Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Артур Мэйчен 8 страница



Луциан доел завтрак, отставил поднос в сторону и собрался было приняться за работу: несколько страниц, начерно написанных вечером, сильно тревожили его. Раскуривая свою давно утратившую приличный вид деревянную трубку, он вдруг вспомнил, что забыл распечатать конверт, надписанный неровным почерком мисс Дикон. Новостей было мало: отец чувствовал себя «как обычно», вторую неделю шли дожди, фермеры гнали сидр. Но в конце письма мисс Дикон не утерпела — пошли упреки и наставления.

«Во вторник я была в Кзэрмаене, — издали завела она. — Навестила Джервейзов и Диксонов. Когда я сказала, что ты стал писателем и теперь живешь в Лондоне, мистер Джервейз с улыбкой заметил, что эта профессия, к сожалению, никому не сулит больших доходов. Мистер Джервейз имеет все основания гордиться своим Генри — тот занял пятое место на каком-то экзамене и получил почти четыреста фунтов стипендии. Конечно, все Джервейзы в восторге. Потом я зашла на чай к Диксонам. Миссис Диксон спрашивала, удалось ли тебе что-нибудь опубликовать, и я вынуждена была ответить, что ничего об этом не знаю. Она показала мне книгу «Врач и его собака», которую прямо-таки рвут у продавцов из рук и хвалят в каждой газете. Так вот, она велела передать тебе, что если и стоит вообще браться за перо, то следует писать что-нибудь в таком духе. Мистер Диксон вышел из своего кабинета и присоединился к нам. В разговоре вновь всплыло твое имя. Он считает большой ошибкой делать литературу основной профессией и полагает, что получить работу в какой-нибудь фирме было бы гораздо более благоразумно и пристойно. Он также заметил, что у тебя нет университетского образования, а значит, нет нужных друзей, но ты будешь на каждом шагу встречать людей, успевших завести хорошие связи и приобрести светский лоск. Так вот, с этими людьми ты не сможешь состязаться. Он рассказал об успехах Эдварда в Оксфорде. Эдвард пишет, что уже познакомился с некоторыми влиятельными аристократами и что его ближайшим другом стал Филипп Баллингем, сын сэра Джона Баллингема. Разумеется, Диксоны очень довольны успехами Эдварда. Боюсь, мой дорогой Луциан, что ты переоценил свои силы. Может быть, еще не поздно подыскать нормальную работу, а не тратить свое время на вздорные и никому не нужные книги? Я очень хорошо понимаю, что думают по этому поводу Джервейзы и Диксоны: они считают, что праздность не идет на пользу такому молодому человеку, как ты, и чаще всего порождает дурные привычки. Ты же знаешь, мой дорогой Луциан, что я пишу все это только из любви к тебе, и не станешь на меня сердиться».

Луциан торжественно положил письмо в особый ящик бюро, помеченный табличкой «Варвары». Конечно, как примерному племяннику ему следовало задать себе несколько серьезных вопросов типа «Почему я не занял пятое место на экзамене? », «Почему Филипп, сын сэра Джона, не значится в числе моих лучших друзей? » или «Почему я предаюсь праздности, которая порождает дурные привычки? », но вместо этого он поспешил вернуться к своей работе — тонкому и сложному исследованию души. Старое бюро, груда бумаг и плотный трубочный дым отгородили его от мира на все утро. Снаружи нависал влажный октябрьский туман, вяло и неторопливо жил своей жизнью тихий переулок, и лишь иногда издали, со стороны главной улицы, доносились гудение и металлический лязг трамваев. Но Луциана мало трогали скрип калиток, крики мясника и другие звуки этого захолустного квартала — с восторгом и упоением предаваясь своему труду, он вновь утратил связь с окружающим миром.

