Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Жорж Перек 2 страница



То было время победоносного взлета. У них не было ничего – теперь перед ними стали открываться богатства мира.

Они долго оставались совсем незаметными. Одеты они были как студенты, то есть плохо. У Сильвии имелась единственная юбка и безобразные свитера, вельветовые брюки, грубошерстная куртка. У Жерома – засаленная канадка, костюм из магазина готового платья, жалкий галстук. Они самозабвенно начали постигать тайны английской моды. Открыли для себя шерстяные вещи, шелковое белье, рубашки от «Дусе» note 3, галстуки из ситца, шелковые шейные платки, твид, пушистую шерсть, кашемир, кожу и джерси, лен и, наконец, мощную иерархию обуви, которая простирается от Черча к Уестону, от Уестона к Бантингу, от Бантинга к Лоббу.

Их сокровенной мечтой стала поездка в Лондон. Там они кинулись бы не только в Национальную галерею и на Сэвил-роу, но и во многие кабачки Черч-стрит, о которой Жером сохранил трогательные воспоминания. Но они еще не настолько разбогатели, чтобы позволить себе одеться там с ног до головы. В Париже на первые же деньги, заработанные хоть и в поте лица, но весело, Сильвия купила у Корнюеля трикотажную шелковую кофточку и импортный комплект (две кофты) из овечьей шерсти, прямую и строгую юбочку, туфли из плетеной кожи необыкновенной мягкости, а также большой шелковый платок с изображением павлинов и листвы. Жером, хоть он еще и любил при случае обуться в стоптанные ботинки и ходить небритым, в старой рубашке без воротничка и парусиновых штанах, познал теперь, по контрасту, удовольствие ухода за собой: вымыться, тщательно побриться, опрыскаться туалетной водой и на слегка еще влажное тело надеть безукоризненно белую рубашку, повязать шелковый или шерстяной галстук. Он купил в магазине «Старая Англия» сразу три галстука и твидовую куртку, а рубашки и ботинки, за которые, как ему казалось, не придется краснеть, – на распродаже.

Потом – и это было одним из больших событий в их жизни – они открыли для себя барахолку. Рубашки Эрроу или Ван-Хейзена, великолепные, с воротником на пуговках, такие, каких в Париже не сыщешь, но которые уже вошли в моду благодаря американским фильмам (во всяком случае, среди той ограниченной прослойки, которая жить не может без американских фильмов), выставлялись там среди всякого барахла, рядом с якобы неизносимыми плащами, юбками, кофточками, шелковыми платьями, кожаными куртками и мягкими мокасинами. В течение года, а то и дольше они ходили туда каждые две недели; утром по субботам рылись в ящиках, на прилавках, в картонках, где валялись вывернутые зонты, толкались в толпе подростков с бачками, алжирцев, продававших часы, и американских туристов, которые, с трудом выбравшись из обманных зеркал с восемью отражениями и карусели рынка Вернезон, бродили по рынку Малик, разглядывая ржавые гвозди, матрасы, остовы каких-то машин, всяческое разрозненное барахло и странной судьбой заброшенные сюда нераспроданные залежи прославленных американских рубашек. Оттуда Сильвия и Жером тащили домой, завернув в старые газеты, одежду, безделушки, зонты, всяческие горшки, сумки, пластинки.

Они постепенно менялись, становились совсем другими. И не столько потому, что им было просто необходимо чем-то отличиться от тех, кого они интервьюировали, чтобы производить на них выгодное впечатление и при этом не слишком бросаться в глаза. И не потому, что они встречались теперь со многими людьми, не потому, что они, как им казалось, навсегда отошли от той среды, к которой принадлежали по рождению. А потому, что деньги, как ни банально это утверждение, вызывали к жизни новые потребности. Задумайся они над этим, они сами крайне изумились бы, обнаружив, до какой степени изменились все их представления, начиная от самых примитивных и кончая всем тем, что вообще имело теперь к ним отношение, всем тем, что приобретало для них все большее значение и становилось их миром. Но в те годы они ни над чем не задумывались.

