|
|||
Жорж Перек 3 страницаТак вот они и жили, они и их друзья, в симпатичных загроможденных квартирках, разнообразя жизнь похождениями, киноувлечениями, братскими пирушками, чудесными мечтами. Они не были несчастливы. Они радовались жизни, правда, радость эта была мимолетная, недолговечная. По вечерам, отобедав, они иногда подолгу засиживались за столом, попивая вино, щелкая орехи, покуривая. В иную ночь они не могли уснуть и, прислонясь к подушкам, полусидя, поставив между собой на кровать пепельницу, болтали до утра. Иногда они часами бродили по улицам, разговаривали и разглядывали себя в зеркальных витринах. Тогда им казалось, что все вокруг замечательно: они шли, свободно размахивая руками, двигались непринужденно, время, казалось, было не властно над ними. И этого мгновения им было вполне достаточно; вот они здесь, на улице: пусть холодно, пусть дует ветер, они тепло одеты и не торопясь шагают, направляясь на склоне дня к друзьям, радуясь каждому движению – закуривают ли сигарету, покупают ли пакетик жареных каштанов, пробираются ли сквозь привокзальную сутолоку, – все эти преходящие удовольствия казались им зримым символом нескончаемого счастья. Летом они иногда бродили ночь напролет по незнакомым кварталам. Высоко на небе стояла полная луна, бросая на все затуманенный свет. Пустынные широкие улицы, в тишине которых синхронно и гулко отдавались их шаги, уходили в неведомую даль. Мимо почти беззвучно скользили редкие такси. Тогда они воображали себя владыками вселенной. Их охватывало непонятное возбуждение, словно в них просыпались какие-то тайные силы. Взявшись за руки, они бросались бежать, или играли в догонялки, или прыгали на одной ножке, распевая во весь голос арии из «Cosi fan tutte» note 5 или «Мессы си минор» note 6. Устав, они заходили в какой-нибудь ресторанчик, почти благоговейно воспринимая его дружественное тепло, стук ножей и вилок, позвякивание стаканов, приглушенные голоса, многообещающую белизну скатертей. Они тщательно выбирали вино, медленно разворачивали салфетки и, блаженствуя в этом тепле, затягивались сигаретой, которую, едва раскурив, гасили, как только подавали закуски, они думали, что вся их жизнь будет бесконечной чередой таких вот неизъяснимых мгновений, и они всегда будут счастливы, потому что заслуживают счастья, умеют его беречь, ибо оно в них самих. Сидя друг против друга, они сейчас утолят голод, и все эти вещи: белая скатерть грубого полотна, синяя пачка сигарет «Житан», фаянсовые тарелки, чересчур массивные приборы, бокалы на ножках, плетеная корзинка со свежим хлебом – составляют вечно обновляющееся обрамление утех чревоугодия, находящихся на грани пресыщения: ощущение, противоположное и в то же время совпадающее с тем, которое дает скорость, а именно состояние необыкновенной наполненности и необыкновенной удовлетворенности. Во всем, начиная с этого накрытого стола, они ощущали необычайную гармонию: они жили заодно со всем миром, чувствовали себя в нем легко и свободно и ничего не боялись. Возможно, они несколько лучше других умели предугадывать или даже создавать благоприятные мгновения. Их слух, осязание, обоняние были всегда начеку, подстерегая счастливые мгновения, которые подчас обнаруживаются благодаря сущим пустякам. Но в момент полного душевного покоя, когда, казалось, ничто не могло нарушить состояние счастливой гармонии, в которой они пребывали, радость их была так силона, что это лишь подчеркивало ее преходящесть и недолговечность. Достаточно было ничтожного повода, чтобы все рухнуло: малейшая фальшивая нота, просто минута неуверенности, какая-нибудь грубость – и их счастье ускользало, оно оборачивалось тем, чем всегда и было на самом деле – неким подобием договора, чем-то купленным, хрупким и жалким, просто минутной передышкой, после которой их жестоко отбросят назад к тому, что было самым опасным, самым непрочным в их жизни, во всей их судьбе. Беда в том, что надобность в опросах не вечна. Настанет день, когда Жером и Сильвия должны будут сделать выбор: остаться на временной службе, вечно опасаясь безработицы, или закрепиться в каком-нибудь агентстве, поступить туда на штатную службу. А может, и вообще переменить профессию, найти другую халтуру, но это не решило бы окончательно проблемы. Ведь если служащим, еще не достигшим