Странными путями Луциан пришел сюда — в тихий переулок между Шеперд-Баш и Эктон-Вейл. Исполненные золота и колдовства летние дни миновали, а Энни так и не возвращалась. От нее не было даже письма. Луциан с легким недоумением отметил, что его тоска по Энни ослабла. Вспоминая свои прежние приступы восторга, он лишь снисходительно улыбался — вычеркнув из сознания окружавший его мир, он вместе с ним вычеркнул и Энни. В садах Аваллона материальная реальность отходила на задний план, а повседневная жизнь превращалась в игру теней на фоне яркого белого света. Наконец пришло известие, что Энни Морган вышла замуж за фермерского сына, с которым давно была помолвлена, и Луциан, к стыду своему, ощутил лишь легкий, смешанный с благодарностью интерес. Энни оказалась волшебным ключом, открывшим ему закрытый вход во дворец[45], но теперь Луциан по праву восседал на троне из золота и слоновой кости, и Энни была ему не нужна. Через несколько дней после того, как Луциан узнал об этой свадьбе, он решил пройти по запретной в детстве тропинке в скрытую за крутым склоном холма ложбину. Его постигло сильное разочарование, и он удивился, до чего же богато детское воображение. Ни чуда, ни ужаса не таилось ныне среди этих позеленевших стен, а изобилие низкорослого кустарника было обыденно и легко объяснимо. Но Луциан не стал смеяться над своими детскими ощущениями, ибо ни в коей мере не чувствовал себя обманутым. Разумеется, те жар и холод, все те мальчишеские страхи были лишь обыкновенной игрой воображения. Но, с другой стороны, фантазии мальчишки отличаются от фантазий взрослого человека только яркостью и насыщенностью: глупо верить в фей, дарующих счастье, но еще глупее полагаться на приносящие счастье акции, не говоря уже о том, что эта взрослая вера лишена красоты. Ребенок, вздыхающий о волшебной карете, поступает мудрее и прекраснее взрослого хлыща, больше всего на свете желающего заиметь модную коляску с ливрейным лакеем.

Без всякого сожаления распростился Луциан со стенами римской крепости и темными дубами. Прошло совсем немного времени, и воспоминание о недавних переживаниях показалось ему даже приятным: лестница, по которой Луциан когда-то забрался на эту крутизну, исчезла, но он уже стоял на вершине. Каприз красивой девушки вырвал Луциана из объятий терзавшего его внешнего мира, склонного лишь презирать и преследовать. Оглядываясь назад, Луциан видел, каким он был тогда: жалкое существо, которое в корчах извивалось на горячих угольях и жалобно клянчило у веселящихся прохожих капельку воды — лишь капельку воды, чтобы остудить обожженный язык! Луциан с презрением говорил себе, что был «общественной тварью», чье счастье зависело от расположения других людей и чье стремление писать возникло столько из любви к искусству, сколько из желания снискать похвалу. Всего лишь одна изданная книга плюс благосклонные отзывы солидных журналов тотчас же восстановили бы репутацию Луциана в глазах соседей. Теперь он понимал, насколько неразумным было это желание: во-первых, настоящий художник никогда еще не добивался уважения достопочтенной публики, во-вторых, книги нельзя писать ради уважения обывателей; равно как в расчете на материальную выгоду, в-третьих — и это самое главное — человек не должен впадать в зависимость от других людей.

Нежная, навеки любимая Энни спасла Луциана от тьмы и безумия. Она искусно и умело исполнила свою роль, причем вовсе не желая облагодетельствовать влюбленного юношу, а скорее стремясь удовлетворить собственные желания. Но в результате своего мимолетного увлечения Энни подарила Луциану бесценную тайну. А потом он захотел превратить себя в прекрасный дар, праздничную жертву, достойную возлюбленной. Он отказался от мирской тщеты, и в своих поисках пришел к истине, которая вовеки пребудет с ним.