Все было для них ново: чувства, вкусы, профессия. Все толкало их к вещам, дотоле им неведомым. Они начали обращать внимание на то, как люди одеты; замечали в витринах безделушки, мебель, галстуки, впадали в мечтательный транс перед объявлениями о продаже недвижимого имущества. Им казалось, что они стали понимать природу вещей, на которые до сих пор не обращали никакого внимания: им стало небезразлично, что тот или иной квартал или улица печальны или веселы, молчаливы или оживленны, пустынны или наполнены суетой. Раньше эти ощущения были им неведомы, и теперь они открывали их с простодушным изумлением, поражаясь своему прежнему невежеству. Их не удивляло, вернее, почти не удивляло, что они непрестанно думают об этом.

Дорога, по которой они шли, ценности, к которым они тянулись, их будущее, их желания, честолюбивые мечты – все это, правду сказать, казалось им подчас обескураживающе пустым. Они так и не познали ничего устойчивого, прочного и определенного. И тем не менее это была их жизнь – источник незнаемых ранее радостей, которые не только их пьянили, но и потрясали своей необъятностью. Иногда они твердили себе, что в будущем их жизнь наполнится очарованием, изяществом и причудливостью американских комедий в духе Сола Басса, перед их мысленным взором проносились, как обещание, дивные, сверкающие видения: девственные снежные поля, прорезанные следами лыж, голубой простор моря, солнце, зеленые холмы, огонь, потрескивающий в каминах, опасные автострады, пульмановские вагоны, роскошные отели.

Они расстались со своей комнатушкой и студенческими столовками. Они нашли на улице Катрфаж, в доме номер семь, напротив мечети и совсем близко от Ботанического сада, квартирку из двух комнат, выходившую окнами в хорошенький садик. Они возжаждали бобриковых ковров, столов, кресел, диванов.

В те годы они без конца разгуливали по Парижу. Перед каждым антиквариатом они останавливались. Долгие часы они слонялись по универсальным магазинам, зачарованные и уже испуганные, но еще не смея признаться себе в этом страхе, еще не осмеливаясь отдать себе отчет в той бессмысленной одержимости, которая становилась их уделом, смыслом их жизни, их единственным мерилом; они и восхищались всем, и уже захлебывались необъятностью своих желаний, всей этой роскошью, выставленной напоказ, предлагаемой им в неограниченном количестве.

Они обнаружили ресторанчики на улицах Гобелен, Терн, Сен-Сюльпис, пустынные бары, где так приятно шушукаться, уикенды в окрестностях Парижа, длинные прогулки осенью в лесах Рамбуйе, в Во, в Компьене, почти идиллические радости, повсюду уготованные глазу, уху, небу.

Так мало-помалу приобщались они к действительности, пускали более глубокие корни; ведь в прошлом эти выходцы из ограниченной мещанской среды были лишь вялыми, ко всему равнодушными студентами, которые имели о жизни весьма узкое и поверхностное представление; теперь же, как им казалось, они начали понимать, каким именно должен быть порядочный человек.

Это чрезвычайное открытие, которое, собственно, лишь с натяжкой можно было назвать таковым, увенчало их превращение, явилось завершением длительного социального, психологического созревания, последовательные периоды которого они и сами не в силах были бы описать.

Как и их друзья, они подчас вели довольно беспорядочную жизнь.

У них образовалась своя компания, что называется, своя бражка. Они хорошо знали друг друга, у них были общие, заимствованные друг у друга взгляды, общие привычки, вкусы, воспоминания. У них выработался свой особый язык, свои приметы, свои пристрастия. Они не в точности походили друг на друга, потому что каждый развивался по-своему, но это не мешало им более или менее бессознательно подражать друг другу, и поэтому большую часть своей жизни они проводили, обмениваясь различными вещами. Иногда это приводило к взаимным обидам, но чаще просто забавляло их.