тридцати лет, предоставляют некоторую независимость, возможность работать на собственный риск и даже поощряют некоторые их вольности, молодую изобретательность, склонность к экспериментам – словом, то, что иногда называют поливалентностыо, то от сотрудников, перешедших этот роковой рубеж (а черту подводят именно в этом возрасте), требуют, как это ни парадоксально, положительности, которая служит гарантией пунктуальности, здравомыслия, надежности, дисциплинированности. В области рекламы предприниматели не отказываются брать на работу тридцатипятилетних служащих, но не решаются оказать доверие тем, кто в тридцать лет еще никак не «закрепился». Держать тридцатилетних на временной работе тоже не хотят. Неустроенность не внушает доверия – в тридцать лет надо уже куда-то пристроиться, в противном случае ты – никто. А человека нельзя считать устроенным, если он еще не нашел своего места в жизни, не вырыл себе норы, никуда не прибился, не имеет собственных ключей, конторы и хотя бы самой малюсенькой вывески. Жером и Сильвия часто задумывались над этим. У них впереди было еще несколько лет. Но они не были уверены, что им удастся сохранить надолго хотя бы тот сносный уровень жизни и тот относительный покой, которых они достигли сейчас. Почва будет постепенно ускользать у них из-под ног: не за что будет уцепиться. Работа не слишком их обременяла, у них был достаток, правда, год на год не приходился: иногда они зарабатывали больше, иногда меньше, но работа их сама по себе не была тяжелой. Однако так не могло долго продолжаться. На должности простого интервьюера обычно долго не задерживаются. Едва начав, психосоциолог стремительно продвигается по служебной лестнице: делается помощником директора или даже главой агентства или подыскивает в каком-нибудь большом предприятии завидную должность заведующего кадрами, на обязанности которого лежит наем служащих и их инструктаж, составление социальных отчетов, руководство торговой политикой. Все это отличные должности: кабинеты устланы коврами, два телефона, диктофон, кое-где салонный холодильник, а иногда даже и картина кисти Бернара Бюффе на стене. «Увы! – часто думали, а иногда и говорили друг другу Жером и Сильвия. – Кто не работает, тот не ест – это точно, но тот, кто работает, перестает жить». Однажды, как им казалось, они в течение нескольких недель испытали это на себе. Сильвия поступила документалисткой в одно из экспериментальных бюро, а Жером составлял и сводил воедино опросные листы. Условия работы были более чем приятными: они могли приходить когда им вздумается, просматривать газеты на работе, отлучаться на сколько угодно, чтобы выпить пива или кофе. Кроме всего прочего, они даже испытывали к этой работе, которую выполняли спустя рукава, известный интерес, подогреваемый к тому же весьма, впрочем, неопределенными обещаниями быстрого повышения, солидного положения, официально оформленного и выгодного договора. Но они недолго продержались. Им тяжело было просыпаться в определенное время, их раздражала необходимость возвращаться вечером в переполненном метро; усталые и грязные, в изнеможении падали они на свой диван и мечтали лишь о длинных уикендах, свободных днях, позднем вставании. Они чувствовали себя загнанными, попавшими в капкан, как крысы. И не могли с этим примириться. Они еще надеялись, что в жизни их ждет много интересного, поэтому самый график их работы, однообразное чередование дней и недель представлялись им путами, которые они, не колеблясь, называли адскими. А ведь с любой точки зрения это было началом блестящей карьеры: прекрасное будущее открывалось перед ними, они стояли на пороге того торжественного момента, когда патрон, уверившись в достоинствах молодого человека поздравляет себя in petto note 7 с удачей, торопится помочь ему сформироваться, преобразует его по своему образу и подобию, приглашает отобедать, хлопает его по плечу и одним жестом распахивает перед ним врата фортуны. Они были просто идиотами! Сколько раз твердили они себе, что это идиотизм, что они не правы, что в конце-то концов они не умнее других, тех, кто надрывается и карабкается наверх, но они так любили дни, когда можно не ходить на работу и, поздно проснувшись, подолгу валяться в постели, читая детективные или научно-фантастические романы. Им так