Известие о замужестве Энни не поколебало отношения Луциана к возлюбленной — он по-прежнему хранил в душе сокровище счастливой любви, сиявшее, как незапятнанное золотое зеркало. Луциан не винил Энни ни в легкомыслии, ни в измене — ведь и любил он в ней не нравственность и даже не ее душу, но женщину как таковую. Он считал само собой разумеющимся, что человека надо сопоставлять с книгой (но не книгу с человеком). Энни была в его глазах подобна «Лисидасу» — лишь какой-нибудь зануда мог возмущаться усыпляющим ритмом этой элегии или легковесными причудами этой женщины. Трезвый критик заметил бы, что человек, способный приклеить на Герберта и Лода, Донна и Геррика, Сандерсона и Джаксона, Хэммонда и Ланселота Эндрюза[46] вместе взятых ярлык «развращенного духовенства», мог быть только идиотом или мерзавцем. Справедливо — но только при чем здесь «Лисидас»? Так и в отношении к женщине легко представить себе «стандартного любовника» — этакого скромного и деликатного джентльмена, полного «глубочайшего уважения к прекрасному полу», который, вернувшись домой поутру, усаживается строчить большую статью о «настоящих английских девушках». Помимо всего прочего, Луциан был благодарен прелестной Энни еще и за то, что она вовремя освободила его от себя. Позже он признавался себе, что уже начал всерьез опасаться возвращения Энни — опасаться, что их отношения в конечном итоге выльются в то, что именуется мерзким словом «интрижка». И тогда придется пойти на пошлые ухищрения, прибегнуть к шитым белыми нитками уловкам вроде тайных свиданий. Такая тошнотная смесь байронизма с Томасом Муром не на шутку страшила Луциана. Он боялся, что любовь уничтожит самое себя.

Не испытав мук сладострастия, не глотнув распаляющей жажду морской воды, Луциан был посвящен в подлинные тайны совершенной, сияющей любви. Ему казалось нелепым утверждение, что любовь угасает в отсутствие любимого. Ведь даже расхожие банальности типа «разлука усиливает страсть» или «привычка убивает любовь» свидетельствуют об обратном. С сочувственным вздохом Луциан думал о том, что люди не устают обманываться в своих чувствах: ради деторождения природа наделила мужчин неистовым стремлением к физической близости, внушив им, будто совокупление и есть суть любви. И вот в погоне за приманкой ложного наслаждения род человеческий из поколения в поколение погрязает в суете, томясь тоской по несуществующему. Вновь и вновь Луциан благодарил небо за свое избавление, за освобождение из темницы порока, глупости и греха, за спасение от заблуждений и опасностей, которых больше всего остерегаются мудрецы. Посмеиваясь про себя, он воображал «стандартного любовника», исполненного горечи, презрения, тоски по утраченной возлюбленной, гнева по поводу ее неверности и ненависти к сопернику: одна безумная страсть спешит вслед другой, ведя к гибели. Иное дело Луциан — реальная возлюбленная перестала интересовать его. Если бы она умерла там, в гостях у сестры, он ощутил бы лишь преходящее сожаление, как при смерти любого другого знакомого. Молодая жена фермерского сына не была его Энни так же, как побитые инеем жалкие лепестки не есть подлинная роза. Жизнь многих людей казалась Луциану похожей на цветы, которые в течение долгих лет остаются уродливыми и бесформенными зелеными зародышами, затем в одну ночь взрываются ярким пламенем бутона, заливают влажные луга своим ароматом — и гибнут к утру. Эта ночь, а не множество предшествовавших ей скучных лет и есть время жизни цветка. Так и жизнь многих людей расцветает лишь однажды вечером, чтобы закончиться к утру. И лишь ему, Луциану, удалось сохранить драгоценный цветок, укрыть его от беспощадного дневного зноя в потайном уголке где тот никогда не увянет. Теперь цветок принадлежал ему по праву, как золото, добытое в темной шахте и очищенное от низких примесей.

