекими от этого обывателями. Быть может, «варвары» чувствовали это и потому, в результате затянувшегося мыслительного прогресса, стали люто ненавидеть всех людей искусства. Конечно, их ненависть была не продуманной, а чисто подсознательной: скорее всего, средний филистимлянин не сумел бы объяснить свою неприязнь к художникам и, словно персонаж из старомодного журнала, бормотал бы лишь что-нибудь вроде: «Гм-м... » или «Н-ну... » — разве что ему удалось бы изобрести какой-нибудь новый вздор типа: «Дело в том, что все писаки — оборванцы, а музыканты ходят нестрижеными, художники не учатся в приличных школах, да и вообще ни один скульптор не умеет охотиться! » — но весь этот жалкий лепет был бы натужной выдумкой. На самом же деле обыватель ненавидит художника в силу глубоко спрятанного инстинктивного отвращения ко всему странному, неуютному и непонятному. Пожимая плечами, он мычит свое гнусное, почти животное «Гм-м... » и отправляет Китса на свалку по тем же соображениям, по которым черный дикарь отправляет белого человека в еще более далекое путешествие.

Луциана не слишком тревожила ненависть «варваров» к творцам — она лишь укрепила его убеждение в том, что любовь к искусству отлучает человека от сородичей. Тот, кого коснулось дыхание муз, навсегда становится чужаком в этом мире, и не столько страх перед жестокостью дикарей терзает заброшенного к ним человека, сколько ужас перед одиночеством. Луциан не так боялся отравленных копий, как собственных мыслей и в отчаянии готов был покинуть свое убежище, чтобы погибнуть от рук «варваров», но хотя бы перед смертью увидеть человеческие лица и услышать звуки человеческой речи. Он ощущал свое проклятие с удвоенной силой, ибо и само оно было двойным — подобно Китсу, Луциан стал изгнанником, и при этом потерял дар слова! Работа не приносила ему утешения, и он был брошен в пустыню, отделявшую мир воображения от мира реальности.

Его неудачи, его одиночество, его затворничество населили самые обычные улицы угрюмым, неотвязным кошмаром. Быть может, Луциан пошел навстречу искушению, не понимая, что его искушают и, подобно де Куинси, променял острую боль на боль коварную и вкрадчивую. Бессознательно, но добровольно он предпочел сияние и тьму зловещего видения обнаженной реальности неудачи. Туманная меланхолия, покинутые улицы города, проклятого столетия назад, одинокие скалы, посреди которых затаилось вековое отчаяние, — насколько легче было перенести все это, нежели истязающую, гложущую, унизительную утреннюю тоску, смешанную с сознанием того, что какая-нибудь торговая фирма могла бы стать для него гораздо более приличным и подобающим местом. Да, он дал себе зарок и не сумел его исполнить. Луциан пытался вырваться из туманной фантасмагории современности и клялся, что не будет больше вызывать чудовищные видения на мирные улицы города, но при этом едва ли осознавал, что сделанного не поправишь. Он не понимал, что вызванные им духи могут исчезнуть, но обязательно явятся снова.

