Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 4 страница



Виконт уже говорил что‑ то, отвечал, спрашивал, в голосе возникли и набирали силу знакомые сварливо‑ раздраженные нотки – руку Станислава он отпустил и теперь, не глядя, на ощупь, копался у себя за воротом рубашки, отсоединяя провода. Говорили несколько человек разом. Кто‑ то приезжает, вот‑ вот прибудет, кто‑ то очень важный, и всем немедленно надлежало быть как штык. В темпе. Виктор Григорьевич, разумеется, должен пока лежать, сейчас его перевезут в нормальную палату, но если генерал вдруг пожелает, то тогда, конечно, придется… На этом они и зациклились, потому что Виконт не собирался переходить в нормальную палату, он, наоборот, требовал свою одежду – сюда, всю и немедленно… Ему пытались втолковать, что об этом не может быть пока и речи, но речь была только об этом и более ни о чем, и тут какой‑ то тихий ниоткуда возникший человек взял Станислава за локоть и потянул его за собой.

Они быстро миновали несколько темных холодных комнат, где пахло резко и остро, какой‑ то не медициной уже, а сангигиеной, где запустение царило, по полу разбросаны были не то тряпки, не то бинты, какие‑ то склянки улетали из‑ под ног, и стояли вдоль стен каталки со скомканными простынями, а на одной из каталок лежал белый неподвижный сверток… Потом они оказались в лифте, большом, грузовом, грязноватом, кабина медленно, с трудом, будто кто‑ то ей не давал двигаться, поползла вниз, и Станислав спросил наконец: «В чем дело? Почему такой пожар? » Тихий человек (небольшого росточка, но словно весь литой, в мундире у него не оставалось ни кубика свободного места, все было заполнено крепким телом, а погоны были – майорские) посмотрел на него снизу вверх прозрачными глазами без всякого цвета и сказал почти неслышно: «Сейчас, товарищ Красногорский, сейчас…» «Моя фамилия – Красногоров…» Тихий майор кивнул понимающе, даже поощрительно как‑ то, и тут кабина остановилась.

Дело пошло еще быстрее, чем раньше. Пробежали по ледяному цементному коридору со стенами, сплошь заплетенными кабелями, словно тоннель метро; по невидимым ступенькам невидимой лестницы спустились еще ниже; в этом тускло освещенном тоннеле уже и снег серебрился под ногами, – и тут они через полуоткрытую железную амбарную дверь выскочили на двор.

На дворе все залито было прожекторным светом, но это была не та проходная, через которую они прибыли несколько часов назад, а какое‑ то другое место – заснеженный асфальт, колючая проволока справа‑ слева, и бесконечные штабеля деревянных ящиков, небрежно затянутые заснеженным брезентом… За пределами прожекторного света все еще стояла ночь, а людей не было вокруг никого, одинокий автомобиль ждал их – уже не «волга» никакая, а «москвич», глухой безоконный пикапчик, и задняя дверь у него была распахнута.

Внутри пикапчика все было ледяное, промерзшее, и тихий майор первым делом протянул Станиславу его пальто. Пальто тоже было ледяное, промерзшее, видимо, все это время оно здесь, на стылом железе, и пролежало, но Станислав его на себя торопливо напялил, и через некоторое время стало, в смысле холода, полегче.

«Москвич» мчался, не разбирая дороги, Станислава мотало и подбрасывало, кидало на майора и опрокидывало на спину так, что туфли с ног улетали в угол, пока не ухватился он за какую‑ то ременную скобу. В желтом грузовом желтеньком свете он еле различал майора, который тоже цеплялся за что‑ то там и которому это так же мало помогало. Мерзли ноги в нитяных носках. Рука, вцепившаяся в ремень, вскоре окоченела вовсе. Пар вырывался изо рта и оседал на стеклах очков. Увезут сейчас куда‑ нибудь на свалку и пристрелят, подумал он равнодушно. Это было маловероятно. Он был уверен, что везут его – домой.