нравились ночные прогулки вдоль набережных и почти головокружительное ощущение свободы, которое они порой испытывали, чувство праздничного освобождения после каждой поездки по провинции! Они, несомненно, понимали, что обманывают себя, знали, что их свобода – лишь наживка на удочке. Ведь вся их жизнь была постоянными и ожесточенными поисками работы; слишком часто обанкрочивались или сливались с другими, более крупными, агентства, на которые они работали. К концу недели им почти всегда приходилось вести счет сигаретам, рыскать по городу, напрашиваясь к кому-нибудь на обед. Они влачили самое банальное и самое пошлое существование, какое только можно себе представить. Но хоть они и знали, что поступают банально и глупо, они не могли поступать иначе, и, хотя они давно уже твердили, что противоречие между трудом и свободой теперь не является обязательным, жили они именно под знаком этого противоречия. Люди, которые решают сначала заработать деньги, а осуществление мечты откладывают на то время, когда они разбогатеют, не так уж не правы. Тот же, кто хочет лишь прожигать жизнь, кто называет жизнью только неограниченную свободу, только погоню за счастьем, только немедленное удовлетворение всех своих желаний и инстинктов, только наслаждение бесчисленными богатствами мира – а Жером и Сильвия наметили себе именно такую жизненную программу, – тот будет всегда несчастлив. Правда, они понимали, что встречаются люди, для которых не существует или почти не существует подобных дилемм, потому ли, что они чересчур бедны и все их стремления сводятся к тому, как бы сытнее поесть, получить чуть-чуть лучшее жилье, немножко меньше работать, или же, наоборот, потому, что люди эти слишком богаты, причем богаты искони, чтобы понять размер и значение подобных стремлений. Но в наши дни и в наших условиях все больше и больше становится людей ни бедных, ни богатых: они мечтают о богатстве и вполне могли бы разбогатеть, но вот тут-то и начинается их драма. Получив высшее образование и доблестно исполнив свой воинский долг, молодой человек к двадцати пяти годам обнаруживает, что он беспомощен, как новорожденный, хотя на самом деле он благодаря приобретенным им знаниям является в потенции обладателем такого богатства, о котором и не мечтал. То есть он вполне уверен, что настанет день, когда он приобретет квартиру, дачку, машину, радиоприемник высшего качества с магнитофоном. Но вся беда в том, что эти вдохновляющие перспективы не спешат осуществиться. Ведь если как следует задуматься, в силу своей природы они находятся в зависимости от многого другого: брака, рождения детей, эволюции моральных ценностей, общественных взаимоотношений и человеческого поведения. Словом, молодому человеку нужно обосноваться, на что обычно уходит не меньше пятнадцати лет. Подобная перспектива не очень-то радует. Никто не хочет надевать это ярмо без сопротивления. «Нет, дудки, – думает едва оперившийся молодой человек, – чего ради я буду торчать день-деньской в этих стеклянных коробках, вместо того чтобы бродить по полям и лугам? Чего ради мне домогаться выдвижения, подсчитывать, интриговать, лезть из кожи вон – мне, который всегда мечтал о поэзии, ночных поездах, горячих песках пустыни? » И в поисках утешения он лезет в ловушку, именуемую «Продажа в рассрочку». Ловушка захлопывается, и ему уже ничего не остается, как только запастись терпением. Но увы, когда, казалось бы, его затруднениям подойдет конец, молодой человек уже будет далеко не молод, и что хуже всего – ему может даже показаться, что жизнь уже прожита и все его усилия были тщетными, а цель все равно не достигнута; даже если, умудренный тяжелым восхождением, он и поостережется думать об этом, все равно ему уже стукнет сорок, и оборудование зимней и летней его резиденций, а также воспитание детей заполнят целиком те немногие часы, которые он сможет урвать от работы… Жером и Сильвия решили, что нетерпение – добродетель двадцатого века. В двадцать лет, когда они увидели, или, как им показалось, увидели, какой может стать их жизнь, когда оценили всю сумму счастья, которую она несет, все победы, которые их ждут, и так далее, они уже поняли, что у них не хватит сил терпеть. Они могли по примеру других постепенно достигнуть всего, но их интересовал не процесс, а результат. Именно это