Пока Луциан предавался своим размышлениям, мистер Тейлор получил неожиданные и странные известия: некий отдаленный, почти мифический родственник, известный как «дядя Эдвард, который живет на острове Уайт», скоропостижно скончался и Бог знает почему оставил Луциану две тысячи фунтов. Луциан с радостью отдал пятьсот фунтов отцу, и на какое-то время лоб старого викария разгладился. Полторы тысячи фунтов были удачно размещены в ценных бумагах, и Луциан стал обладателем дохода в шестьдесят-семьдесят фунтов годовых. Теперь он мог удовлетворить свое давнишнее желание — поселиться отшельником где-нибудь на исполненных людского говора улицах Лондона и всерьез заняться литературой. Юный Тейлор уже видел в мечтах, как избавится от чар, в окружении которых жил с детства, начнет новую жизнь и новую работу. Вот так и случилось, что, прихватив в дорогу благие пожелания отца, Луциан перебрался в пустыню Лондона.

Он, как мальчишка, обрадовался своей квадратной, чисто выметенной комнате с ужасающе уродливой мебелью и глухому переулку, ведущему от главной улицы к запущенной грязной местности, которая не была ни городом, ни деревней. По обе стороны однообразных серых улиц притулились дома-близнецы. На востоке располагалась необжитая пустошь, с запада, севера и юга к ней примыкали кирпичные заводы, между которыми были разбиты огороды с пестревшей на них зеленью. Повсюду виднелись останки прежней деревенской жизни — свалка на месте некогда сочных лугов, изуродованные пни, покосившиеся изгороди, обглоданные дубы с лишайно-белыми, словно засохшими стволами. Серый воздух нависал над крышами домов, серый дым валил из фабричных труб.

Первое время Луциан не обращал внимания на местность, где волею судьбы он обосновался. Все его мысли были сосредоточены на великом приключении, на пути в литературу, и единственное, что по-настоящему интересовало Луциана, так это найдется ли в его «спальне-гостиной» место для работы. Столик кленового дерева полностью удовлетворял бы запросам Луциана, если бы столяр, посвященный в известную друидам тайну раскачивающегося камня, сделал его хоть чуть более устойчивым. Несколько дней подряд Луциан бродил по соседним улочкам, обследуя магазины подержанной мебели, пока в каком-то закутке не наткнулся на старое японское бюро, давно утратившее былую привлекательность и теперь нелепо громоздившееся среди пыльных металлических кроватей, поддельных китайских ваз и прочих свидетелей чужого обнищания. Несмотря на то что бюро было старым, потрепанным и засаленным, оно понравилось Луциану. Сквозь пелену патины и грязи проступал перламутровый узор из красно-золотых драконов и прочих восточных чудес, а когда продавщица показала Луциану ящики, секретер и откидную доску, он понял, что именно этот стол ему и нужен.

Рабочие в два счета убрали кленовый столик из-под газовой лампы и водрузили туда вновь приобретенное бюро. Луциан разложил на нем все накопившиеся за жизнь бумаги: оставленные наброски, отрывки ненаписанных историй, три заполненные неразборчивым почерком записные книжки, наметки впечатлений от прогулок по одиноким холмам. Дрожь радости пробежала по его телу — наконец-то он возьмется за новое дело! Наконец-то ему откроется жизнь! С яростным энтузиазмом набросился Луциан на работу — когда улица пустела и замолкала на ночь, он засыпал, придумывая во сне новые фразы. Просыпаясь поутру, первым делом бросался к столу. Луцнан погрузился в детальный, почти микроскопический анализ литературы. Ему уже недостаточно было, как в прежние дни, ощутить чарующее колдовство одной строки или одного слова, он хотел проникнуть в самую суть этой тайны, постичь дар воображения, свободного от смысла, — этот дар он и считал основой литературы, в отличие от утомительных психологических и социальных романов, равно как и всей прочей трехтомной беллетристической чуши, столь успешно продававшейся на каждом завалящем лотке.