Когда пикап остановился и мотор заглох, некоторое время стояла тишина, и ничего не происходило. Станислав и майор молча глядели друг на друга. Говорить было нечего. Видимо – и тому, и другому. Потом со скрипом отворилась задняя дверь. Наверное, открыть ее можно было только снаружи, и открыла ее знакомая личность: давешний шофер с пастью форели и с носом, сложно искривленным, словно пропеллер. Майор выбрался наружу первым и вежливо протянул руку, чтобы помочь вылезти Станиславу. Станислав этой рукой пренебрег. Они стояли на мостовой напротив его парадной. Ночная улица была мрачна и пуста. Около фонаря, превратившись в сугроб, спал зимним сном Ларискин «запорож».

– Вас проводить? – спросил майор.

– Не надо. Сам дойду.

– А ключ у вас есть?

– Разберусь.

– Тогда – до свиданья? – сказал майор с явно вопросительной интонацией.

Станислав не ответил ему. Он о нем забыл. Ничего не кончилось. А если и кончилось, то началось сначала. Этот проклятый «запорож» вышиб из него все мозги. Он снова ощутил себя вурдалаком. И снова шершавый кол торчал у него в середине груди. Будьте вы все прокляты, сказал он кому‑ то. Я не хочу жить.

Виконт позвонил ему день спустя.

– Ты снова меня вытащил, мой Стак, – сказал он.

– Нет. Это ты меня вытащил, мой Виконт, если уж на то пошло.

– Можно, я зайду к тебе сейчас?

– Да.

Он повесил трубку и вернулся к своему дневнику, который держал на столе, не решаясь раскрыть. Потом раскрыл. Последняя запись там была: «1 января. Сегодня ночью умерла моя Лариска. Я не хочу жить». И тут он, наконец, заплакал.

 

 

Сеню Мирлина посадили в день рождения Ленина. Он пришел на очередной допрос, на пятый или даже уже на шестой, и сначала все шло как обычно, а потом он вдруг обнаружил, что следователь говорит что‑ то не то – называет неожиданные имена и рассказывает о событиях, каковые разглашению вроде бы отнюдь не подлежат. Свихнулся мой майор совсем, подумал Сеня с определенной даже тревогой. Я же домой приду – все это ребятам расскажу… Однако, майор отнюдь не свихнулся и по окончании хорошо продуманной беседы предъявил обалдевшему Сене ордер на арест, так что отправился Сеня не домой – разбалтывать ребятам оперативные данные, – а в камеру, расположенную по соседству с той, где некогда сиживал за антигосударственную деятельность сам Владимир Ильич.

Все эти детали стали известны Станиславу и прочим лишь много времени спустя, а тогда – уже вечером, часов в восемь – раздался телефонный звонок, и ломающийся голос Софьи сказал в трубку: «Стас. Семена посадили». «Сейчас приеду», – сказал он и, положив трубку, отправился выключать кипящий суп и переодеваться.

Он отметил, что руки у него суетятся, и это его неприятно поразило. Конечно, арест Мирлина был неожиданностью – как‑ то уже все свыклись с представлением, что сажать его не собираются, не за ним идет охота в этот раз, кому он там нужен? … Но, с другой стороны, никому ведь и в голову не пришло бы утверждать, что сажать его ТОЧНО не будут. Гэбэ это гэбэ, и предсказывать что бы то ни было, когда имеешь с ним дело, тем более бессмысленно, что они и сами, в конце концов, не знают никогда, что будут делать завтра – что обком прикажет, то и будут делать, а обком, как известно, это – мир иной, законы коего лежат за пределами человеческого разумения… Но при всем при том неприятно было обнаружить в себе полную, оказывается, неготовность к худшему. Он вдруг с пронзительной ясностью осознал, что именно на самом деле только что произошло: это ведь уже не «перелет‑ недолет‑ перелет», это уже – точно к нему в окоп, и он ощущал себя контуженным…