Луциан по-прежнему много гулял, надеясь, что физическое изнеможение поможет ему уснуть. Но даже в те часы, когда глазам представал нормальный облик опустевших, укутанных туманом улиц и Луциан явственно различал бледный отсвет ламп и пляску пламени в чужом камине, он все же не мог избавиться от чувства обособленности, от навязчивой мысли, что между ним и этими семейными очагами пролегает непроходимая бездна. Луциан шагал по узкой дорожке и в тоске вглядывался в маячившие за замерзшими окнами веселые приветливые комнатки. Часто он видел собравшиеся за чаем семьи — отца, мать, детей, смеющихся, болтающих и радующихся нехитрому счастью. Порою чьи-нибудь жена или ребенок выбегали к калитке, напряженно всматриваясь в туман, и тогда все увиденные Луцианом ранее незначительные подробности — уродливые, но удобные кресла, развернутые к огню, темно-красные задернутые шторы, защищающие от ночной тьмы, внезапный всплеск огня, растревоженного кочергой, чтобы к приходу папы в комнате было поярче, — все эти обыденные пустяки наполнялись смыслом. В такие моменты Луциан вспоминал давно умершего и похороненного мальчика — самого себя. Он вспоминал обшарпанную старую «гостиную» в деревенском доме, ветхую, полуразвалившуюся мебель, выцветший ковер. Луциан вновь дышал воздухом родительской любви и семейного уюта. И снова мама выходила на дорогу и ждала у перекрестка, высматривая сына всякий раз, когда ему случалось припоздниться, бродя по темным окрестным лесам; она пожарче растапливала камин, согревала тапочки и оставляла гренки с маслом, чтобы ему как следует «подкрепиться». Он вспоминал мелкие подробности своей прежней жизни — щедрое тепло очага и свет в окне для того, кому приходилось поздним вечером возвращаться из холодной зимней лощины, вкус гренков с маслом и запах горячего чая, радостное приветствие двух старых кошек, прикорнувших у огня. Все эти дорогие сердцу воспоминания стали теперь мучительны для Луциана — они не пробуждали ничего, кроме острой боли и не менее острого сожаления. Каждый неуклюжий дом, мимо которого он проходил в темноте, напоминал ему его собственный, оставшийся в прошлом дом. Как и раньше, там все было готово к встрече и все с нетерпением ожидало его появления, но Луциан был безвозвратно выброшен во внешнюю тьму и приговорен скитаться в ледяном тумане. Ноги его устали, душа изнемогла. Родные выбегали из дома ему навстречу — но не видели его, а сам он уже не мог к ним вернуться. Вновь, в который уже раз, он говорил себе: я не сумел стать писателем, но перестал быть человеком. Луциан сознавал, сколь нелепы его порывы, — он давно уже был аскетом, и маленькие радости домашнего очага не таили в себе ничего привлекательного для него. Но все же он тосковал о них. Если бы кто-нибудь из прохожих, торопившихся пройти мимо, чудом сжалился над ним и позвал его к себе домой, Луциану этот странный поступок не принес бы ни пользы, ни радости. И все же он неотступно думал о радостях, которыми сам не мог насладиться. Он попал в тот круг ада, где томящиеся жаждой не способны сделать глотка, где лишенные тепла корчатся в вечном холоде. Новая безумная фантазия овладела им: быть может, он по-прежнему спит в зарослях кустарника, и зеленые стены римской крепости навсегда укрыли его от мира? Быть может, это не он вернулся тогда к людям, а его подобие спустилось с холма и бродит теперь по земле?

Разум его был занят вызванными им самим кошмарами, и потому не было ничего удивительного в том, что внешние события, самые заурядные случайности лишь подтверждали этот бред. Однажды Луциану удалось вырваться из лабиринта улиц, и по узкой неровной тропе он добрался до укромной долины. На мгновение он приободрился — полуденное солнце пробилось сквозь клубящийся туман, и воздух прояснился. Луциан увидел перед собой спокойные мирные поля, мягкие складки леса на холме, старую ферму, сложенную из теплого красного кирпича. Фермер, гнавший с горы неторопливое стадо овец, громко окликал своего пса, и его крик разносился вокруг полнозвучно и весело. С другой стороны по дороге катила телега. Вот она ненадолго приостановилась — рослые лошади передохнули и вновь неспешно двинулись дальше. В глубине долины волнистая линия кустов обозначала путь ручья среди лужаек, и когда Луциан задержался на перекинутом через ручей мостике, он увидел, как ленивый ветерок колышет ветви большого вяза. На Луциана снизошло успокоение, как если бы он вдруг услышал звуки негромкой музыки и задумался над тем, не лучше ли было бы жить где-нибудь здесь, в тихом уголке, откуда можно легко добраться до городских улиц, но где сам город не может добраться до него. Этот сельский пейзаж избавил Луциана от болезненных фантазий, и он представил себе, как в конце летнего дня присядет отдохнуть в своем саду, под тенью тисового дерева. Он уже решился было постучать в дверь фермы и узнать, не сдадут ли ему здесь комнату, как вдруг увидел ребенка, бежавшего навстречу ему по лужайке. Это была маленькая девочка — кудряшки светлых волос рассыпались по ее плечам, солнечный луч согревал кирпично-красную юбку и пучок желтых цветов, украшавших шляпу. Девочка бежала вприпрыжку, глядя себе под ноги, мурлыча песенку и смеясь. Она не замечала Луциана, пока не наткнулась на него. Вздрогнув, она остановилась и, уставившись ему в глаза, начала плакать. Луциан протянул ей руку, но девочка с визгом бросилась прочь, испуганная его внезапным появлением. Он повернул назад, к Лондону, и вокруг вновь сомкнулись черные складки тумана — в тот вечер туман и на самом деле был черным.

