|
|||
Василий Макарович Шукшин 9 страницаОн пристально оглядел казаков… Его пока не тормошили, не спрашивали ни о чем, – сборами занимался Черноярец, – и он целиком влез опять в эту думу о войне. Война это или не война? Или – пошумели, покричали – да по домам? До другого раза, как охота придет?.. Степан все глядел на казаков, все хотел понять: как они в глубине души думают? Спроси вот – зашумят: война! А ведь это не на раз наскочить, это долго, тяжко… Понимают они? Фрол, тот понимает, вот Фрол-то как раз понимает… «Поговорить с Фролом? – шевельнулась мысль, но Степан тут же загубил ее, эту мысль. – Нет. Тары-бары разводить тут… Нет! Даже и думать нечего про это, тут Фрол не советчик. А можеть, я ответа опасаюсь за ихные жизни? – скребся глубже в себя Степан Тимофеич, батька, справедливый человек. – Можеть, это и страшит-то? Заведу как в темный лес… Соблазнить-то легко… А как польется потом кровушка, как взвоют да как кинутся жалеть да печалиться, что соблазнились… И все потом на одну голову, на мою… Вот где горе-то! Никуда ведь не убежишь потом от этого горя, не скроешься, как Фролка в кустах. Да и захочешь ли скрываться? Сам не захочешь. Ну, Стенька, думай… Думай, Разя! Знамо дело, такой порох поджечь – только искру обронить: все пыхнет – война! А с кем война-то, с кем!.. Ведь не персы, свои: тоже головы сшибать умеют. Думай, Разя, думай: тут бежать некуда будет…» Степан даже пошевелился от этих своих растревоженных дум. На миг почудилось ему, что он вроде заглянул в темный сырой колодец – холодом пахнуло, даже содрогнулся… Откинулся на локоть и долго смотрел на солнце. «Пил много последние дни, ослаб, – вдруг ясно понял он свою слабость. – Поубавиться надо». И – чтобы не заглядывать больше в этот жуткий колодец – встряхнул себя, сгреб в кулак и больше не давал сползти в тягучие тягостные думы, а то и вовсе ослабнешь с ними, засосет, как в трясину. – Иван, все сделано? – спросил Степан Черноярца. – Все, батька. Надо трогаться… – Стрельцы где? – Какие? – Те… с жильцом которые пришли, полусотня. – Они там, у балочки. А зачем? – Коня. И найдите Семку-скомороха. Все, Иван, пятиться некуда: или пополам, или вдребезги. Подымай; трогайтесь, я догоню вас. Иван понял только одно: что хоть уж не сейчас же Москву-то воевать. Матернулся в душе на атамана: завьется как ошпаренный!.. Иди догадайся, чего опять? Через пять минут Степан во весь опор летел на коне в лагерь астраханских стрельцов. За ним едва поспевал Семка-скоморох (Резаный, прозвали его казаки). Он тоже ничего не понимал пока, не совсем оклемался после истязаний в страшной башне, но следовал за атаманом послушно и с охотой. Подскакав к лагерю, Степан остановил коня. – Стрельцы! – громко, напористо, короткими фразами заговорил он. – Мы уходим. На Дон. Вам велено назад. Что ж, пойдете? – Степан спрыгнул на землю. – К воеводе опять пойдете?! Опять служить псам?! Они будут душить невиновных, казнить всяко, кровь человеческую пить… а вы им служить?! – Степан больше и больше распалялся. – Семка, расскажи, какой воевода! Покажи, чего они с людями невиновными делают!.. Семка вышел вперед, ближе к стрельцам, открыл рот, и издал гортанный звук, и замотал головой горько. И даже заплакал от обиды и слабости. – Слыхали?! Вот они, воеводы!.. Им, в гробину их мать, не служить надо, а руки-ноги рубить и в воду сажать. Кто дал им такую волю? Долго терпеть будем?! Где взять такое терпение? Не лучше ли свить им всем петлю покрепче, да всех разом – к солнышку ближе. Вони много будет, разок перенесем, ничего… Заживем на Руси вольно! Идите со мной. Мститься будем за братов наших, за все лиходейство боярское. Жить не могу, как подумаю: какие-то свиньи помыкают нами. Рубить!!! – Степан почувствовал близость нежеланного, опаляющего сердце страшного гнева, сам осадил себя. Помолчал и сказал негромко: – Пушки не отдам. Струги и припас не отдам. Идите ко мне! Кто не пойдет – догоню дорогой и порублю. Подумайте. Будете братья мне, будет нам воля!.. Чего же больше надо? Учиним по Руси вольную жизнь, бояр и всех приказных гадов ползучих выведем. За то и смерть принять легко – бог с ей! А так жить больше не дам. Сами захочете – не дам! Вот… Все. Ставлю над вами вашего же сотника – пойдем на Дон пока. Там перезимуем, соберемся с силой… Там, слышно, много всяких обиженных набралось – мы их всех приветим. Заживем, ребятушки, вольно! – Степан повеселел глазами, даже посмотрел на стрельцов и на их сотника радостно. – Рази ж неохота вам пожить так? Когда вы так жили?