свойство приобщало их к разряду людей, которых принято именовать интеллигентами. Но все вокруг – и прежде всего сама жизнь – обманывало их надежды. Они хотели наслаждаться всеми благами жизни, но повсюду вокруг них такое наслаждение шло рука об руку со стяжательством. Они желали оставаться свободными и жить с чистой совестью, но годы уходили, ничего им не принося. Другие, может, и закованные в цепи, все же продвигались вперед, а они топтались на одном месте. Другие кончали тем, что видели в богатстве только цель, они же попросту оставались бедняками. Они утешали себя мыслью, что все же они не самые несчастливые. И возможно, тут они не ошибались. Однако современная жизнь подчеркивала их неудачи, в то время как неудачи других – тех, что стояли на верном пути, – она сглаживала. Они ничего собой не представляли – крохоборы, мелкие бунтовщики, лунатики. Правда, в каком-то смысле время работало и на них: у них было восторженное представление о возможном для них будущем, и это служило им пусть жалким, а все же утешением. Они работали так, как другие учатся, сами составляя себе расписание. Они бездельничали так, как одни только студенты могут себе позволить. Но беды подкарауливали их со всех сторон. Им так хотелось жить счастливо, но их счастье постоянно стояло под угрозой. Они еще были молоды, но время мчалось быстро. Вечный студент – зловещее явление: неудачник, никчемный человек и даже того хуже. Их начинал охватывать страх. У них было свободное время, но оно оборачивалось против них. Ведь надо было регулярно оплачивать газ, электричество, телефон. Каждый день надо есть. Одеваться, производить ремонт квартиры, менять белье, отдавать его в стирку, рубашки – в глажку, покупать обувь, ездить в поездах, покупать мебель. Порой экономические проблемы пожирали их целиком. Они непрерывно думали о деньгах. Даже их взаимоотношения в значительной степени зависели от этого. Получалось так, что их любовь расцветала, а счастью, казалось, не было предела, как только у них появлялся достаток или хотя бы самая небольшая надежда на него. Тогда их вкусы, фантазии, открытия, аппетиты совпадали. Но это происходило редко, чаще им приходилось жестоко бороться с нуждой, и зачастую при первых же признаках нехватки денег они кидались друг на друга, ссорились они по любому пустяку: из-за растраченной сотни франков, из-за пары чулок, из-за невымытой посуды. Тогда наступали долгие часы, а то и дни, когда они переставали разговаривать. Сидя друг против друга, они торопливо и сосредоточенно ели, уткнувшись в тарелки. Потом каждый забивался в свой угол дивана, стараясь повернуться спиной к другому. Оба могли бесконечно раскладывать пасьянс. Между ними вставали деньги. Деньги создавали стену, некую преграду, на которую они непрерывно натыкались. Стесненность, скупость, ограниченность были хуже нищеты. Они жили в замкнутом мирке своей замкнутой жизни, без будущего, без каких-либо надежд, кроме как на несбыточное чудо, в идиотских неосуществимых мечтаниях. Они задыхались. Чувствовали, что опускаются на дно. Конечно, они могли бы поговорить о чем-нибудь другом: о только что появившейся книге, о новом режиссере, о войне и так далее, но им все чаще казалось, что по-настоящему им интересно говорить лишь о деньгах и комфорте, которые единственно способны дать счастье. Тут они воодушевлялись и даже приходили в возбуждение. Но, заговорив об этом, они вскоре понимали всю свою беспомощность, непригодность, тщету всех своих усилий. Тогда они еще больше озлоблялись – это слишком близко их касалось, – и каждый втайне считал другого причиной своего несчастья. Они строили всяческие проекты отдыха, путешествий, переезда в другую квартиру – и тут же яростно их отвергали: им вдруг начинало казаться, что в этих разговорах с особой остротой обнажается вся бесплодность и бессмысленность их жизни. Тогда они умолкали, но их молчание было полно затаенной обиды: они были злы на жизнь, а иногда, поддаваясь слабости, злились друг на друга. Они припоминали брошенную учебу, бессмысленное бездельничанье, всю ничтожную свою жизнь в захламленной квартирке, все свои невыполнимые мечты. Они находили друг друга уродливыми, плохо одетыми, насупленными, лишенными какого бы то ни было обаяния. А рядом по улицам бесшумно скользили машины. На площадях