Покинув родные холмы и переехав в город, Луциан, как ни странно, почувствовал себя лучше. Живя уединенно, целиком погрузившись в свой собственный мир, он отчасти утратил человеческий облик. Приходившие извне воспоминания — чернота лесов, одинокое озеро, тихая долина, с обеих сторон огражденная горами, пленяющие слух переливы лесного ручья — стали для него чем-то вроде наркотика, добавлявшего чудесные оттенки к грезам. С раннего детства присутствовал в мечтах Луциана и еще один редкостный аромат — воспоминания о древнем римском мире, те неизгладимые впечатления, которые подарили белые стены Каэрмаена и оплывшие под грузом лет бастионы римской крепости. Эти грезы таились где-то в подсознании и в любой момент готовы были возродить для Луциана золотой город и явить во всей красе виноградные террасы, мрамор и игру света в саду Аваллона. Восторги первой любви согрели этот мир и вдохнули в него жизнь — так что даже теперь, когда Луциан рассеянно ронял перо, сочный говор таверны или звуки театрального представления перекрывали уличный шум. Эти воспоминания стали такой же частью его жизни, как школьные годы, и видение мозаичных полов было столь же реальным, как и выцветший прямоугольник ковра под ногами.

Но Луциан знал, что уже покинул тот мир. Теперь он мог созерцать давние роскошные и пленительные видения как бы извне, словно читая грезы курильщика опиума[47]. Избавился Луциан и от прежнего смутного страха, будто душа его покинула тело, чтобы вселиться в темные холмы и уйти в глубину черного зеркала лесных вод. Он нашел приют на улицах современного города и навсегда распростился с очаровавшей его древней магией. И когда Луциан ловил себя на том, что вновь прислушивается к голосам леса и пению фавнов, он тут же склонялся над рукописью и выбрасывал эти чары из головы.

Причудливый японский столик дал дополнительный импульс его работе, и время от времени Луциан чувствовал новый прилив энергии. Тот энтузиазм, что сопутствовал написанию первой книги, вернулся с удвоенной силой — быть может, Луциан избавился от одного наркотика лишь для того, чтобы пристраститься к другому. Он испытывал нечто очень похожее на восторг, когда думал о будущем — о годах, посвященных тончайшему анализу слов и строения фразы, — так изучают редкие украшения или старинную мозаику.

Иногда, прервав на минуту работу, Луциан принимался расхаживать по комнате или разглядывал из окна сумрачную улицу. Близилась зима, серые сумерки все больше сгущались над домами, и Луциану казалось, что он переселился на маленький остров, со всех сторон окруженный глубокими белыми водами. К вечеру туман уплотнялся настолько, что в нем тонули даже неотвязные звуки улицы, и лишь колокольчик трамвая одиноко звенел где-то на обратной стороне Земли. Затем начались нудные нескончаемые дожди. Луциан смотрел в окно на серое плывущее небо, на капли, чмокавшие по мостовой, и ему казалось, что дома промокли насквозь и состарились под дождем.

От одного предрассудка Луциан сумел избавиться. Его больше не мучала мысль о повестях, начатых и брошенных на полуслове. Раньше, даже при озарении какой-нибудь ослепительно яркой идеей, он усаживался за стол с неприятным предчувствием неудачи, памятуя о всех начатых и несбывшихся замыслах. Но теперь Луциан понял, что работа над началом книги является особым искусством, не сравнимым с написанием целой книги. В этом искусстве следовало усердно упражняться. Какое бы начало теперь ни приходило ему в голову, Луциан наскоро записывал этот набросок в блокнот и посвящал долгие зимние вечера прописыванию прологов. Иногда блестящей идеи хватало только на абзац, на предложение, а два-три раза Луциану удавалось написать всего лишь одно полнозвучное и полнозначное слово, таящее в себе неведомые приключения. Впрочем, бывало, что он писал и по три или даже по четыре отличные страницы. Больше всего Луциан старался создать атмосферу обещания и ожидания — необходимый фон для того, чтобы ожили первые слова и фразы, которые открывают читателю путь к тайнам и чудесам.