Лишь крайним напряжением воли сумел Луциан удержать себя от того, чтобы принять яд, который всегда имелся у него под рукой. Нелегко было выбраться из лабиринта холмов и забыть песни фавнов — он до сих пор вспоминал свои детские мечты, сознавая при этом, что ныне, в его одиночестве, ему угрожает более страшная опасность. Луциан стал пленником черной магии. Дикие, уродливые фантазии потоком прорывались в его сознание, и он уже почти верил, что некий изъян в его душе вызывал дрожь в любом простом и невинном создании. Однажды в субботу вечером Луциан пришел домой весь дрожа. Он был уверен — или почти уверен, — что только что вступил в общение с дьяволом. Проталкиваясь сквозь густую, шумящую толпу, он шел по ведущей к окраинам дороге. В конце ее, поднявшись на холм, можно было увидеть залитые светом здания магазинов. Черный воздух ночи, подрагивая от порывов свистящего февральского ветра, мягко переливался в свете газовых фонарей. Громкие, хриплые, отвратительные голоса раздавались из ярко освещенных кабаков, двери которых то и дело распахивались и вновь захлопывались. Уродливые газовые лампы над дверьми медленно покачивались под яростным напором ветра, словно дьявольские курильницы, навлекавшие проклятие на спешащих мимо людей. Уличный торговец расхваливал свой товар на одной пронзительной ноте, ни на миг не смолкая, а в ответ ему более глубокий и мощный голос ревел что-то свое с другой стороны улицы. Итальянец яростно накручивал ручку шарманки — уличные мальчишки окружили его тесным кольцом и пустились в бешеный пляс, высоко вскидывая ноги. С одного из них свалились изорванные штаны, но толпа все равно продолжала плясать. Пламя нефти, выгоравшей с громким шипением, осветило кружок пляшущих, и в центре его Луциан разглядел стройную девушку лет пятнадцати, которую круговая пляска вынесла в полосу света. В опьянении девушка сбросила с себя юбку, и толпа приветствовала эту ее выходку смехом и восторженными воплями. Черные волосы тяжело падали девушке на спину и на алый корсаж, а она скакала и прыгала в кругу гуляк, безудержно хохоча в упоении от этой оргии. Люди спешили мимо, наталкиваясь друг на друга, останавливаясь около излюбленных лавочек и магазинов густой темной толпой — дрожавшей и выбрасывавшей из себя щупальца, словно единый омерзительный организм. Чуть подальше, держась за руки, шла группка молодых людей, громко и ладно распевавших популярные песенки, звучавшие в их устах как молитва. Бестолковая толкотня, сердитое, похожее на растревоженный пчелиный рой жужжание, отдельные визги девиц, то выбегавших из толпы в темный переулок, то вновь бросавшихся в самую гущу людей, — все эти звуки смешивались и болью отдавались в ушах Луциана. Какой-то юноша играл на концертино — его пальцы касались клавишей так медленно, что звуки музыки сливались в погребальный плач. Но всего причудливей были голоса, вырывавшиеся из кабака всякий раз, когда открывалась дверь.

Луциан шел мимо всех этих людей, вглядываясь в их лица и в лица детей, которых они привели с собой. Он собирался посмотреть на английский рабочий класс, «самую терпеливую и самую воспитанную чернь в мире», — на тихую радость вечерних субботних покупок. Мать выбирала кусок мяса к воскресному обеду и новую пару обуви для отца, отец выпивал свой стаканчик пива, детишки получали пакетики леденцов, а затем все эти достойные люди отправлялись домой насладиться у очага честно заслуженным отдыхом. Этим зрелищем наслаждался в свое время де Куинси, изучая историю лука и вареного картофеля. Луциан желал увидеть чужие радости и, словно наркотик, вобрать в себя чувства простых людей, растворить фантастические страхи и надуманные тревоги своего существования в повседневности, в наглядно ощутимом удовольствии отдыха после трудовой недели. Но он боялся в лицах людей, год за годом отважно сражающихся с голодом, не ведающих возвышенной скорби, знающих лишь усталость от бесконечной работы и тревогу за жен и детей, прочесть живой упрек по своему адресу. Как трогателен был вид этих людей, довольствующихся малым, сиявших в ожидании краткого отдыха, сытного воскресного обеда, подсчитывающих каждый пенни, но на последнее полпенни покупающих сладости своим счастливым малышам! Он будет либо пристыжен их смиренным довольством, либо вновь измучен сознанием своей чуждости всему человеческому, своим неумением разделить простейшие радости жизни. И все же Луциан пришел на эту улицу, чтобы на время забыть о себе, увидеть мир с другой стороны и таким образом приглушить свою скорбь.