С одним ботинком на ноге и с другим в руках он задумался, сидя на сундуке в прихожей. Основную массу своего самиздата он вывез из квартиры и спрятал у Громобоя еще в начале апреля – сразу после того, как у Семена произошел первый обыск. Однако, вполне возможно, что вывез он тогда, во‑ первых, не все, во‑ вторых, впопыхах – не совсем то, что следовало, да и новое появилось кое‑ что за эти три недели… Поскольку за обыском у Мирлина ничего более тогда не последовало, возникло и укрепилось мнение, что ничего более и не произойдет: все, отстрелялись зольдатики, успокоились… Однако, теперь ситуация смотрится иначе. Надо что‑ то делать. И срочно. Хорошо еще, что «запорож» на ходу…

Воображение рисовало ему растрепанную, заплаканную Софью, сидящую, уронивши бессильные руки, у кухонного стола, и притихших девчонок с круглыми от испуга и недоумения глазами… и настороженная тишина в радиусе полукилометра… и соседи с постными лицами где‑ то на границе этого тихого круга…

Дверь на лестничную площадку была настежь. Гомон слышался за два этажа. Квартира была – битком. Софья, действительно растрепанная, но отнюдь не заплаканная, а только до предела взвинченная, с красными пятнами на щеках, моталась по кухне, приготовляя чай, кофе и какие‑ то бутерброды. Дети, чрезвычайно довольные, что не надо ложиться спать, носились среди взрослых в пятнашки – детей было штук шесть, потому что кое‑ кто из соседей пришел сюда со своими. Народу было много, почти все – незнакомые или малознакомые, дым стоял коромыслом, все курили, произносились нервные остроты, взрывался нервный смех, все вели себя чуточку неестественно и нарочито, только разве что Владлен оставался самим собой – спокойно сидел в уголку, помалкивал и с каждого вновь входящего брал посильную сумму: Мирлин, разумеется, оставил семью без копейки, а «за пространство, за свет, за воздух» не плачено было в этом году вообще еще ни разу.

Станислав дал ему четвертной, поймал Софью с бутербродами, приобнял ее на секунду – хотелось как‑ то выразить… передать хоть как‑ то… а‑ а, ничего невозможно было ни выразить, ни передать… «Ну, ты как, вообще, старуха?.. » «Да ничего…» «Правда? » «Да ей‑ богу, ничего…» О чем можно было говорить? И зачем?.. Он отпустил ее хозяйничать, сел рядом в Владленом, размял «памирину», закурил. Он чувствовал себя здесь лишним, и это не огорчало его, а злило. Большинство присутствующих были ему несимпатичны. Он слушал их вполуха и раздражался, потому что говорили они – глупости и банальности (о бездарности, неумелости и слепоте гэбэшников), нервные глупости и колкие нервности – так же вот, вероятно, мыши у себя в подполье нервно рассуждают о тупой недалекости местного кота, только что сожравшего мадам Мышильду Двадцать Вторую… Ему хотелось вмешаться и спросить их: «Если они такие глупые и бездарные, то почему же это они вас отлавливают, а не вы их? » Впрочем, он понимал прекрасно, что вопрос его прозвучал бы так же нервно и глупо, как и все их рассуждения, да и не собирался он заступаться за господина Кота, он и сам был здесь мышью, и это сознание убивало в нем и корежило все естественное и превращало его в нечто, точно так же нервно хихикающее, мелочно‑ ядовитое и потирающее ручонки.

Ему было отвратительно, что из подсознания его все время лезла в сознание поганая мыслишка в адрес Семена: «Доигрался! Трепло зубатое, сто раз тебе говорено было: не трепись, заберут дурака…»

Ему было отвратительно, что он, как и все прочие здесь, чувствовал себя чуточку героем: вот я какой – не испугался, не дрогнул, пришел немедленно, без всяких колебаний, исполнил долг порядочного человека… невзирая ни на что… а ведь мог бы и отсидеться…

Ему было противно, что мысль о том, что он находится все время под тихим наблюдением, не покидала его, оказывается, с того самого момента, как он сел за руль и принялся мучить стартер «запорожа», не покидает она его и сейчас: что это там за белый «жигуль» стоял в кустах за домом? Никогда раньше не стояло там никаких машин…

Он сидел, прихлебывая крепкий, но пустой чай, который притаранила ему (по маминому наущению, разумеется) Сонюрка‑ младшая.