непрестанно вспыхивали неоновые рекламы. На террасах кафе сидели люди, похожие на самодовольных рыб. Они начинали ненавидеть весь Еле волоча ноги, шли пешком домой. Не говоря ни слова, укладывались спать. При малейшей случайности все могло пойти прахом – вдруг закроется дававшее им работу агентство, или их посчитают там устаревшими или чересчур небрежными в работе, или, наконец, кто-нибудь из них заболеет. Впереди не было ничего, но и позади тоже. Подобные невеселые мысли все чаще и чаще приходили им в голову. Но не думать об этом они не могли. Им мерещилось, что они долгие месяцы сидят без работы и, чтобы выжить, берутся за любую работу – случайную, жалкую, выклянченную. Тогда их охватывала безысходная тоска: они начинали мечтать о штатном месте, организованном дне, определенном служебном положении. Но эти запоздалые стремления лишь усугубляли их отчаяние: они уже не могли представить себя в образе людей преуспевающих и оседлых; они решали, что ненавидят любые иерархии и что разрешение всех их трудностей произойдет если не чудом, то само собой, в ходе мировой истории. Они продолжали вести ту беспорядочную жизнь, которая соответствовала их природным склонностям. Им без труда удавалось убедить себя, что в нашем несовершенном мире их образ жизни еще не самый плохой. Они жили сегодняшним днем: растранжиривали за полдня то, что зарабатывали за три; часто им приходилось занимать деньги, довольствоваться жареной картошкой, вдвоем выкуривать последнюю сигарету, иногда часа по два тратить на поиски затерявшегося билета метро, носить чиненые сорочки, слушать заигранные пластинки, путешествовать автостопом и ко всему этому иногда по месяцу не иметь возможности сменить постельное белье. И в конце концов они начали считать, что такая жизнь не лишена своеобразного очарования. Предаваясь вместе воспоминаниям, обсуждая свой образ жизни и свои планы на будущее и с упоением предаваясь мечтам о лучших временах, они иногда признавались себе не без меланхолии, что им многое еще не ясно в жизни. Они взирали на мир затуманенными глазами, и ясность мысли, которой они похвалялись, на деле часто оборачивалась колебаниями и нерешительностью, приспособленчеством и отсутствием определенной точки зрения, что сводило на нет и даже совершенно обесценивало те добрые порывы, которые у них, бесспорно, были. Им казалось, что таков уж их путь, вернее – отсутствие пути, что было для них очень характерно, и не только для них, но и для всех их сверстников. Они рассуждали так: конечно, предыдущие поколения имели более четкое представление о самих себе и о мире, в котором они жили. Они, пожалуй, предпочли бы быть двадцатилетними во время войны в Испании или во время Сопротивления; во всяком случае, они любили об этом поговорить; они считали, что те проблемы, которые стояли или, по крайней мере, как им казалось, должны были стоять в те времена, были более определенными хотя бы потому, что их решение было насущно необходимо; для них же все проблемы оборачивались западней. В этой тоске по прошлому была и доля лицемерия – ведь война в Алжире началась в их время и продолжалась на их глазах. Однако она не слишком задевала их: иногда они кое-что предпринимали, но очень редко чувствовали себя обязанными действовать. Долгое время им просто не приходило в голову, что эта война перевернет всю их жизнь, их взгляды, их будущее. В студенческие годы они до какой-то степени принимали участие в общественной жизни: чуть ли не с восторгом ходили на митинги и уличные демонстрации, которыми были отмечены начало войны, призыв резервистов и прежде всего победа голлизма. Тогда при всей их ограниченности реакция на события была у них мгновенной. Да и можно ли их упрекать, если учесть, как сложились обстоятельства: война продолжалась, голлизм восторжествовал, и, кроме того, Жером и Сильвия оставили университет. Среди лиц, занимающихся рекламой и, как это ни парадоксально, обычно причисляемых к левым кругам, хотя точнее было бы назвать этих деятелей с их культом наивысшей эффективности, наипоследнейших достижений, с их вкусом к теоретизированию и несколько демагогической склонностью к социологии технократами, – так вот, среди этих деятелей было широко распространено мнение, будто девять десятых человечества – полные кретины, годные лишь на стадное