Почти все они работали для рекламных агентств. Некоторые, впрочем, продолжали – или, во всяком случае, тщились продолжать – свое образование. Как правило, они знакомились в наскоро сварганенных, псевдоделовитых рекламных конторах. Они вместе выслушивали, торопливо записывая пошлые наставления и мрачные шуточки директоров агентств; презрение к этим выскочкам, к этим рвачам, торгашам, наживающимся на супе, объединило их. Но прежде всего их объединяла и простая необходимость прожить пять-шесть дней вместе в дешевых гостиницах маленьких городков, тут уж им поневоле приходилось призывать на помощь дружбу, чтобы скрасить жалкие совместные трапезы.

Ведь завтраки их были бы слишком поспешными и деловыми, а обеды тянулись бы нестерпимо долго, если бы печальные физиономии этих коммивояжеров не озарял чудодейственный свет дружбы, делая памятным и провинциальный вечер, и разбитую глиняную миску, поставленную им в счет каким-нибудь скрягой ресторатором. Они забывали тогда свои магнитофоны, отбрасывали не в меру вежливый тон вышколенных психологов. Засиживались за столом. Толковали о себе самих и о мирозданье, обо всем и ни о чем, о своих вкусах, о честолюбивых стремлениях. Потом бродили вместе по улицам, отыскивая приличный бар – ведь должен же такой иметься в городе, – захватывали его с разбегу и просиживали там далеко за полночь, попивая виски, коньяки и джин с тонизирующими примесями; они выкладывали друг перед другом откровенно, как на исповеди, свою любовь, желания, дорожные впечатления, неудачи, восторги, не удивляясь, а, наоборот, искренне радуясь сходству своих историй и совпадению взглядов на жизнь.

Случалось, эта внезапно возгоревшаяся симпатия ни к чему не приводила, кроме довольно далекого знакомства и телефонных звонков от случая к случаю. Случалось и так – правда, гораздо реже, – что из мимолетной встречи и взаимного влечения постепенно возникала дружба, которая со временем крепла. Так с годами возрастала их спайка.

Все они походили друг на друга. У них у всех были деньги, небольшие, но достаточные для того, чтобы лишь эпизодически ощущать денежные затруднения, да и то лишь после какой-нибудь безумной выходки, о которой они никак не могли бы с точностью сказать, явилась ли она необходимостью или излишеством. Их квартиры – студии, мансарды, две комнатки в старинных домах излюбленных кварталов Пале-Рояль, Констрэскарп, Сен-Жермен, Люксембург, Монпарнас – походили друг на друга: там стояли одинаковые засаленные диваны, псевдодеревенские столы, было такое же нагромождение книг и пластинок, те же старинные горшки, бутыли, стаканы, бокалы, у всех наполненные цветами, карандашами, разменной монетой, сигаретами, конфетами, скрепками. Одеты они были в общем тоже одинаково, то есть соответственно своим вкусам, ведь образцом для всех них служила мадам «Экспресс» и рикошетом ее супруг. Да и во всем остальном они были многим обязаны этой примерной паре.