Народ вокруг оживленно галдел, обсуждалось, кому писать жалобу, какое письмо сочинить и кому дать на подписание, где и как раздобыть иностранных корреспондентов, которые вечно торчат в Москве, а в Питер их не заманишь никакой коврижкой… Слушать их всех было довольно противно, но особенно противен был один – незнакомый, толстенький молодой старичок, лысоватый, розовый, невыносимо амбициозный и авторитетный. Он звучно, всех заглушая, распространялся насчет подбора кадров в органы – «туда идут самые тупые, самые безнадежные, самые верноподданные… чего можно ждать от таких людей? Это же – армия, казарма, в самом крайнем своем проявлении: дисциплина, подчинение, оловянная исполнительность, никакой инициативы, ни в коем случае!.. » «Да, – возражали ему, – но это же – машина, какие они ни есть, но они составляют единый хорошо отлаженный механизм…» «Да не может хорошо работать машина, собранная из плохих деталей!.. » Тут Станислав не выдержал.

– Ошибаетесь! – сказал он громко. Слишком громко – все сразу замолчали и уставились на него тревожно. – Ошибаетесь, – повторил он тоном ниже. – Фон Неймана почитайте. Как создать надежную машину из ненадежных элементов…

– Вы полагаете, они там… – толстячок сделал неопределенный жест… – Они там читают фон Неймана?

– Представления не имею, – сказал Станислав и поднялся. – Но я фон Неймана читаю. И никогда не стану рассчитывать на то, что противник будет делать самый дурацкий ход. Я буду исходить из того, что он сделает самый сильный…

– Но вы же не станете спорить…

– Не стану, – сказал Станислав с наслаждением. – Мне завтра вставать в шесть утра, – соврал он зачем‑ то. – Софья, лапушка, извини я пойду… Если понадобится что‑ нибудь – ты же знаешь, так?..

В кустах по‑ прежнему торчал белый «жигуль», и внутри там светились красные сигаретные огоньки. Эти люди даже не слишком маскировались. Чего там? Все свои, и всем все ясно.

И тут слепое бешенство овладело им. Двигаясь как деревянный, он подошел к белому «жигулю», излишне сильно стукнул в окошко и сказал перехваченной глоткой: «Прикурить не дадите, люди хорошие? »

Прикурить ему дали с готовностью. За рулем сидел парнишка с роскошным коком на темени, слегка испуганный таким неожиданным нападением из темноты. А рядом прижималась к нему знакомая девчушка – дочка, кажется, Зои Иванны с третьего этажа. «Пардон», сказал им Станислав и, толком даже не прикурив, поспешно ретировался к своему «запорожу». Нервишки, думал он, ожесточенно гоняя стартер. Боимся мы, вот в чем все дело. Боимся! И вины, казалось бы, за тобой нет. И времена, казалось бы, не те, что раньше. А страх сидит в тебе как черная заноза. Как хромосомная болезнь. Как наследственный сифилис. И ничего нельзя с этим поделать… Да и не надо, может быть? Это же, если подумать, спасительный страх. Он помогает нам не делать глупостей… Вздор. Ни от чего он не помогает – полирует в тебе раба, вот и вся от него польза. Не тебе от него польза – ИМ от него польза… Он гнал машину по сырым, плохо освещенным улицам и думал, как хорошо бы сейчас было взять командировку куда‑ нибудь в Тьмутаракань и сгинуть там на все это смутное время.