– 13 -
Осенней сухой степью в междуречье двигалось войско Разина. Последние медленные, горячие версты… Родная пыль щекочет ноздри. Скоро – родина. Впрочем, у большинства тут родина далеко, и она еще не забыта. Здесь – самарские, вятские, московские, котельнические, новгородские, вологодские, пошехонские, тамбовские, воронежские – отовсюду, где человеку лучше бы и не родиться. Где лучше – нож в руки да в лес – подальше от непосильного тягла, от бобыльской горькой участи мыкаться по закладам. Здесь – беглые. Но так уж повелось, что поначалу верховодят и тон задают донцы (отцы которых тоже вятские да самарские), поются донские песни и ждется и вспоминается вслух, с любовью – ДОН ИВАНОВИЧ… Придет время, и для беглых, живы будут, домом станет тоже Дон Иванович… А пока снятся ночами далекие березки, темные крыши милых сердцу, родимых изб и… другое – кому что. И щемит душа: самая это мучительная, самая неотступная любовь в человеке – память о родимых местах. Может, она и слабеет потом, но уже в других – в детях. Однако все рады поскорей закончить тяжелый, опасный поход на край света. Кончился он – и слава богу! – надо и отдохнуть, хорошо погулять, отоспаться вволю. А там уж – как судьба да как атаман скажет. На тележных передках, связанных попарно оглоблями, везли струги; пушки, паруса, рухлядь, оружие, припас и хворые казаки – на телегах. Пленные шли пешком. Только несколько – знатные – качались с тюками добра на верблюдах: их берегли, чтобы потом повыгодней обменять на казаков, томившихся в плену у шаха. Разин в окружении есаулов и сотников ехал несколько в стороне от войска. Верхами. Степан опустил голову на грудь и, кажется, даже вздремнул. Сзади наехал Иван Черноярец. Отозвал Степана несколько в сторону… – Стрельцы ушли, – сказал он негромко, чтобы никто больше не слышал; он вообще не одобрил эту затею со стрельцами – не верил и не мог понять, как это они, царские воины, вдруг станут казаками. Что началась война, а на войне только такая смертная полоса и есть – тут или там, – это как-то еще не дошло до Ивана, он думал, что это пока еще слова, горячка атамана. – Как ушли? – переспросил Степан, больше – от растерянности. Он понял, «как ушли» – сбежали. Не поверили, не захотели идти с ним – так и уходят. – Ушли… Не все, с двадцать. С сотником. Я посылал Мишку Докучаева – не угнался. Верст с пять, говорит, гнал, не мог настигнуть, ушли. Поздно хватились. – Сотник увел. – Степан в раздумье с прищуром посмотрел вдаль, в степь, что уходила к Волге. – Змей ласковый. Нехорошо, Ваня: рано от нас уходить стали – другим пример поганый. Чего это они? Я же ведь упреждал… – Сотник смутил, ты ж говоришь. Он мне сразу не поглянулся, этот сотник: все на улыбочке, на шуточке… – Ага, сотник. Позови-ка мне Фрола. Сам здесь будешь. Стерегись татарвы. За остальными стрельцами глаз держи. – Догнать хошь? – удивился Иван. – Ты что?! Где их теперь догнать! – Надо. Змей вертучий! – еще раз в сердцах молвил Степан и опять посмотрел далеко в степь. – Мы им перережем путь-дорожку: берегом кинулись, не иначе. Надо догнать, Ваня. А то эдак от наших слов никакого толку не будет. Я же говорил им!.. Скличь мне полусотню доброхотов негромко. Полусотня охотников подобралась скоро; выбрались из длинного походного ряда, Степан коротко сказал, в чем дело… И устремились степью в сторону Волги. Долго скакали молча, в мах… Поглядывали