Из всех еженедельников «Экспресс» занимал в их жизни самое видное место. По правде говоря, не так уж они его любили, но они его покупали или брали друг у друга, регулярно читали и даже, как сами признавались, сохраняли старые номера. Часто они не были согласны с политической линией «Экспресса» (однажды, полные священного негодования, они даже написали коротенький памфлет на его солдафонский стиль), в принципе они предпочитали обзоры «Монд», которой были единодушно преданы, и даже позиции «Либерасьон», которой склонны были сочувствовать. Но их подлинным жизненным вкусам соответствовал один лишь «Экспресс», и хотя, по совести говоря, они считали публикуемые в нем материалы приукрашенными и неточными, каждую неделю они находили в нем то, что отвечало их повседневным запросам. Случалось, они возмущались им. Да и в самом деле, стоило только Жерому и Сильвии подумать об этом стиле поддельного благородства, намеков, скрытой издевки, плохо замаскированной зависти, фальшивых восторгов, грубого заигрыванья, подмигиванья, подумать об этом рекламном балагане, каким является «Экспресс», о его цели, а не методах, о его истинном обличье, подумать обо всех этих мелочах, якобы преобразующих жизнь, недорогих, но необыкновенно забавных безделках, обо всех этих ловких дельцах, отлично понимающих насущные проблемы, об этих специалистах, знающих, что они делают, о чем говорят, и умеющих дать это почувствовать, – словом, об этих дерзких мыслителях, которые мнили себя глашатаями двадцатого века, с трубкой в зубах собираясь еженедельно на форум или за круглым столом, – стоило подумать об этом скопище высокоответственных людей, этих воротил, с уст которых не сходила блаженная улыбка, как бы намекающая, что золотой ключ от директорской уборной зажат именно в их руке, так вот, стоило Сильвии, Жерому и их друзьям обо всем этом подумать, как они вспоминали не очень-то удачную игру слов, которой начинался их памфлет: не сразу, мол, заметишь, что «Экспресс» далеко не левый журнал, зато сразу бросается в глаза, что он зловещий note 4. Они сознавали ложность этого утверждения, но оно служило им утешением.

Трудно было скрыть от самих себя, что именно на таких, как они, рассчитан «Экспресс». Им так хотелось, чтобы их независимость, ум, веселье, юность были постоянно на виду. Они согласны были даже на шарж – их это устроило бы больше всего, а презрение, которое они испытывали к «Экспресс», оправдывало их в собственных глазах. Неистовость их протеста равнялась их полной зависимости: они, бранясь, листали журнал, комкали его, отшвыривали. Без конца говорили о его беспринципности. Но они его читали – это факт, они были насквозь им пропитаны.

Где могли они найти более точное отражение своих вкусов и желаний? Разве они не молоды? Разве нет у них денег, хоть и в умеренном количестве? «Экспресс» предлагал им все, из чего слагается комфорт: купальные халаты, сенсационные разоблачения, модные пляжи, экзотическую кухню, всякие полезные приспособления, умные обзоры, тайны небожителей, недорогие дачные местечки, симфонии колокольного звона, новые идеи, выходные платьица, замороженные блюда, элегантные мелочи, светские сплетни, самые свежие медицинские советы.

Они втайне мечтали о диванах «честерфилд». «Экспресс» мечтал о них вместе с ними. Большую часть своего отпуска они употребляли на беготню по деревенским распродажам, раздобывая там по дешевке оловянную посуду, соломенные стулья, стаканы, так и звавшие напиться из них, ножи с костяными ручками, разные потемневшие от времени плошки, которые они обращали в драгоценные пепельницы. Они были уверены, что обо всех этих вещах сообщал или сообщит «Экспресс».

