Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





С. Витицкий 5 страница



Это раздраженно‑ шутливое (однако же, не совсем и не просто шутливое) нытье закончилось тем, что в один прекрасный вечер Виконт заявился к Станиславу с пузырьком живительной влаги в одной руке и с тощей рукописью – в другой. Тощая рукопись носила название «Импровизатор» и представляла собою рассказ на двенадцать страниц из жизни иностранцев. Действие там происходило в Северной, сами понимаете, Шотландии, «…свежий пьянящий воздух, полный тугого ветра, солоноватой влаги, криков морских птиц, бесконечный пустынный берег, и вересковые поля, и купы сухих, согнутых ветрами деревьев…», гостиница «Крыло Альбатроса», лирический герой – художник (настоящий иностранец: флегма, ирония, трубка), главный герой – некто Эрик П. Доваджер, в прошлом – знаменитый футболист («Эрик‑ Стена»), а ныне согбенный, перекошенный, изуродованный обломок человека, седой, нелюдимый, неприятный, но – настоящий джентльмен.

Особенно страшно изуродованы у него были руки (тут Виконт явно взял на вооружение одного их общего малознакомого автолюбителя, у которого обе руки были прострелены насквозь еще на Невской Дубровке). По поводу этих изуродованных рук в рассказе и возникает сюжетообразующий разговор – Эрик П. Доваджер рассказывает лирическому герою довольно загадочную историю о своем друге, пропавшем (исчезнувшем, растворившемся в воздухе) буквально у него на глазах: только что расстались в парадном, Эрик и десяти шагов по улице сделать не успел – раздался у него за спиною отчаянный крик, какой‑ то судорожный шум, и все – больше его друга никто никогда не видел. Без следов. Никаких улик. С концами. А когда утром Эрик шел в полицию давать показания, он был сбит огромным автомобилем, номер которого не успели заметить… Провалялся полгода в больнице, навсегда потерял здоровье, превратился в нынешнюю развалину. Исчезнувшего друга не нашли, дело прекратили. Все. Такая вот история.

Лирический герой потрясен и заинтригован, но главное еще впереди! Наутро выясняется, что Эрик П. Доваджер благополучно слинял, оставив записку, в которой он приносил свои самые изысканные извинения «за ту маленькую мистификацию, разыграть которую вчера побудила» его «отвратительная скука – спутница столь же отвратительной погоды». Скука была велика, случай показался ему удобен, и он надеется только, что «история получилась не так уж плоха». Лирическому герою остается только пожать плечами и рассмеяться.

Но это еще не конец! Ибо вся соль Виконтова замысла заключалась именно в концовке рассказа. Действующие лица встречаются снова – через год, там же, на пустынных берегах, среди скользких валунов и гниющих после отлива водорослей. Чайки крича носятся над волнами, почти касаясь их крыльями, опускаются на прибрежную гальку, близится шторм, багровое солнце уползает в черную тучу… И тут герой наш видит, как бледное изможденное лицо Эрика П. Доваджера становится еще бледнее («…становится белесым как живот старика…»). Глаза Доваджера застывают, он тяжело опирается на мощную свою полированную трость и вдруг начинает бормотать, невнятно и как бы через силу: «…Эти птицы над волнами… и этот закат… Простите меня… Они напоминают мне одну историю… страшную историю… Это началось в Сомо…» Точка. Конец рассказа. Импровизатор вдохновился, новая история – родилась.

– Хорошая концовка, – признал Станислав честно. Он вдруг подумал, что Виконт, на самом деле, написал этот рассказ о себе. Он сам и есть этот Эрик П. Доваджер, всю жизнь выдумывающий зубодробительные истории из головы, потому что подлинные истории ему рассказывать запрещено. Впрочем, в этом его Доваджере не ощущалось, на самом деле, никакого подтекста, он получился просто выдумщик, импровизатор и артист. Больше в нем не было ничего. А ведь могло бы быть!.. Сказать это Виконту?.. Или не надо? Зачем?..