вперед. Солнце свалило в правую руку, они все скакали. Солнце наладилось у них с затылка, все скакали и скакали… Казачьи кони с утра не намаялись, несли ладно, податливо. – Вон! – показал Фрол. Фрол, внимательный, умный, в последние дни понял: Степан – всерьез, обдуманно – повел войну. Никакая это не дурь, не заполошь его. Слухи с Дона и особенно с Руси – что там мужиков вконец замордовали тяглом и волокитами, что они то и дело попадают в кабалу монастырскую и к поместникам и «в безвыходные крепи», что бояре обирают их и «выхода» им теперь совсем нету – подтолкнули падкого и слабого до жалости атамана на страшный и гибельный путь. Давно ли он задумал такое или нет, Фрол не знал, но знал, что когда понесут «батюшке» со всех сторон горе да жалобы, «батюшка», сильный, богатый, кинется заступаться за всех, пойдет мстить боярству. Голи, проходимцев всяких найдется теперь много, от них и на Дону, слышно, житья нет… «Скоро они соберутся под высокую руку батюшки, – ехидно думал Фрол, – да Русь, недовольная, голодная, прослышав про такие дела, еще подвалит своих – всем жрать надо, хошь не хошь, а двигай этот сброд куда-нибудь – и нет остановки на этом смертном пути, да и не такой человек Степан, чтобы одуматься и остановиться. Сперва поведет, потом самого поведут впереди… Да и не одумается он ни в жизнь, ему того только и надо – орать на бою да верховодить» – так думал Фрол. Еще он понял, пока гнались за стрельцами, что его, Фрола, Степан взял в этот догон нарочно: замарать стрелецкой кровью. Раз война, раз клич, чтоб сбирались, то и нужна первая кровь, и она прольется. – Вон! – показал Фрол. Степан кивнул: он сам тоже увидел стрельцов. Подстегнули коней. Далекие всадники обнаружили погоню… Там произошло замешательство… Как видно, посовещались накоротке. – Вплавь кинутся! – крикнул Фрол. Много понимая, он много и старался, чтобы Степан не догадался про его черные и грустные мысли: иначе Фролу несдобровать будет. Степан несогласно качнул головой. – Там коней не свести. Маленько подальше – можно, туда побегут. Во-он!.. – Степан показал рукой. – Держим туда, на распадок. А чтоб назад не кинулись, пошли с пятнадцать с той стороны, отрежь. И правда, далекие всадники, после короткого сбоя, устремились вперед, к распадку: там можно было съехать к воде и попытаться спастись вплавь. Гонка была отменная. Под разинцами хрипели кони… Летели ошметья пены. Трое казаков отстали: кони под ними не выдержали бешеной скачки, запалились. Ближе и ближе стрельцы… Кони под ними рвут силы в другой раз за сегодня. Два стрельца должны были тоже спрыгнуть с коней – те заспотыкались и стали падать. Из-за двух стрельцов, соскочивших с коней и побежавших в сторону, никто из разинцев не остановился – далеко не убегут теперь. Лицо Степана спокойно. Только взгляд, остановившийся, выдавал то нетерпение, какое овладело его душой. Он сильно наклонился вперед, чуть прищурился… Загорелое лицо, широкое в скулах, посерело. Кончик уса встречным ветром загибало к губам, Степан встряхивал головой и коротко, хищно – так выглядело – скалился и неотступно смотрел вперед. Страшный взгляд, страшный… И страшен он всякому врагу, и всякому человеку, кто нечаянно наткнется на него в неурочный час. Не ломаной бровью страшен, не блеском особенным – простотой страшен своей, стылостью. Бывает, в месячную зимнюю ночь глядит в холодную пустыню неба прорубь