Однако при любой покупке они существенно отклонялись от советов «Экспресса». Они ведь все еще не обосновались по-настоящему, и, хотя их именовали охотно «кадрами», у них не было ни гарантированного заработка, ни поощрительных двойных ставок, ни премий, которые получают постоянные служащие, работающие по договору. «Экспресс» же рекламировал под видом маленьких магазинов, недорогих и уютных (пока вы будете выбирать, хозяин по-приятельски предложит вам стаканчик вина и сандвич), такие заведения, где вам переоборудуют квартиру в соответствии с требованиями современной моды, и тут вам не обойтись без беленых стен и бобрикового ковра коричневых тонов (его может заменить разве что мозаичный пол из старинных плиток); хорошо, если будут видны деревянные балки и вдобавок внутренняя лесенка и настоящий камин с горящими в нем дровами, мебель непременно должна быть деревенская, лучше всего провансальская – ее особенно рекомендуют. Реклама неистовствовала: по всему Парижу рекламировались картинные галереи, галантерейные лавки, магазины, книжные и мебельные, торгующие безделушками, даже бакалейные лавки (нередко какой-нибудь старый мелочной торговец вдруг превращался в метра Фромажа в синем фартуке, великого знатока своего дела, орудовавшего в лавочке с деревянными балками и соломенной мебелью), – ну а подобные переоборудования влекли за собой совершенно закономерно повышение цен, поэтому и покупка платья из чистой шерсти, расписанного от руки, или комплекта (две кофты) из пуха, вытканного старой слепой крестьянкой с Оркадских островов («Только у нас, подлинно ручной работы, окрашено растительной краской, ручной вязки»), или роскошной куртки (наполовину джерси, наполовину кожа) для уикенда, охоты, езды на автомобиле становилась совершенно недоступной. Хоть они и заглядывались на витрины антикваров, покупали они только на деревенских распродажах или в наименее посещаемых аукционных залах Отеля Друо (куда они, впрочем, ходили не так часто, как им хотелось бы), точно так же и свой туалет они пополняли, лишь прилежно посещая барахолки или на распродажах, которые устраивали два раза в год старые англичанки в пользу благотворительных деяний англиканской церкви святого Георгия. Здесь в изобилии продавались вполне приличные поношенные вещи, несомненно принадлежавшие ранее дипломатам. Иногда им бывало немного неловко – ведь приходилось пробиваться сквозь густую толпу и долго рыться в груде безобразных вещей – увы, далеко не все англичане обладают тем вкусом, который им приписывают, – прежде чем отыщешь стоящий галстук (пожалуй, все-таки чересчур фривольный для секретаря посольства), или рубашку, которая некогда была безукоризненной, или юбку, которую надо только укоротить. И все же им требовалось именно это или ничего: тут сказывалось постоянное несоответствие между их претензиями (все было для них недостаточно хорошо) и деньгами, которыми они обычно располагали, – и это было хоть и второстепенным, но все же красноречивым признаком их реального положения – они не были исключением; вместо того чтобы покупать в магазинах на распродажах, которые устраиваются повсюду три раза в году, они предпочитали поношенные вещи. В мирке, к которому они принадлежали, как правило, все желали большего, чем могли себе позволить. Не ими это было заведено – таков закон цивилизации, наиболее точным выражением которого стали реклама, иллюстрированные журналы, искусно оформленные витрины, вид улиц и даже, с известной точки зрения, все изделия, которые принято называть «культурными». Поэтому напрасно чувствовали они себя уязвленными, когда робко приценивались к какой-нибудь вещи, пытались торговаться, разглядывали витрины, не решаясь войти, – ведь все эти их унижения и неосуществленные желания тоже были своего рода двигателем торговли. Они гордились, купив что-нибудь подешевле

– за бесценок, почти задаром. Но еще больше гордились они (ведь всегда дорого платят за удовольствие дорого заплатить), когда платили дорого, дороже дорогого, сразу, не раздумывая, почти опьянев, за то, что не могло не быть самым прекрасным, единственно прекрасным, совершенным. И чувство унижения и чувство гордости исходили из одного и того же корня, одинаково несли им разочарование и боль. Они понимали, почему это происходит: ведь с утра до вечера все кругом – объявления, рекламы, неон, освещенные витрины

– твердило, вопило о том, что они стоят довольно низко на ступенях общественной лестницы. Но им еще повезло – ведь как-никак они не самые обездоленные.

Они были из породы «новых людей», из тех молодых технократов на полпути к успеху, у которых еще не все зубы прорезались. Почти все они были выходцами из мелкобуржуазных семейств, и, как они думали, их прежняя среда теперь уже не могла их удовлетворить: они заглядывались с завистью, с отчаянием даже, на бросающиеся в глаза роскошь, комфорт, изысканность крупных буржуа. У них не было традиций, не было прошлого. Наследства им неоткуда было ждать. Среди всех друзей Жерома и Сильвии только один-единственный происходил из по-настоящему богатой семьи суконщиков с Севера. Солидное и прочное состояние, дома в Лилле, ценные бумаги, поместье в окрестностях Бовэ, золото, серебро, драгоценности, комнаты, сплошь заставленные старинной мебелью. Детство всех других протекало в столовых и спальнях, обставленных в стиле чиппендейл или в нормандском сельском стиле, вернее, его варианте начала тридцатых годов: постели, покрытые пунцовой тафтой, трехстворчатые шкафы, украшенные зеркалами и позолотой, ужасающие квадратные столы с фигурными ножками, вешалки для одежды из поддельных оленьих рогов. При свете семейной лампы готовили они там уроки. На их обязанности лежало выносить помойные ведра, бегать за молоком, а выходя из дому, они неизменно хлопали дверью. Воспоминания детства у всех у них 6ыли схожими, как и те дороги, которыми они шли дальше по жизни: то же медленное отпочкование от родительской среды, те же перспективы, которые, как им казалось, они сами себе наметили.