– И это все? – осведомился Виконт. – Это – все твои восторги?

– «Неспособность испытывать восторг – признак знания», – объявил Станислав. Он вдруг решил ничего не спрашивать и ничего не говорить.

– Это какого же знания? – осведомился Виконт подозрительно.

– Вообще – знания. Но, по‑ моему, я нечто похожее уже где‑ то читал.

– Увы, – сказал Виконт со вздохом. – Я тоже. Автора не помню. Помню, что читал по‑ аглицки… И мне так понравилась идея, что я решил переписать все по‑ своему… – Он сделал себе бутерброд с килькой и сказал грустно: – Ничего нельзя придумать. Все уже кем‑ то придумано… Или существует на самом деле, – добавил он вдруг, и Станислав понял, что был прав насчет него и Доваджера. – Это ужасно, мой Стак. Я больше никогда не возьмусь за перо.

– Вздор, – сказал Станислав. Он испытывал неловкость. Что‑ то вдруг кончилось, и, похоже, по его вине. И сделать больше ничего было нельзя. То, что сейчас кончилось, – кончилось навсегда. Какие‑ то пути разошлись. То, что всегда раньше было рядом, отдалилось вдруг и стало уходить.

– Знаешь, чем самый захудалый туземный божок отличается от самого гениального архитектора? – спросил Виконт. – Божок всегда может материализовать свой план, даже вполне бездарный… Во мне нет Бога, мой Стак. А значит, его нет вообще.

– Почему? – тупо спросил Станислав.

– Потому что Бог – в человеке. Или его нет вовсе. Запиши это в свою книжечку.

– У меня нет книжечки, – сказал Станислав, чувствуя, что неловкость все возрастает.

– Я знаю. Это просто цитата. Еще одна цитата… Но маленькая. И давай выпьем, мой Стак. Время звенеть бокалами.

И они выпили, чтобы сгладить неловкость, и закусили, чтобы перебить горький ее привкус. Что‑ то кончилось, да, увы. Но не все же! Кое‑ что все‑ таки еще осталось! Виконт потянулся за гитарой и взял самый сложный из своих аккордов:

 

Капитан, каких немного,

Джон Кровавое Яйцо

– Словно жопа носорога

Капитаново лицо!..

 

А потом было лето. И было счастье. И было все зеленое, озаренное солнцем, шевелящееся, ходуном под ветром ходящее, прекрасное на голубом. Красный Ларискин «запорож», отцов подарок к окончанию Университета, весело катил на запад, на чудесный закат, к свободе, к воле, к новым городам и весям, и они пели, и дурачились, и вдруг целовались, как молодые, на скорости сто кэмэ в час, и хохотали, подщелкивая рифмы к придорожным плакатам, идиотским и многочисленным…

МАШИНУ СТАВЬТЕ НА ОБОЧИНУ – по‑ пролетарски, по‑ рабочему.

НЕПЕРЕКЛЮЧЕНИЕ СВЕТА ВЕДЕТ К АВАРИИ – шею сломишь себе и Марье.

ОБГОН ЗАПРЕЩЕН – шофер восхищен!

БЕРЕГИ ЗЕЛЕНЫХ НАСАЖДЕНИЙ – избежишь серьезных повреждений.

НАРУШЕНИЕ ПРАВИЛ ВЕДЕТ К АВАРИИ тоже – мы на таких нарушителей со всем прибором положим.

И – венец всему, шедевр в стиле программы AFOR:

ДЕРЖИСЬ ПРАВЕЕ – живешь в Рассее!

И великолепные диалоги, на какие не способна даже программа АНТИТЬЮРИНГ:

– Опять этот зеленый гнусняк – обогнал нас как!

– Какой гнусняк обогнал нас как?

– А вон тот наклажник. Наложивший целый багажник.