Даже эта часть его работы казалась неисчерпаемой. Завершив несколько страниц, Луциан принимался переписывать их, сохраняя последовательность действий, слова, но меняя нечто неуловимое — манеру, интонацию, стиль. Он был изумлен, поняв однажды, что всего лишь одно слово способно изменить целую страницу, и часто сам не мог объяснить, как именно он это делает. С другой стороны, ему становилось все яснее, что в этой неуловимой интонации, в умении воздействовать на воображение и заключается тайна поэзии и именно эта тайная власть над словами творит истинные чудеса. Дело было не в стиле — стиль не поддается переводу, — но «Дон Кихота», топорно переведенного на английский язык каким-нибудь Джервейзом, эта божественная магия, открытая посвященному, могла превратить в лучшую из английских книг. Именно она превратила путешествие Родерика Рэндома[48] в Лондон, это примитивное повествование, целиком состоящее из грубых шуток, общих мест и низкосортного бурлеска, да к тому же написанное шероховатым языком, в поразительно живописное полотно, запечатлевшее XVIII век со всеми присущими ему деталями — запахом затянутого льдами Великого северного пути, трескучим морозом, темными лесами, служившими приютом для разбойников, невероятным приключением, поджидающим путника за каждым углом, и, наконец, огромными старинными гостиницами, где до сих пор звучит эхо прошедших эпох.

Такой же магией Луциан хотел наполнить первые страницы своей книги. Он искал в словах некое потаенное качество, отличное от звука и значения. Его манили смутные и полные смысла образы, которые должны были предстать на первых страницах. Зачастую Луциан просиживал много часов подряд, так и не добившись успеха, а как-то раз угрюмый сырой рассвет застал его за поиском магических фраз — таинственных слово-символов. На полках бюро Луциан расставил несколько книг, обладавших силой внушения, казавшейся ему почти сверхъестественной. Когда очередная попытка заканчивалась неудачей, он обращался к этим книгам, раскрывая неизменно погружавшие его в гипнотический восторг страницы Кольриджа или Эдгара По — пассажи, стоявшие по ту сторону царства логики и здравого смысла.

Поток священный быстро воды мчал

И на пять миль, изгибами излучин,

Поток бежал, пронзив лесной туман,

И вдруг, как бы усилием замучен,

Сквозь мглу пещер, где мрак от влаги звучен,

В безжизненный впадал он океан.

И из пещер, где человек не мерял

Ни призрачный объем, ни глубину,

Рождались крики... [49]