Они были вполне современными. Им было по нутру их существование. Уж кто-кто, говорили они, а они не простачки. Они знают себе цену. Они были самоуверенны или, во всяком случае, старались быть такими. Они обладали чувством юмора. И уж, во всяком случае, они не были дураками.

Если бы произвести достаточно глубокий анализ, в группе, которую они составляли, можно было бы обнаружить различные течения и скрытый антагонизм. Придирчивый, суровый социолог сразу бы обнаружил расхождения, взаимоисключающие противоречия, скрытую вражду. Случалось, что кто-либо из них из-за самого незначительного происшествия, легкой размолвки или замаскированной провокации сеял раскол. Тогда вся их прекрасная дружба шла прахом. С притворным изумлением обнаруживали они, что такой-то, которого они все считали щедрым, оказался на поверку настоящим скаредом, а другой – черствым эгоистом. Вспыхивали пререкания, назревали разрывы. Иногда им даже нравилось злорадно натравливать одних на других. Нередко в компании наступал длительный период взаимного недовольства, отдаления, холодности. Они избегали друг друга, придумывая для этого все новые предлоги, пока не приходила наконец пора извинений, прощения, горячего примирения. В конечном счете они уже не могли жить друг без друга.

Эта игра их сильно занимала, и они отдавали ей много драгоценного времени, которое могли бы употребить с пользой на что-нибудь другое. Но такими уж они были, и кружок, который они образовали, невзирая на возникавшее иногда в нем взаимное недовольство, поглощал их почти целиком. Вне этого кружка для них не было настоящей жизни. Однако здравый смысл подсказывал им избегать чересчур частых встреч, не всегда работать скопом, напротив, они изо всех сил старались сохранить в неприкосновенности свою личную работу, обеспечить себе свободный уголок, куда можно было бы укрыться, где можно было бы забыть даже не саму группу, бражку, содружество, но прежде всего работу, которая их объединила. То, что они жили почти коммуной, конечно, облегчало им работу, облегчало поездки в провинцию, где ночи напролет они корпели над анализом анкет и составлением отчетов, но эта же общность и сковывала их. Это была, так сказать, их тайная драма, их общая слабость. И об этом они никогда не разговаривали.

Самым большим удовольствием было для них забыться вместе, то есть развлечься. Они обожали выпивку и, собравшись вместе, часто и много пили. Они посещали нью-йоркский бар «Гарри» на улице Дону, кафе Пале-Рояля, «Бальзар», «Липп» и некоторые другие. Они любили пиво мюнхенское и гиннесс, джин, кипящие и замороженные пунши, фруктовые настойки. Иногда они посвящали выпивке целые вечера, сдвигали вместе столики и безостановочно болтали о том образе жизни, который им хотелось бы вести, о книгах, которые они когда-нибудь напишут, о трудах, которые предпримут, о фильмах, уже виденных или о тех, которые следует посмотреть, о будущем человечества, о политической ситуации, о предстоящем отпуске, о том, который уже позади, о поездке в деревню, о путешествии в Брюгге, Антверпен или Базель. Иногда они совершенно теряли контакт с действительностью, сообща погружались в мечты и не желали пробудиться от них, а, наоборот, с каким-то молчаливым упорством все сильнее в них погружались. Время от времени кто-либо из них поднимал руку, и вновь появлялся официант, уносил пустые кружки, возвращался с новыми, а их головы все больше и больше тяжелели, и в результате разговор вертелся уже только вокруг того, что они пили, вокруг их опьянения, их желания продолжить попойку, их счастья.