Дома он прямо пошел к зеркальному шкафу, выдвинул нижний ящик и уселся на пол над кучей папок. Здесь скапливалось все бумажное за годы и годы: вырезки из газет (еще мама начала заполнять эти папки), черновики его статей, рассказов и расчетов, большие, плотной бумаги, конверты с фотографиями, альбомы, юбилейные дипломы какие‑ то (маминых давно исчезнувших подружек), перехваченные резиночкой пачки квитанций, письма ему от Лариски и его письма к ней за много лет – все навалом, никогда и никем не разобранное, в полнейшем и извечном беспорядке…

Самиздата здесь оказалось немного, но самиздат имел‑ таки место. Особенно встревожило его то обстоятельство, что о многих материалах он, оказывается, начисто позабыл. В начале апреля, когда у Мирлина вдруг, – как всегда ни с того, ни с сего, – произошел обыск, все они в панике попрятали свой самиздат кто куда. Печного отопления ни у кого уже, кроме Станислава, не осталось, жечь бумаги было негде, да и жалко, поэтому все они мотались по городу с тяжелыми сумками под покровом ночи и рассовывали свои папки и пакеты по родным и знакомым. (Родные‑ знакомые, как правило, не возражали, однако же не обошлось и без парочки крайне неприятных – своей неожиданностью – инцидентов). Тогда Станиславу казалось, что он убрал из дома все наиболее существенное.

Оставался в доме «Раковый корпус» – неподъемная папка объемом в две Библии. Оставались еще несколько рукописей – сомнительных, но не смертоносных: «Беспокойник» Гладилина, «Собачье сердце» Булгакова, подборки стихов Бродского, на машинке распечатанные песенки Высоцкого, Галича, Кима…

Серию «Позавчера» он позволил себе оставить. Эту серию года два назад Жека Малахов привез из Новосибирска – сочинение тамошних ребят из Будкеровского Ин‑ Яда: маленькие, по двадцать‑ тридцать строчек, рассказики, каждый из них начинался словом «Позавчера» и описывались там события совершенно современные, но как бы происходящие в царской России. («Позавчега сидим это мы в „Стгельне“ – Пашка Молоствов, князь Дуду и я. Спгосили дюжину шампанского, ждем. И тут, пгедставьте себе, возникает около нашего столика какой‑ то шпак: „А что господа гусское офицегство думают о войне во Вьетнаме?.. “ Пгишлось пгистгелить!.. »)

Оставалась неведомо как и когда попавшая в дом парочка номеров «Ньюсуик»: один с красочным портретом Иди Амин Дада на обложке, а другой – с фотографиями Троцкого, Бухарина, Рыкова и прочих, – поперек каждой физиономии черной краской: MURDERED или SUICIDED…

Сейчас, однако, выяснилось, – к неприятному его изумлению, – что оставалась в ящике также и целая папка «белого ТАССа» (совсекретно и для служебного пользования). Папку эту притащил откуда‑ то еще Сашка Калитин, лет, наверное, десять назад. Ничего особенного в этом «белом ТАССе» не содержалось, все это они знали либо по слухам, либо из «голосов», однако, вполне мог возникнуть вопрос: а откуда у вас, собственно, эти материалы, гражданин Красногоров? И тогда либо пришлось бы врать, либо валить на Сашку. Сашки, конечно, уж нет, и ему все равно, но кто может сказать заранее, куда потянется ниточка и кого петля захлестнет, если дать им хотя бы кончик…

И сохранился, оказывается, экземпляр Сахаровских «Размышлений о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Он тогда получил эту рукопись на один день, срочно набрал ее на машине, размножил в десяти экземплярах, файл уничтожил, экземпляры раздал, а оригинал, оказывается, так у него и остался – лежит в папке «Документы Эпохи» и дожидается своего часа… Это уже – чистая Семидесятая.

Он почувствовал приступ ледяной паники при мысли о том, что всего не предусмотришь, не упомнишь и не учтешь. Гора бумаги у его ног показалась ему зловещей ловушкой, скрывающей мину.