И частушки, радостные и глупые. Он:

Я от ужаса дрожу, в изумлении гляжу:

Вроде ехал по дороге, ан – на дереве сижу!..

А в ответ ему – она:

Мой милок, меня прости, вспоминай без горести – Повстречалась мне береза на высокой скорости!..

И был хохот. И было счастье. И было лето. И все впереди было прекрасно.

А на дворе, между тем, стояло странное, мертвенное время.

Слухи возникали чуть ли не ежедневно – иногда забавные, часто страшноватые, и всегда нелепые…

Дети пропадают, пяти‑ семи лет. Через месяц‑ другой их находят где‑ нибудь на окраине. Они живы, здоровы, но у них ПРООПЕРИРОВАНЫ глаза…

Обыск произошел на квартире известного, даже знаменитого, и вполне, вроде бы, благонадежного писателя, вдобавок – уже покойного. Писатель умер, проводили его торжественно и в полном соответствии с его литературным чином, совсем немного времени миновало, еще урна с прахом его стояла незахороненная в доме, – вдруг позвонили в дверь, явилась бригада в штатском, с ордером на обыск и почему‑ то с миноискателем. Прощупали стены, пол, рамы картин. Урну прощупали миноискателем. Небрежно пролистали десяток наугад выбранных томов из титанической библиотеки и удалились так же внезапно, как и возникли, унося с собой непонятный, вполне кафкианский, набор предметов: антикварный чернильный прибор старой бронзы; пачку писчей бумаги из рабочего стола; четыре столовых ножа; прижизненное издание Батюшкова… И – никаких объяснений. И никаких обвинений. Только негласное распоряжение: имя в статьях, очерках, рецензиях и предисловиях – не упоминать.

А другой писатель – Каманин, приличный человек, хотя и пьяница, тот самый, кому Сеня собирался подсунуть Станиславов роман, да так и не сумел, – по слухам, умер тоже при каких‑ то сомнительных обстоятельствах: не то застрелился спьяну, не то его застрелили – весь стол был залит кровищей и забросан его мозгами, домработница, которая его первая обнаружила, слегка помешалась даже от ужаса… Дело было взято на контроль Москвой, но так ничего и не удалось объяснить толком. Что, впрочем, никого особенно не удивило. (Домработницу – и это уже точно – засадили в психушку: то ли она болтала лишнее, то ли и в самом деле потребовалось лечение – здесь тоже никакой ясности не было).

Редакцию «Красной Зари» ни с того ни с сего наполовину разогнали. Говорят, из‑ за какого‑ то стихотворения, но из‑ за какого именно, никто не понимает. «Дабы карась не дремал», – многозначительно объяснил ситуацию Сеня Мирлин, и видимо был прав.

И разогнали Институт сверхпроводимости. Засоренность кадров. Терпение нашего обкома небезгранично. Развели, понимаешь, сионистское гнездо, понимаешь…

Появились новые анекдоты про генсека.

«Дорогой и многоуважаемый товарищ генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев!.. » «Ну, зачем так официально? Зовите меня просто Ильичом».

Впрочем, звали его теперь даже еще проще – Леликом.

Лелик в музее рассматривает картину «Демон». «…Хорошая картина… Красивая… – нагибается, читает латунную табличку на раме. – И недорогая! Всего В РУБЕЛЬ…»

Готовились выборы в Верховный Совет. Все подсчитывали по газетам, сколько коллективов выдвигает того или иного члена Политбюро. Утверждалось, что таким образом можно установить истинную степень влияния этих деятелей. Станислав насчитал: Брежнева выдвинули пятьдесят шесть раз, Косыгина и Подгорного – по двадцать пять, Суслова и Кириленко – по десять. Потом шел Кулаков – пять. Сеня Мирлин чертовски глубокомысленно и очень, очень убедительно комментировал полученные результаты, а Виконт кривил африканские свои губы и брюзжал: «Ерундой занимаетесь. Через десять лет их никто и помнить‑ то не будет…»

Вдруг волнами накатывали слухи о Пришельцах из Космоса, о Летающих тарелках, о филиппинских врачевателях… Возникали судорожные, похожие на торопливую склоку (скорее, скорее, пока не запретили! ) дискуссии в популярных газетах. Виконт сочинил эпиграмму под Александр‑ Сергеича:

 

«Пришельцы есть! – сказал мудрец брадатый.