восхищение чем и кем угодно, и считалось хорошим тоном презирать политические проблемы сегодняшнего дня и измерять историю лишь масштабами века. Кроме того, оказалось, что голлизм разрешил многие проблемы куда динамичнее, чем это предполагалось раньше, а опасность всякий раз была не там, где ее искали. Война, однако, продолжалась, и, хотя Сильвии и Жерому она казалась чем-то эпизодическим, чуть ли не второстепенным, совесть у них была неспокойна. Но ответственными за нее они себя ни в коей мере не чувствовали, разве что вспоминали, как они прежде чуть ли не по привычке, повинуясь чувству долга, участвовали в демонстрациях протеста. По теперешнему своему безразличию они могли бы судить, сколько честолюбия, а может, и слабохарактерности было во всех их поступках. Однако им это в голову не приходило. С изумлением они обнаружили, что некоторые их старые друзья оказывают поддержку Фронту национального освобождения: одни робко, другие в открытую. Им этот порыв был непонятен, если бы они могли объяснить его романтическими причинами, это позабавило бы их; политическое же толкование было им не по плечу. Сами они решили для себя вопрос куда проще: Жером в компании с тремя приятелями вовремя заручился солидной поддержкой и соответствующими справками, благодаря чему сумел освободиться от воинской повинности. И все же именно война в Алжире, и только она одна, почти целых два года спасала их от самих себя. Ведь без нее они скорее ощутили бы себя состарившимися и несчастными. Ни решимость, ни воля, ни юмор, которым они как-никак обладали, не помогли бы им так хорошо уйти от мыслей о будущем, которое рисовалось им в столь мрачных красках. События 1961 и 1962 годов, путч в Алжире, убийство демонстрантов у станции метро «Шарон» note 8 ознаменовали собой конец войны и заставили Жерома и Сильвию если не совсем забыть свои повседневные заботы, то, во всяком случае, на какое-то время отодвинуть их на задний план. То, что происходило на их глазах и угрожало им теперь каждый день, было страшнее самых пессимистических их прогнозов – страха перед нищетой, боязни опуститься на дно и уже никогда не выбраться на поверхность. Это было мрачное и жестокое время. Хозяйки стояли в очередях за килограммом сахару, за бутылкой масла, банкой консервированного тунца, за кофе, за сгущенным молоком. По Севастопольскому бульвару медленно шествовали отряды вооруженных карабинами жандармов в касках, черных кожаных куртках и шнурованных сапогах. Сильвии, Жерому и многим их друзьям мерещились всякие ужасы только потому, что у заднего стекла их машин завалялись старые номера газет: «Монд», «Либерасьон», «Франс обсерватер», которые, по их мнению, особо подозрительным умам могли показаться деморализующими, подрывными или попросту либеральными; от страха им казалось, что за ними следят, расставляют им ловушки, подслушивают, записывают номер их машины; нечаянно свернув в темную улицу какого-нибудь квартала с плохой репутацией, они обливались холодным потом, воображая, как пьяные легионеры топчут на мокрой мостовой их бездыханные тела. Мученичество вторглось в их повседневную жизнь и стало навязчивой идеей не только для них, но, как им казалось, для всего их окружения; оно придавало особую окраску всем их привычным представлениям, всем событиям, всем мыслям. Картины кровопролитий, взрывов, насилия, агрессии преследовали их неотступно. Иногда им казалось, что они уже приготовились ко всему самому худшему, но назавтра положение дел еще ухудшалось. Они мечтали эмигрировать, очутиться среди мирных полей, мечтали о продолжительном морском путешествии. Они с удовольствием переселились бы в Англию, где полиция слыла гуманной и вроде бы уважала человеческую личность. В течение всей зимы, по мере того как дело медленно двигалось к прекращению огня, они предавались мечтам о приближающейся весне, о предстоящем отпуске, о будущем годе, когда согласно обещаниям газет утихнет братоубийственная война и станет вновь возможным со спокойным сердцем бродить по ночам, радуясь тому, что они живы и здоровы. Под нажимом событий им пришлось обзавестись хоть какой-то точкой зрения. Конечно, их участие в происходившем было поверхностным, они ни разу не были по-настоящему захвачены событиями, они полагали, что их политические взгляды (если применительно к