Он, почти не видя строчек, перелистал очередную рукопись. Не сразу вспомнил, что это. Имени автора нет. Странное, неуклюжее название: «…СВОЮ ПАРТИЙНУЮ ЛИНИЮ…» – кажется, что‑ то из Ленина. Потом вспомнил: это была статья Сашки Калитина о событиях на Даманском. И вообще – о культурной революции в Китае. Хорошая, помнится, статья. Вполне, между прочим, верноподданная, но с таким отчетливым запашком, что напечатать ее Сашке так нигде и не удалось. Вот бедняга! Как ему хотелось пробиться! Как хотелось имя себе заработать!.. Он был готов ради этого почти на все. А может быть, и попросту на все, безо всякого «почти»… Виконт сказал ему в лицо, жестоко, но точно: «Ты готов уже лизать им жопу, Алексаша. Ты созрел. Но ты не понимаешь, что этого еще мало. Они любят, чтобы ты не просто лизал им жопу, они любят, чтобы ты делал это С НАСЛАЖДЕНИЕМ! » Бедный Сашка… Все здесь бросил, уехал в Москву, бился там как рыба об лед, пил со всякой сволочью, в партию подал, ничего почти не добился и помер от пьянства в тридцать пять неполных лет. (По пьяному делу то ли в аварию какую‑ то попал, то ли убили его каким‑ то зверским образом, темная, глухая история, изуродовали, видимо, чудовищно – хоронили в закрытом гробу). Виконт считал его самым из нас талантливым… Что ж, очень может быть, так оно и было. (Хотя прорывалось в нем иногда что‑ то невыразимо плебейское, какая‑ то коммунальная поганая муть, и тогда Виконт, не опускаясь до свары, брезгливо говорил ему: «Пробелы в твоем воспитании, братец, сравнимы разве только с пробелами в твоем же образовании…» И Сашка словно бы осекался на полном скаку). Теперь это уже все не важно. Что со статьей делать, вот вопрос? Сжечь? … Нет… Хрена вам. Пусть лежит. А в чем, со‑ с‑ но, дело? Вполне партийная статья. Партия осудила культурную революцию в Китае? Вот и Сашка Калитин – тоже. И даже, насколько я помню, – С НАСЛАЖДЕНИЕМ…

Откуда у нас это ощущение вины перед ними? Им мало, что мы молчим, пришипившись, голосуем ЗА и послушно торчим на ихних вонючих митингах. Почему они еще вдобавок требуют, чтобы мы их любили? Мы ведь никогда их не полюбим, и они это отлично знают. И напористо требуют, однако, чтобы мы ДЕЛАЛИ ВИД, что их любим. Мы обязаны делать вид, что лижем ихнюю жопу и притом – с наслаждением… Таковы правила этой интересной игры. А если тебе не нравится, выбирай: на Восток или на Запад? И скажи еще спасибо, если тебе дадут возможность сделать этот выбор самому.

Он вспомнил вдруг, как среди ночи, перебудив весь дом, позвонила из Москвы преподобная Азора, последняя Сашкина блядища, и закричала в трубку: «Слава! Слава! Он умер! Слава! Как я теперь буду жить!.. » Он бросился на вокзал, билетов было не достать, да и денег ни у кого ни черта не было – они с Семеном и Жекой добирались до Москвы на электричках (оказалось, это и в самом деле возможно! ) – всю ночь и все следующее утро… Похоронили. Вернулись в Питер. А еще через два дня пришло письмо с того света. От мертвого Сашки. Написанное и брошенное в ящик за несколько, видимо, часов до смерти… Он писал в постскриптуме: «Я надыбал тебе классную работу, Стас. Приезжай немедленно. Деньги высылаю сегодня же. Подробности – не для почты и не для телефона…» Это был период (краткий, но малоприятный), когда Станислав оказался вдруг на обочине и подрабатывал, разнося газеты от своего почтового отделения. Что Сашка ему тогда надыбал? Денег, конечно, никаких не пришло. Да и само письмо было странное, отрывистое, с ерническими стихами и пустяковыми новостями. А в конце, уже после подписи, – постскриптум. Теперь никто и ничего уже более не узнает. Да и надобности особой нет. Хотя, с другой стороны, если бы Сашка прожил бы тогда еще хоть неделю, и если постскриптум его не был пьяной болтовней… Жил бы я сейчас на Москве и горюшка не ведал…