Он был зачарован тем, что увидел и услышал. Интересно, то же ли самое видел здесь де Куинси? Видел, но скрыл свои впечатления, чтобы не отпугнуть обывателей? Какие там радости честного труженика — перед Луцианом предстала безумная оргия, в такт которой и его сердце затрепетало, повинуясь ужасной мелодии! Бешенство звука и стремительность движений опьянили его. Языки пламени колебались в ночном воздухе, тусклое сияние поднималось над шарами газовых ламп, повсюду кружились черные тени и ревели пьяные голоса. Пляска вокруг шарманки приоткрыла Луциану внутренний смысл этого действа — лицо черноволосой девушки, то вступавшее, то выходившее из полосы света, было ужасно и болезненно привлекательно в своей яростной отрешенности. Какие песни раздавались вокруг, какие дикие богохульства выкрикивались! И все это вызывало только раскаты хохота. В кабаках сидели жены рабочих и мелких торговцев — их лица уже раскраснелись от вина, а женщины все пили и заставляли пить своих мужей. Красивые и смеющиеся девушки с разгоревшимися щеками обнимали мужчин, целовали их в губы, а затем опустошали очередной стакан. В темных углах, в узких боковых закоулках собирались дети — обменивались опытом и шептались о том, что довелось тайком увидеть. Мальчики лет пятнадцати наливали двенадцатилетним девочкам виски, а затем парочки ускользали во тьму. Проходя мимо одной такой парочки, Луциан бросил на нее мимолетный взгляд: парень довольно смеялся, а девочка мягко улыбалась ему в ответ. Более всего Луциана поразило выражение, написанное на лицах этих подростков, — неприкрытое бесстыдное, вакхическое неистовство. Ему вдруг показалось, что пропойцы узнали в нем своего и улыбаются, как посвященному. Здесь не было места ни религии, ни вековому опыту цивилизации. Все смотрели в лицо друг другу без стыда и сомнения, как если бы только что родились. И постоянно от толпы отделялась какая-нибудь парочка и, огрызаясь через плечо на шутки и насмешки друзей, уходила во тьму.

На самом краю тротуара, недалеко от себя Луциан заметил красивую высокую женщину, почему-то стоявшую в одиночестве. Газовый фонарь полностью освещал ее лицо — бронзовые волосы и румяные щеки девушки, казалось, начинали сиять всякий раз, когда на них падал отблеск света. У девушки были темные глаза, но они горели ярким огнем, она чем-то удивительно походила на портрет работы старых мастеров. Луциан видел, как пьяницы подталкивали друг друга в бок, многозначительно кивая на нее, и как два-три молодых человека подходили к ней, приглашая пройтись. Девушка отрицательно качала головой и раз за разом повторяла: «Спасибо, нет! » Казалось, она высматривает кого-то в толпе.

— Я жду своего друга, — сказала она очередному мужчине, предложившему ей выпить и пройтись, и Луциан живо заинтересовался тем, каким же в конце концов окажется ее друг.

Внезапно девушка повернулась к нему.

— Я пойду с вами, если хотите. Идите вперед, я вас нагоню.

С минуту Луциан пристально глядел на нее. Он понял, что первое впечатление обмануло его: щеки девушки разрумянились не от выпивки, как он вначале предположил. Румянец ее был более тонким и нежным, а когда она заговорила, на ее лице вспыхнуло и угасло дрожащее алое пламя. Девушка гордо вскинула голову и замерла, словно статуя, — бронзовые волосы слегка курчавились возле точеного уха. Улыбаясь, она ждала ответа.