Они были влюблены в свободу. Им думалось, что все в мире им по плечу: они жили в соответствии со своими желаниями, их силы были неистощимы, а энтузиазм не знал границ. Они способны были ночи напролет бродить, бегать, танцевать, петь.

На следующий день они не встречались. Парочки отсиживались по домам, чувствовали себя разбитыми, соблюдали диету, налегали на черный кофе и тонизирующие порошки. Из дому выходили только к ночи – шли в какую-нибудь дорогую закусочную съесть натуральный бифштекс. Принимали драконовские решения: они бросают курить, бросают пить, перестают сорить деньгами. Они чувствовали себя опустошенными, глупыми и, вспоминая о своей лихой попойке, всегда испытывали тоску и смутное раздражение, их раздирали противоречивые чувства: душевное состояние, побудившее их пить, лишь усугубилось, выявив полное одиночество, всю глубину взаимного непонимания и непреодолимые противоречия, от которых некуда деться.

То у одних, то у других устраивались иногда роскошные обеды, чуть ли не настоящие пиры. В обычное время они пользовались своими тесными кухоньками, зачастую крайне неудобными, и сервировка у них была с бору по сосенке, но иногда среди разнокалиберной посуды попадалась и дорогая вещь. Рядом с тончайшим бокалом оказывался стакан из-под горчицы, рядом с кухонным ножом

– серебряная ложечка с вензелем.

Они приходили все вместе с улицы Муфтар, нагруженные съестным: тут были плетенки с персиками и дынями, целые корзины сыров, бараньи ноги, дичь, в зависимости от сезона – корзины устриц, горшочки с паштетом, икра и, наконец, ящики вина, портвейна, минеральной воды, кока-колы.

Их собиралось человек девять-десять. Они битком набивались в узенькую комнату с единственным окном, выходящим во двор; диван, крытый рытым бархатом, стоял в глубине алькова – туда забивались трое, их задвигали столом, остальные размещались на разрозненных стульях и табуретках. Они нескончаемо ели и пили. Пышность и изобилие этих пиршеств доходили до смешного, по правде говоря, с точки зрения настоящего гастронома, все это было довольно убого: жаркое и дичь без соуса, из овощей – всего-навсего вареная или жареная картошка, а если дело происходило в конце месяца, то основным блюдом и вовсе служили макароны или рис, приправленные оливками и анчоусами. Сложные блюда были не для них. Самой дерзновенной кулинарной выдумкой являлась дыня, залитая портвейном, бананы в подожженном роме или огурцы в сметане. Прошли годы, прежде чем они заметили, что существует определенная техника, чтобы не сказать – искусство кулинарии, и что все их излюбленные кушанья не более чем грубая пища, плохо приготовленная и весьма далекая от изысканности.

И в этом тоже проявлялась двусмысленность их положения: их представление о пиршестве объяснялось теми обедами, которые они несколько лет получали в университетских столовках: они так долго питались тощими, жилистыми бифштексами, что шатобрианы и нежные филе стали для них предметами истинного культа. Мясо под соусом и супы долгое время их не привлекали: чересчур свежо было воспоминание о блестках жира, плавающих поверх нескольких кружков моркови в близком соседстве с лежалым сливочным сырком и ложкой желатиноподобного варенья. Пожалуй, они любили все, что не требовало особых кулинарных ухищрений, но благоговели перед пышностью. Они обожали изобилие и показное богатство. Они отрицали долгую стряпню, которая обращает в изысканные блюда самые незамысловатые продукты, но требует множества сотейников, мисок, сечек, терок, жаровен. От одного вида колбасной у них голова шла кругом именно потому, что там все можно было тут же съесть: они любили паштеты, салаты, украшенные разводами из майонеза, окорока и яйца в желе, но, не выдержав соблазна, тут же раскаивались – стоило ткнуть вилкой в желе, украшенное ломтиком помидора и веточкой петрушки, как обнаруживалось, что под ним всего лишь крутое яйцо.