Уже в начале второго ночи заявился Виконт, мрачный и раздраженный. «Архивы чистишь? – спросил он желчно. – Зря стараешься. Во‑ первых, не будет тебе никакого обыска, не нужен ты никому. А во‑ вторых, всех улик все равно не спрячешь». «Спрячу». «Не спрячешь. Физиономии своей кривой никуда не спрячешь. И лживых своих глазок. И речей, полностью лишенных административного восторга…» «Ладно. На себя лучше полюбуйся…» Они препирались в этом духе минут десять, а потом Виконт спросил: «Что ты собираешься делать с романом? » «Ничего, – сказал Станислав, несколько потерявшись. – А зачем? » «Спрячь», – посоветовал Виконт кратко. «Да на кой ляд? Кому он мешает? » Тогда Виконт сухо, но энергично напомнил ему историю с романом Гроссмана. «Но я‑ то – не Гроссман!.. » «Не будь идиотом. Заберут и не вернут. Переписывать захотелось? Заново? Все сначала?.. » Это было резонно. Станислав медленно закурил. Фантазия его уже работала. Виконт смотрел на него поверх своей трубки печально и строго.

– Сволочи, – сказал Станислав с горечью. – Что они с нами делают? Ведь мы же вполне добропорядочные, мирные и безобидные обыватели. Какого хрена делают они из нас подпольщиков?..

Он уже знал, кому он отвезет роман. Это должен быть человек абсолютно верный и в то же время такой, про которого никто не скажет, что он самый близкий из друзей и к которому, поэтому, непридут.

– А ты куда свой самиздат засунул? – спросил он и тут же поправился. – Не надо, не надо, не говори. Дурацкий вопрос. Извини.

Виконт ухмыльнулся.

– Пыток боишься не выдержать? – осведомился он вкрадчиво.

И тогда Станислав вдруг спросил:

– Слушай, а почему они у тебя там все такие синие?

Он очень давно хотел задать этот вопрос, но сдерживался, понимая, что это – мягко говоря, вопрос неуместный. А сейчас вот решил не сдерживаться и тут же об этом пожалел. Глаза Виконта словно закрыло заслонками изнутри. Он замер. Несколько секунд в комнате висела тишина, совершенно неестественная, потом Виконт сказал:

– Ты рассказывал об этом кому‑ нибудь?

– Нет. За дурака меня считаешь?

– Не знаю, – сказал Виконт, неприятно улыбаясь. – Может быть. Я надеялся, что ты тогда ничего не видел. А если и видел что‑ нибудь, то забыл.

– Так оно и есть. Можешь не беспокоиться.

– Осел. Не мне надо беспокоиться об этом, понимаешь? НЕ МНЕ.

– Ну ладно. Ну – все. Молчу. Извини.

– Хорошо, – сказал Виконт. – Будем надеяться, что ты и раньше понимал, как к этому следует относится, а сейчас понял окончательно.

Станислав кивнул. Он чувствовал себя треплом, вроде Мирлина. (Мирлин был уверен, что Виконт в своем «ящике» занимается получением практического бессмертия. Это единственное, по мнению Мирлина, чем должен заниматься каждый порядочный «ящик». «Откуда ты знаешь, сколько раз умирал Сталин? Прежде чем о его смерти все‑ таки объявили? А покушение на Кастро – оно же удалось, на самом деле! То‑ то американцы охренели, когда он через две недели снова вылез на трибуну как новенький! А сколько раз будет помирать наш Лелик? Один раз, если хочешь знать, он уже отдавал богу душу. И – как огурчик. Только дар речи некоторым образом поутратил – так он никогда и не был у нас демосфеном. Я так и вижу, как лет этак через тридцать сидит наше Политбюро в полном составе: двенадцать трижды воскрешенных мертвецов, каждому по сто с гаком, лыка уже не вяжут, но – правят!.. » «Очень даже может быть, – подхватил тогда Станислав. – И все двенадцать – синего цвета. » Он тут же прикусил себе язык, но Мирлин, кажется, не обратил на его реплику никакого внимания – видимо, перед глазами его стояли совсем другие картины).