с реки – не вовсе черная, но в живой глубине ее такая мерцает черная жуть, такая в текучих струях ее погибель, что тянет скорей отойти. Такие есть глаза у людей: в какую-то решающую минуту они сулят смерть, ничего больше. И ясно также – как-то это само собой понятно – глаза эти не сморгнут, не потеплеют от страха и ужаса, они будут так же смотреть и так же и примут смерть – прямо и просто. Когда душа атамана горит раскаленной злобой, в глазах его, остановившихся, останавливается одно только желание: достать, догнать, успеть. Вот уж двадцать, пятнадцать саженей отделяют разинцев от стрельцов… Те оглядываются. Лица искажены томлением и мукой. Все ближе и ближе казаки… Смерть хрипит и екает за спинами стрельцов. Смерть зловещей старухой радостно бежит рядом, взглядывает черными дырами глаз в живые лица. Один слабонервный не выдержал, дернул левый повод коня и с криком загремел с обрыва. Настигли. Разинцы стали обходить стрельцов, прижимая к берегу, к круче. Шестеро с Разиным очутились впереди, обнажили сабли… Стрельцы сбились с маха… Сотник тоже вырвал саблю. Еще три стрельца приготовились подороже отдать жизнь. Остальные, опустив головы, ждали смерти или милости. – Брось саблю! – велел Степан сотнику. Молодой красивый сотник подумал… и спрятал саблю в ножны. – Смилуйся, батька, – сказал тихо. – Грех попутал. – Слазь с коней. – Смилуйся, батька! Верой служить будем… – Верой вам теперь не смочь: дорогу на побег знаете. Я говорил вам… Слазьте. Стрельцы послезали с коней, сбились в кучу. Один кинулся было к обрыву, но его тут же срубил ловкий казак. Коней стрелецких отогнали в сторону, чтоб они не глазели тут… на дела человеческие. – Говорил вам!! – закричал Степан, заглушая криком подступившую вдруг к сердцу жалость. – Собаки!.. Доносить побежали! Стрельцов окружили кольцом… И замелькали сабли, и мягко, с тупым коротким звуком кромсали тела человеческие. И головы летели, и руки, воздетые в мольбе, никли, как плети, перерубленные… Скоро и просто свершилась расправа. Трупы поскидали с обрыва. – Говорил вам, – горько, с укором сказал Степан, глядя с обрыва вниз. – Нет, побежали! Казаки вываживали коней, обтирали их пучками сухой травы. Потом спустились вниз по распадку к воде. Напоить коней. Но еще пока медлили подпускать их к воде, чтобы не опоить с перегона. Степан сидел на камне лицом к реке, надвинув низко на лоб шапку, смотрел на широкую спокойную гладь. Солнце клонилось к западу; тень от высокого правого берега легла далеко на воду, и вода тут была темная. Зато дальше и вода, и далекий низкий берег – все тихо пламенело в желтых лучах прощального солнышка. Разница эта – здесь и там порождала раздумья. Ясно ли думалось или грустно – кому как. Кто как смотрел. Кто смотрел дальше, на светлое, кто – поближе, в тень… Не одинаково думают люди, даже когда видят одинаково. Не одинаково и понимают, когда понимать вроде надо бы – одинаково. Так уж не одинаково устроены… Могут же одни, в близости смертного часа, окаменеть и ждать, другие – кричат, жалуются, ненавидят живых, которым еще некоторое время оставаться здесь. Да и жизнь-то принимают по-разному, не только смерть. Подошел Фрол Минаев, присел. Тоже долго смотрел на воду… Отходили казаки от смерти стрелецкой, противились, не хотели ее холодного мерзкого касания, нарочно налаживались думать, что – вот… земля, солнышко светит, хорошо на земле, хорошо… Ну, а