Эти строки действовали на Луциана как сильнейший наркотик — каждое составляющее их слово было на месте в чудесном заклинании. Не только разум Луциана отдавался во власть этих строк — странная, но тем не менее приятная расслабленность охватывала все его тело, и он не находил в себе ни сил, ни желания подняться с кресла. В поэме «Кубла Хан»[50] попадались строки поразительной магической мощи, и, очнувшись, Луциан порой обнаруживал, что больше двух часов пролежал в постели или просидел у стола, повторяя про себя один и тот же стих. И все же это не было сном — лишь небольшое усилие воли требовалось для того, чтобы в то же самое время воспринимать и обои в розовый цветочек, и муслиновые занавески, пропускавшие серый зимний свет. Ко времени первого подобного приступа Луциан уже прожил в Лондоне больше полугода. То утро выдалось холодное, ясное и враждебное, ветер в неутолимом беспокойстве огибал углы зданий, взвихривая мертвую листву и бумажные обрывки, которые кружились в воздухе, словно черный ливень. Накануне Луциан засиделся допоздна и проснулся с ощущением слабости, головной боли и дурных предчувствий. А когда он одевался, непослушные ноги предательски подогнулись под тяжестью его тела, и он едва не упал, наклонившись за подносом с чаем, который, как обычно, стоял у двери. Дрожащими, словно чужими руками Луциан зажег спиртовку и, когда чай согрелся, едва сумел перелить его в чашку. Чашка хорошего чая была одним из немногих доступных ему наслаждений. Он любил необычный привкус зеленого чая и в то утро с жадностью выпил бледную жидкость в надежде одолеть истому. Луциан изо всех сил пытался вызвать в себе прилив бодрости и радостных ожиданий, с которыми привык начинать новый день. Он прошелся по комнате, разложил на столе бумаги — и все же не смог справиться с меланхолией. Тогда он раскрыл свое любимое бюро, но тоска продолжала нарастать. Луциан даже задался вопросом, не растрачивает ли он свою жизнь в напрасной погоне за мечтой — за сокровищами, которых нет в природе. Он извлек письмо мисс Дикон и еще раз перечитал. В конце концов, она была права: он и в самом деле переоценил свои силы, ведь у него не было ни друзей, ни настоящего образования. Луциан начал пересчитывать месяцы, прошедшие со дня его приезда в город: две тысячи фунтов он получил в марте, а в начале мая уже распрощался с лесами и нежно любимыми тропами. Прошли май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь и часть декабря, а что он может предъявить миру? Незаконченный эксперимент, несколько пустых потуг и бесцельных набросков, не содержащих ни задачи, ни результата. В любимом стареньком бюро не имелось ни одного доказательства его, Луциана, одаренности — ни одной завершенной, пусть даже ученической поделки. Горько сознавать, но «варвары», похоже, были правы — ему следовало бы поискать себе место в какой-нибудь фирме. Под тяжестью собственного приговора Луциан уронил голову на руки. Он попытался утешить себя, припоминая часы восторга и счастья, которые подарила ему работа над рукописями, когда он с великим терпением разрабатывал свою идею. Луциан даже решился извлечь на свет ту сокровенную надежду, что была стержнем всей его жизни — спрятанную в укромном уголке сердца мечту написать когда-нибудь настоящую книгу. Он не смел признаваться себе в этом, не смел хотя бы лелеять надежду, слишком хорошо сознавая, что не достоин своей мечты, но именно она, эта мечта, лежала в основе всех его долгих и мучительных трудов. Втайне от самого себя он надеялся, что в результате упорной работы ему удастся написать нечто безусловно принадлежащее к сфере искусства, в отличие от всех этих имеющих форму книги фельетонов, напечатанных в известных издательствах и претендующих называться литературой. Никто не сомневается в том, что Джотто был художником, но и ремесленник, расписывавший под орех дверь соседней конторы, тоже называл себя художником. И все-таки Луциан предпочел бы стать последним учеником в школе Джотто. Лучше потерпеть поражение, дерзнув на великое, нежели достичь успеха в жалкой обыденности, лучше быть мальчиком на побегушках у Сервантеса, чем первым учеником в академии, выпускающей «Крепкий орешек» и «Замужество Миллисент». Луциан знал, ради чего обрек себя на годы трудов и тайных радостей — неважно, есть у него талант или нет, но он сделает все, что в его силах. Теперь он пытался вырваться из наползающей тьмы безнадежности, напомнив себе о своей великой цели — но и она казалась ему лишь призраком, порожденным непомерным тщеславием. Луциан взглянул на серую улицу, в этот момент как бы воплощавшую всю его неуютную, сырую, растревоженную ветрами жизнь. Внизу виднелись неизменные обитатели квартала, занятые своими будничными делами. Уличный торговец, запрокинув голову, печально и протяжно кричал: «Свежая рыба! », без особой надежды всматриваясь в занавешенные белыми гардинами окна «гостиных» и пытаясь среди украшавших подоконники горшков с карликовыми пальмами, чучел птиц и книг с золотым обрезом различить лицо потенциального покупателя. Дверь одного из домов по соседству распахнулась и с грохотом захлопнулась. На улицу вышла женщина с озабоченным лицом. Дважды тоскливо проскрипела калитка — сначала, когда женщина открыла ее, и еще раз — когда она ее за собой затворила. Крошечные, неприбранные и неухоженные клочки земли, называвшиеся здесь «садиками», превратились в прямоугольники склизкого мха с торчащими из них пучками уродливой жесткой травы, и лишь иногда из этого запустения проступали почерневшие гниющие останки подсолнухов. А дальше шел лабиринт с виду чистых, но на самом деле безнадежно серых, однообразных и скучных улиц, за которыми простиралось пустое пространство, заполненное лишь глубокими лужами да желтыми кирпичными блоками изрыгающих дым фабрик. На севере же начиналась огромная ледяная пустыня — там не было ни людей, ни растительности и властвовал один зимний ветер. «Как похоже это на мою жизнь! — повторил Луциан себе. — Та же бессмыслица, скука, путаница и пустота». Душа его казалась ему в тот момент столь же сумрачной и беспросветной, как нависшее над головой зимнее небо.