Луциан пробормотал какое-то невразумительное извинение и бросился бежать с вершины холма — прочь от бесстыдной оргии, рева голосов и сверкания больших ламп, медленно вращавшихся под напором ветра. Он знал, что побывал на краю гибели. В лице этой женщины ему явилась смерть. Она, без сомнения, приглашала его на шабаш. Он сумел ответить отказом, но промедли Луциан еще мгновение — и ему пришлось бы предать самого себя во власть ее души и тела. Он заперся в комнате и упал на кровать, с дрожью твердя себе, что некая тайная и тонкая симпатия указала этой женщине того, кто годился ей в спутники. Луциан посмотрел в зеркало, уже не пытаясь отыскать очевидную внешнюю метку, но стараясь разгадать то странное выражение, которое он подмечал порой в отражении своих глаз. За последние месяцы он совсем исхудал, щеки ввалились от горя и голода, но в целом его облик еще сохранял изящество и некое античное благородство. Луциан по-прежнему казался себе похожим на фавна, разлученного с виноградниками и масличным садом. Да, ему удалось вырваться из сетей ночной красотки, но все же эти сети настигли его. Он и впрямь желал незнакомку со страстью, близкой к безумию. Она словно бы прикасалась к каждому нерву его тела и влекла к себе, в свой колдовской мир, к розовому кусту, на котором каждый цветок обратится в пламя.

До самого утра Луциан мечтал о погибели, отринутой им этой ночью, и проснулся с неимоверным трудом, как бы не желая возвращаться в обыденный мир. Мороз кончился, ветер уносил прочь клочья тумана, ясный серый свет заливал улицу. Луциан вновь уставился на длинный скучный ряд однообразных домов, которые почти месяц укрывались пеленою тумана. Ночью шел сильный дождь, перила садовой ограды все еще сочились сыростью, крыши влажно чернели, а вдоль по улице взгляд различал лишь плотные белые шторы, закрывавшие окна вторых этажей. На улице не было ни души — все спали после субботнего веселья, и даже на главной улице лишь изредка попадался случайный прохожий. Вот мимо прошуршала женщина в глухом коричневом платье — какие-то покупки понадобились ей с утра, — а затем мужчина в домашней рубашке высунул наружу кудлатую голову, придерживая рукой дверь и пристально рассматривая окно напротив. Через минуту он вновь уполз в дом, а вместо него на улице появились трое готовых к любой пакости подростков. Один из домиков показался им чересчур нарядным — он и впрямь был увешан изнутри уютными занавесками и цветочными горшками, — и кто-то из юных негодяев тут же вытащил кусок мела и написал на дверях какую-то похабщину. Его друзья в это время стояли на стреме. С честью завершив свой подвиг, все скопом ринулись прочь, хохоча и издавая победные клики. Раздался звон колокола, и сразу же тут и там показались дети, спешившие в воскресную школу. Приходские учителя с кислыми лицами и поджатыми губами проходили мимо, косясь на мальчонку, восторженно возвещавшего о приближении шарманщика. По главной улице чинно двигались достойные парочки — мужчины в воскресных, плохо сидящих костюмах и безвкусно вырядившиеся женщины. Они направлялись к церкви конгрегационалистов, этакому кошмарному оштукатуренному храму с дорическими колоннами. Главную улицу тоже никак нельзя было назвать оживленной.

Внезапно в нос Луциану ударил омерзительный запах капусты и жареной баранины — ранние пташки уже собирались обедать, — но многие еще продолжали валяться в постели, предполагая начать дневную трапезу в три часа пополудни. «Стало быть, эта капустная вонь продлится до вечера», — раздраженно подумал Луциан. Когда народ повалил из церкви, принялся моросить дождь, и матери маленьких мальчиков, одетых в вельветовые курточки, а равно и девочек, укутанных во всевозможные нелепые наряды, ловили и шлепали своих отпрысков, угрожая им отцовским гневом. Послеобеденный покой (капуста с бараниной! ) опустился на город. В одних домах, зевая, читали приходскую газету, в других, зевая же, разыскивали в газетах истории об убийствах и прочей накопившейся за неделю мерзости. Единственными прохожими в этот час были дети, на сей раз ублаготворенные и до бровей наполненные едой, — колокол вновь призывал их. По главной улице, жужжа, проезжали набитые странными людьми трамваи. Какие-то непонятные парни, повязав вокруг шеи ярко-голубые галстуки, жизнерадостно пересмеивались, покуривая грошовые сигары. Не вонь их сигар раздражала достопочтенных ханжей, а то, что эти ребята осмеливались радоваться жизни — в воскресенье! Затем дети, выслушав историю о Моисее в тростниках и Данииле во рву со львами[56], мрачной чередой потянулись домой. Весь этот день люди казались Луциану серыми тенями, пробегающими по серой простыне.