– Они, быть может, ходят между нами».

«Пришельцев нет! » – сказали кандидаты,

И доктора кивнули головами.

Сеня Мирлин тоже сочинил эпиграмму – про советских писателей:

Советские сатирики попрятались в сортирики,

В сортириках сатирики сидят.

А прочие писатели все думают: «Писать – или

Покудова немного подождать?.. »

 

И евреи уезжали, один за другим – дальние знакомые, близкие знакомые, родственники близких знакомых. Уже из одноклассников двое уехали, один – безукоризненно русский – специально для этого женился на еврейке. «Еврей – это не национальность; еврей – это средство передвижения…» Тема для шуток была благодатнейшая, и все шутили напропалую, но стишки, которые принес откуда‑ то Жека Малахов, были, пожалуй, уже и не смешны.

 

Я завтра снова утром синим

Пойду евреев провожать,

Бегут евреи из России,

А русским некуда бежать…

 

И все жадно читали Самиздат – будто Конец Света приближался. А может быть, он и приближался. Шли обыски. Изымались тексты Солженицина и Амальрика. За «Раковый корпус» не сажали – это считалось всего лишь «упаднической литературой». Сообщали на работу, а там уж – как кому повезет. А вот за «Архипелаг ГУЛАГ» лепили срок без всяких разговоров – статья семидесятая УК РСФСР: хранение и распространение. Следователи (по слухам) называли эту книгу «Архип», хуже «Архипа» ничего не было – даже «Технология власти» в сравнении с «Архипом» была что‑ то вроде легкого насморка. Говорили, что Андропов поклялся извести Самиздат под корень. «Бесплодность полицейских мер обнаруживала всегдашний прием плохих правительств – пресекая следствия зла, усиливать его причины». Наступило новое время. Об оттепели начали забывать. Самые умные уже понимали, что это – теперь уж навсегда. Об этом было лучше не думать.

И пьяный Сеня Мирлин цитировал Макиавелли: «…ибо люди всегда дурны, пока их не принудит к добру необходимость».

А трезвый Виконт, привычно разыгрывая супермена, цитировал Тома: «Познание не обязательно будет обещанием успеха или выживания; оно может вести также к уверенности в нашем конце».

А Ежеватов с мазохистским наслаждением цитировал излюбленного своего Михаила Евграфовича: «Только те науки распространяют свет, кои способствуют выполнению начальственных предписаний».

А мама говорила предостерегающе: «Плетью обуха не перешибешь. Сила и солому ломит».

Но ведь все они были еще совсем молоды и полны сил! Ощущение бесчестья мучило их и угнетало, словно дурная болезнь. Шатающийся басок Галича обжигал их совесть так, что дух перехватывало. Надо было идти на площадь. И бессмысленно было – идти на площадь. Не только и не просто страшно – бессмысленно! Они были готовы пострадать, принять муку ради облегчения совести своей, но – во имя пользы дела, а не во имя гордой фразы или красивого жеста. Они не были совсем лишены понятия о чести, но это понятие было для них, все‑ таки, вторично: двадцатый век вылепил их и выкормил, а девятнадцатый лишь слегка задел их души золотым крылом своей литературы и судьбами своих героев. Бытие мощно определяло их сознание. Дело! Дело – прежде всего. В сущности, они по воспитанию своему и в самой своей основе были – большевики. Комиссары в пыльных шлемах. Рыцари святого дела. Они только перестали понимать – какого именно.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.