– Ладно, – сказал он, засовывая папки в полиэтиленовую сумку. – Все. Поговорили. Все свои слова беру назад. И не беспокойся. Я трепло, но – исправимое. Поехали с Богом…

 

 

Лето началось жарой необыкновенной. Асфальт подтаивал уже с утра. В мутном знойном небе плавал назойливый тополиный пух – белые войлоки его жаркий ветер мотал по мостовым. В пригородных зонах горели торфяники. Приказ был отдан – не пускать никого в леса, особенно на автомобилях. На работе потные осатанелые люди страстно спорили, что правильно: держать все окна настежь, или наоборот закрыть их плотно и еще занавесить. Белыми знойными ночами из подвалов поднимались сонмища комаров‑ мутантов – бесшумных и кровожадных, как пираньи. Тепловые удары стали обычным делом, словно многомиллионный город перенесло вдруг в пустыню Бет‑ Пак‑ Дала. Соседка грохнулась в обморок прямо на кухне – «сомлела». Станислав перепугался насмерть, но все обошлось: к вечеру прискакал ее новый хахаль – седой плотный человек с вкрадчивой повадкой квартирного вора – принес бутыль излюбленного портвейна «три семерки», и до глубокой ночи доносилось от них тихое, сдавленное пение: «Хас‑ Булат удалой» доносился, а также «Как день хорош, как солнца луч приятен…» и «Каким ты был, таким остался…»

Утром Станислав, невыспавшийся, потный и злой, был, немедленно по приходе, зван к Ежеватову.

– Садись писать отчет по АНТИТЬЮРИНГу, – сказал без всяких предисловий товарищ начальник, тоже потный, тоже злой и, видимо, невыспавшийся. – В темпе. Завтра чтобы был.

– Зачем это вдруг?

– А затем, что Академик наш вчера обувку поменял, – сказал Ежеватов с такой кривой ухмылкой, что Станислав сразу же понял, о чем речь, хотя эвфемизм ежеватовский был ему вовсе незнаком.

– То есть? – спросил он на всякий случай.

– То есть – коньки отбросил. Выпрямился. Дуба врезал… Наконец‑ то мы дождались этого печального события.

– Ясно, – сказал Станислав, не испытывая никаких эмоций. – Вообще‑ то он, по слухам, был – не очень?

– Он был очень даже «не очень». Если всех, кого он заложил, раком поставить, то они протянутся отсюда аж до Большого Дома. Но с ним можно было работать, понимаешь в чем дело… У него были минуты, и вот тут его надо было ловить… Он почти уж согласился тебя с Зинаидой отправить в Беркли на стажировку. И АНТИТЬЮРИНГ наш ему нравился. А теперь будет на его месте мудила Всехсвятский: АНТИТЬЮРИНГ он постарается закрыть на хер, а в Беркли поедет, соответственно, не Красногоров из ВНИИТЭКа, а какой‑ нибудь Серожопов из НИИСТО. Понял расклад?

Станислав расклад понял, но остался к нему вполне равнодушен. АНТИТЬЮРИНГ ему уже малость поднадоел, а про Беркли услышал он сейчас впервые, а потому горечь несбывшегося (самая горькая штука на свете) не могла зацепить его своими ядовитыми крючьями по‑ настоящему.

Он пошел писать отчет и писал его весь день, без обеда, только чаю попил с сухарями. В пять часов все из лаборатории ушли, стало тихо и даже, кажется, прохладно. В шесть заглянул перед уходом Ежеватов, полистал уже готовые страницы, рассказал байку из серии «Тук‑ тук. Кто там?.. » («Тук‑ тук. – Кто там? – КГБ. – Что надо? – Поговорить. – А сколько вас там? – Двое. – Вот и поговорите»), сообщил, что Академик завещал себя отпевать в Никольском соборе («В обкоме все на рогах стоят, яйца на себе кусают…») и ушел, хрустя последним сухарем. Станислав остался и дописал черновик до конца. Было уже – половина восьмого.

Он подъехал к дому около восьми. Аккуратно подрулил на свое место, у фонаря (чтобы вору неудобно было взламывать хотя бы правую дверцу), выключил двигатель и посидел немного за рулем, глядя перед собой вдоль сизого от жары проспекта.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.