ним можно говорить о взглядах как о плоде серьезных раздумий, а не как о мешанине разношерстных представлений) ставили их над алжирской проблемой – за ее пределами: их интересы ограничивались скорее утопическими, чем реальными проблемами, общими рассуждениями, которые не вели ни к чему конкретному. Тем не менее они вступили в антифашистский комитет, который был создан в их квартале. Иногда им приходилось подниматься в пять часов утра, чтобы с тремя-четырьмя активистами идти расклеивать плакаты, которые призывали к бдительности, клеймили преступников и их сообщников, оплакивали жертвы террора. Они разносили обращения комитета во все дома своей улицы; несколько раз пикетировали у квартир, над которыми нависла угроза. Они приняли участие в нескольких манифестациях. В те дни автобусы ходили без всякого расписания, кафе рано закрывались, люди торопились вернуться домой. Весь тот день они тряслись от страха. Вышли из дому неохотно. Дело происходило в пять часов, шел мелкий дождь. С вымученной улыбкой поглядывали они на других манифестантов, отыскивали среди них друзей, пытались заговорить о посторонних вещах. Колонна сформировалась, двинулась, поколыхалась и остановилась. Приподнявшись на цыпочки, они увидели мокрый унылый асфальт и черную густую шеренгу полицейских вдоль всего бульвара. Вдалеке сновали темно-синие машины с зарешеченными окнами. Они топтались на месте, держась за руки и обливаясь холодным потом, с трудом решались что-то выкрикнуть и удирали при первом же сигнале отбоя. Не так уж это было много. И они первые это понимали и, стоя в толпе, спрашивали себя подчас: как они очутились тут, на таком лютом холодище, да еще под дождем, в самых мрачных кварталах Бастилии, Насьон, Отель де Виль? Им очень хотелось, чтобы произошло нечто такое, что доказало бы им возможность, необходимость и незаменимость их поступков, хотелось почувствовать, что их робкие усилия имеют какой-то смысл и значение, что благодаря им они сумеют познать самих себя, переродиться, начать жить. Но нет, их подлинная жизнь была в другом. Она еще начнется в ближайшем или отдаленном будущем, тоже полном угроз, но угроз более коварных и скрытых, будущем, полном невидимых ловушек и заколдованных тенет. Покушение в Исси-ле-Мулино и последовавшая за ним короткая демонстрация положили конец боевой деятельности Жерома и Сильвии. Антифашистский комитет их квартала собрался еще раз и принял решение усилить свою активность. Но приближались летние отпуска, и даже самая примитивная бдительность уже казалась Жерому и Сильвии лишенной смысла. Они не сумели бы точно определить, что изменилось с концом войны. Долгое время им казалось, что единственно ощутимым результатом явилось для них сознание завершенности, итога, конца. Не happy end'а, не театрального счастливого конца, а, напротив, конца затяжного и печального, оставившего ощущение опустошенности и горечи, тонущее в потоке воспоминаний. Время прошло, ускользнуло, канула в Лету целая эпоха; наступил мир, мир, которого они еще не знали, – мир после войны. Семь лет единым махом отошли в прошлое: их студенческие годы, годы их встреч – лучшие годы жизни. Может быть, ничего и не изменилось. Иногда они подходили к окнам, глядели во двор, на палисаднички, на каштан, слушали пение птиц. Появились новые книги, новые пластинки громоздились на шатких этажерках. Алмазная игла в их проигрывателе истончилась. Работа у них была все та же, что и три года назад: они повторяли все те же вопросы: «Как вы бреетесь? Чистите ли вы обувь? » Они смотрели и заново пересматривали фильмы. Немного попутешествовали, нашли новые рестораны. Купили новые рубашки и обувь, свитера и юбки, тарелки, простыни, безделушки. Но все новое в их жизни было крайне несущественным и незначительным, и к тому же все это было неразрывно связано только с их жизнью и их мечтами. Они устали. Они постарели, да, постарели. И все же иногда им казалось, что они не начинали еще жить. Та жизнь, которую они вели, все больше и больше казалась им бренной, эфемерной; они чувствовали, что силы их иссякают в бесконечном ожидании, что нужда, мизерность и скудость жизни подтачивают их; им даже думалось порой, что иначе и быть не может – таков уж их удел: неосуществленные желания, неполноценные радости, попусту растраченное время.
|
|||
|