что случилось-то? Но – случилось, случилось, чего не могли понять: за что порубили людей? Ни в бою, ни в набеге… Зачем же это надо было? – Зачем Леонтия-то отпустил? – спросил Фрол первое, что пришло в голову. И он рубил, и ему, может быть, больше других было не по себе. – Отпустил, – нехотя сказал Степан, отрываясь от дум. – А чего? – Зря. – Фрол жалел, что заговорил: не знал, что говорить больше. – Пошто? – Раззвонит там… В Астрахани-то. – Теперь скрытничать нечего. Но иное дело, Фрол: один зазвонит или… Да уж и то – пора. Теперь: помоги, господи, подняться, а ляжем сами. Как думаешь? – Степан спокойно и пристально посмотрел на Фрола сбоку. – Я-то? – Фрол смотрел на реку. – Ты. Не виляй только, а то знаю я тебя, вертучего. – Еслив по правде… – Фрол помолчал, подыскивая слова. – По правде, Фрол, по правде. Говори, не бойся: на правду не обижусь – это же не бабу делить. – Я не боюсь. Немыслимое затеваешь, Степан. Не знаю уж: скажет тебе кто так, нет, а от меня… услышь, можеть, сгодится подумать… – Ну? – Никто такое не учинял. Ты раскинь головой. – Мы первые будем. – А зачем тебе? Зачем, скажи на милость? – Гадов повывесть на Руси, все ихные гумаги подрать, приказы погромить – люди отдохнут. Что, рази плохое дело? Фрол молчал. – Подумать только, – продолжал Степан, – сидят псы на Москве, а кусают – аж вон где! Нигде спасу нет! Теперь на Дон руки протянули – отдавай беглецов… – На царя, что ли, руку подымешь? Гумаги-то от кого? – Да мне мать его в душу – кто он! Еслив у его, змея ползучего, только на уме, как захомутать людей да сесть им на загривок, какой он мне к дьяволу царь?! Знать я его не хочу, такого доброго. И бояр его вонючих… тоже не хочу! Нет силы терпеть! Кровососы… Ты гляди, какой они верх на Руси забирают! Какую силу взяли!.. Стон же стоит кругом, грабют хуже нашего. Одними судами да волокитой вконец изведут людей. Да поборами. Хуже татар стали! А то ты не знаешь… – А чего у тебя за всех душа болит? Степан долго молчал. Только повернулся, хотел сказать что-то, но раздался крик: – Татары! Тю!.. Век не видались, в господа бога мать! И сразу над головами казаков свистнули стрелы и с коротким чмокающим звуком ушли в воду. – За бугор! – крикнул Фрол, вскакивая. Казаки послушно кинулись было к ближнему бугру. – На коней! – остановил Степан. Первым вскочил на коня, заплясал на месте, поджидая других. – Экая дура, Фрол! Век там сидеть, за бугром-то? Скорей!.. Выследили, собаки. Так и знал… Стрелы сыпались густо. Три-четыре угодили в казаков, те, страшно ругаясь, выдергивали их. – Закрывайся чем попало! – кричал Степан. – Потниками, кичимами!.. Крутись ужами! Татары окружили наверху распадок полукольцом. Сидя на конях, пускали стрелы. – Эдисаны, твари поганые. – Шевелись! – торопил Степан. – А то им подмога прискачет. Коней тоже прикрывайте!.. Стрелы, долетавшие до казаков, убойную силу теряли, но ранили больно. Много уж казаков со стоном и матерной бранью выдергивали друг у друга легкие татарские гостинцы. Всхрапывали и шарахались кони… Наконец все были в седлах. – В россыпь!.. В мах! – коротко, спокойно скомандовал Степан. – Пошли!.. Казаки понеслись по отлогому распадку вверх. – К кустам жмись! – кричал атаман. Он летел несколько впереди, отпустив поводья, левой рукой прикрывая себя и морду коня потником из-под седла, в правой сабля. Эдисанцы подпустили казаков совсем близко, потом