Вот так, впустую, прошло утро, а в полдень Луциан надел шляпу и пальто, собираясь на обычную часовую прогулку, — чтобы сохранить здоровье, ему было необходимо двигаться, к тому же в этот час хозяйка привыкла убирать его комнату. Едва он захлопнул за собой дверь, как налетел ветер, пропитанный густым фабричным дымом, и разом нахлынули все запахи улицы — то был коктейль из вареной капусты, костной золы и слабых тошнотных извержений завода. Луциан бездумно прогулял целый час, идя на восток вдоль главной улицы. Пронизывающий ветер, грязный туман, однообразие тусклых домов — все это только обостряло его тоску. Унылый ряд одинаковых магазинов, заполненных ходовым товаром, два-три трактира, конгрегационалистекая[51] церковь, являвшая собой жуткую оштукатуренную пародию на греческий храм, с кошмарным фасадом и безобразной колоннадой, непомерно огромные дома разбогатевших фарисеев, снова магазины, еще одна, на этот раз «готическая» церковь, старый сад, разоренный и опустошенный поспешным строительством, — вот что встречалось Луциану по пути домой. Вернувшись в свою комнату, он бросился на кровать и пролежал ничком до тех пор, пока голод не заставил его подняться. Луциан съел горбушку хлеба, запил ее водой и вновь принялся расхаживать по комнате, пытаясь спастись от охватившего его отчаяния. О работе он не мог даже думать, а потому почти безотчетно раскрыл бюро и снял с полки первую попавшуюся книгу. Взгляд Луциана сосредоточился на странице, воздух стал тяжелым и темным, как если бы посреди ночи внезапно, пронзительно и страшно, завыл ветер,

«Там женщина оплакивает демона». Когда Луциан вновь поднял глаза, он почувствовал на губах вкус этих слов Кольриджа. Широкая полоса ясного бледного света прорвалась в его комнату, улица за окном сияла и переливалась озерцами только что пролившейся воды, последние капли дождя все еще тревожили эту зеркальную поверхность, рождая на ней причудливые блики. Солнце близилось к закату. Луциан растерянно огляделся по сторонам. Потом бросил взгляд на часы, висевшие над пустым камином. Он просидел неподвижно почти два часа, утратив ощущение времени, неустанно повторяя одну и ту же строку, и ему пригрезилась волшебная история, не имевшая конца. Он пережил нечто подобное тому, что, должно быть, испытал сам Кольридж: Луциан видел странные, изумительные, не поддающиеся словесному описанию вещи, он не «думал» о них, а именно видел их во плоти и крови. Но в отличие от Кольриджа он не мог воспроизвести того, что увидел. Он вспомнил все, что с ним было, и убедился, что не спал: все это время он видел свою комнату, сознавал реальность надвигающегося вечера, улавливал свистящий шорох дождя. Он слышал, как служанка с грохотом закрывает ставни, различал торопливые шаги прохожих, спешивших укрыться от дождя, голос хозяйки, велевший кому-то проследить, чтобы под дверь не натекла лужа. Словно на старой, покрытой темным лаком картине под его внимательным взглядом вдруг проступили горы, деревья, люди, прежде сливавшиеся в единое неразборчивое месиво. На фоне комнаты, дождя, уличного шума ему явилось видение, и Луциан опустился на самое дно, в тайную пещеру, прорытую, быть может, гораздо ниже той области, которую мы привыкли называть «душой». Но теперь он уже не мог припомнить это видение — у него в памяти остались лишь символы, значение которых ему не дано было разгадать.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.