Центральное место в их жизни занимало кино. Оно, и только оно, воспитывало их чувства. Тут они никому не подражали. По возрасту и развитию они принадлежали к тому первому поколению, для которого кино стало не только искусством, а явью; они его знали с детства, и не в стадии формирования, но сразу со всеми его шедеврами и уже сложившейся историей. Иногда им казалось, что они выросли вместе с ним и поэтому-то понимают его так, как до них никто не способен был его понять.

Они были киноманами. Это была их главнейшая страсть, они отдавались ей почти ежевечерне. Им нравились все кинокартины, лишь бы они были красивы, увлекательны, очаровывали бы и захватывали их. Им нравилось с помощью картин перемещаться во времени и в пространстве; им нравилось переноситься из бешеной сутолоки нью-йоркских улиц в дремотное оцепенение тропиков и обратно

– в буйное неистовство салунов. И при всем том они не были узкими сектантами, как некоторые тупицы, для которых свет клином сошелся на Эйзенштейне, Бунюэле, или Антониони, или, наконец, – надо сказать обо всех, коли начал обобщать, – Карне, Видоре, Олдриче или Хичкоке; они не были эклектиками, как некоторые инфантильные субъекты, которые теряют способность критически мыслить и вопят о гениальности, увидев, что голубое небо передано как голубое небо, а легкий пламень платья Сид Чарис выгодно выделяется на темно-красном диване Роберта Тейлора. Они не были лишены вкуса. У них было сильное предубеждение против так называемого серьезного кино, оттого-то они и восхищались произведениями, к которым такое определение было неприменимо («Послушайте, – говорили они, и были тут совершенно правы, – «Мариенбад»

– это же дерьмо! »), и преувеличенно восторгались вестернами, картинами ужасов, американскими комедиями, где их захватывали необычайные приключения, сдобренные лирическими порывами, а также пышная роскошь, окружающая героев, и головокружительная, почти непостижимая красота героинь. Они постоянно вспоминали такие картины, как «Лола», «Скрещение судеб», «Заколдованные», «Надпись на ветре».

Они редко посещали концерты, а театр и того реже. Но они постоянно встречались, не сговариваясь, в Синематеке, в кино «Пасси», «Наполеон» или в маленьких кинотеатрах – таких, как «Курзал» на улице Гобелен, «Техас» на Монпарнасе, «Бикики», «Мексике» на площади Клиши, «Альказар» в Бельвиле и многих других близ площади Бастилии или в Пятнадцатом округе; эти невзрачные, неблагоустроенные залы посещали одни безработные, алжирцы, старые холостяки да завзятые кинофилы, потому что там можно было увидеть – правда, безобразно дублированными – те дотоле невиданные ими шедевры, о которых они слышали еще пятнадцатилетними, или те фильмы с репутацией гениальности, список которых они с давних пор держали в голове, но все никак не могли увидеть. Они хранили чарующие воспоминания о впервые или повторно открытых ими фильмах, таких, как «Красный корсар», «Весь свет ему принадлежит», «Ночные пираты», «Моя сестра Эйлин», «Пять тысяч пальцев доктора Т. ». Но чаще всего, увы, их постигало горькое разочарование. Лихорадочно листая по четвергам свежий выпуск «Программы зрелищ», они долго выискивали фильмы, о которых им давно твердили как о чуде, и наконец-то они находили долгожданное объявление. В тот же вечер они всем скопом устремлялись в вожделенное кино. Они едва сдерживали дрожь нетерпения, пока экран не загорался, но краски поблекли, изображение прыгало, а женщины невыносимо устарели. Они покидали зал, им было грустно. Нет, не о таком фильме они мечтали. Это не был тот шедевр, который каждый из них носил в себе, тот совершенный фильм, который не подвластен времени. Тот фильм, который каждый из них хотел бы создать сам. Или который каждый из них глубоко в тайне мечтал пережить.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.