А там, в саду, каждая роза превратилась в пламя! Луциан вновь мыслил символами — символами персидской поэзии, где тайный сад окружали белые стены, а замыкали ворота из бронзы. Взошли звезды, небо залил глубокий синий цвет, но высокие стены и причудливые каменные своды по-прежнему сияли белизной. И каждая стена казалась изгородью из майских цветущих деревьев, лилией в чаше из лазури, морской пеной на гребне вздымавшейся к закату волны. Белые стены трепетали; заслышав песню лютни, поднимаясь и опадая в таинственной тени, чистый фонтан в саду рождал мелодию. Поющий голос проникал сквозь белые решетки, сквозь бронзовые ворота — нежный голос, воспевавший влюбленного и его возлюбленную, виноградник, калитку и тропу. Луциан не знал языка этой песни, но музыкальная фраза все снова и снова повторялась у него в голове, дрожа и с трудом пробиваясь сквозь белое кружево решеток и стен. И каждая роза в сумраке сада превращалась в пламя.

Темный воздух наполнился ароматами Востока. В фонтан вылили розовое масло, и его небесный аромат дрожал в ноздрях Луциана, вибрируя, как звуки песни и сопровождавшей ее музыки. Тонкие языки благовонного дыма поднялись над величавой бронзовой курильницей и свились прозрачными кольцами над бутонами олеандра. В нахлынувших запахах Луциан почувствовал привкус наркотика — гашиша или опиума, навевавших сон и наслаждение длительной медитации. Белые стены, сомкнутые решетки и ограды то приближались, то отступали, то наливались багрянцем, то леденели вместе со звездами, становившимися все крупнее и ярче в своих серебряных мирах. Темно-лиловый, винно-багряный, сказочно прекрасный камень алтаря темнел и переливался на фоне неба. Поющий голос был полон муки, восторга, страсти. Он вел рассказ о неистовой любви, о слиянии душ влюбленных, подобном слиянию сока виноградных гроздьев в вине, о том, как нашли они тропу и калитку. И все нерасцветшие бутоны в укромном саду, все цветы и все розы горели пламенем.

Луциан знал, что открывавшаяся ему в этих символах жизнь могла стать явью для него, — но он отринул ее и вновь остался один-одинешенек на серой улице; где свет фонарей едва мерцал сквозь тусклый полумрак, где были слышны доносящиеся с главной улицы пьяные вопли и отзвуки бессмысленных и неуклюжих псалмов, что с завываниями распевают под гармонику в соседнем доме. Почему он ушел от встреченной накануне девушки — ведь ей были ведомы все секреты и в ее глазах мерцала тайна? Он открыл ящик стола и увидел знакомое нагромождение исписанных листков все в том же беспорядке, в каком он их оставил. Луциан знал, что у вчерашнего отказа могла быть только одна причина: он еще не совсем похоронил надежду завершить свой труд. Слава и мука его подвига сияла у него за плечами всякий раз, когда он глядел на свою рукопись. О, как жестоко — лишиться этого! Луциан знал, что если прямо сейчас сумеет усадить себя за стол, то довольно легко напишет изрядное количество страниц — выстроенный по всем правилам рассказ, который с готовностью примет «читающая публика». И не какую-нибудь заурядную поделку из числа тех, что так охотно заказывают популярные библиотеки! Нет, это будет почти «настоящее». Его книга сможет пробудить в читателях все чувства, но при этом останется выше их вкуса и, по определению Луциана, займет свое место в искусстве. Он не раз уже был свидетелем успехов такого рода и знал, что умелая подделка, ловкая литературная ложь, будет встречена публикой на «ура». К примеру, «Ромола» вызвала вопли восторга у самых солидных критиков, а такая настоящая книга, как «Дом и монастырь», осталась почти незамеченной.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.