повернули коней и поскакали в степь. Казаки сгоряча увлеклись было за татарами, но Степан не велел. Он знал их повадку: утомить на степи погоню, измотать и подвести ее, ошалелую в гонке, под засаду… Наверняка где-нибудь сидел, поджидая, сильный отряд татар. На Степана чего-то нашел веселый стих. – Фрол, ты, никак, захворал? То в кусты тебя тянет, то за бугор… Не понос ли уж? Зачем за бугор-то велел? Фролу неловко было за свой суматошный выкрик; что-то нервничать он стал последнее время, правда. Он молчал. – Спуститесь за стрелецкими конями, пригоните, – велел атаман. – Да потрусим помаленьку к нашим, а то, чего доброго… – Он не досказал, но было и так ясно: эдисанцы, усилившись, могли вернуться. У них старая вражда с донцами. Десяток казаков поехали вниз за лошадьми, которых не успели второпях взять. – Чего ты меня пытал, Фрол? – серьезно спросил Степан, подъехав к Минаеву. Фрол нахмурился, как бы вспоминая… Больше он не хотел говорить со Степаном ни о чем таком. Рано или поздно, может и теперь уже, тот спросит: «А ты как? Со мной? » И будет тогда Фролу вовсе нехорошо. – Когда это? – спросил Фрол. – Даве у воды. Татары как раз помешали. Фрол не вспомнил. – Забыл с этими татарами… Из башки вылетело.
– 14 -
Подьячий астраханской приказной палаты Алексей Алексеев громко, внятно вычитывал воеводам: – «Вы пропустили воровских казаков мимо города Астрахани и поставили их в Болдинском устье, выше города; вы их не расспрашивали, не привели к вере, не взяли товаров, принадлежащих шаху и купцу, которые они ограбили на бусе, не учинили разделки с шаховым купцом. Не следовало так отпускать воровских казаков из Астрахани; и если они еще не пропущены, то вы должны призвать Стеньку Разина с товарищами в приказную избу, выговорить им вины их против великого государя и привести их к вере в церкви по чиновной книге, чтоб впредь им не воровать, а потом раздать их всех по московским стрелецким приказам…» – Ты глянь! – изумился старший Прозоровский. – Легко-то как! Взять да призвать!.. Да привести – только и делов! – Мда-а!.. – Ну, дальше как? – «И велеть беречь, а воли им не давать, но выдавать на содержание, чтоб они были сыты, и до указу великого государя не пускать их ни вверх, ни вниз; все струги взять на государев деловой двор, всех пленников и пограбленные на бусах товары отдать шахову купцу, а если они не захотят воротить их добровольно, то отнять и неволею». – Ай да грамотка! – опять воскликнул Прозоровский. – Ты в Москву писал, отче? Все поглядели на митрополита. Митрополит обиделся. – Я про учуг доносил. Свою писанину я вам всю здесь вычел… – Кто же про купца-то да про бусы-то расписал? Не сорока же ему на хвосте принесла. Теперь посмотрели на подьячего. – Кто ни писал, теперь знают, – сказал подьячий Алексеев. – Надо думать, какой ответ править. На меня не клепайте, я не лиходей себе, на свою голову кары искать. Нашлись… – Теперь – думай не думай – сокол на волюшке. А что мы поделать могли? – волновался Прозоровский. – Так и писать надо, – подсказал подьячий. – Полон тот без окупу и дары взять у казаков силою никак было не можно, не смели – боялись, чтоб казаки снова шатости к воровству не учинили и не пристали бы к их воровству иные многие люди, не учинилось бы кровопролитие. – Ах ты горе мое, горюшко! – застонал воевода. – Чуяло мое сердце: не уймется он, злодей, не уймется. Его, дьявола, по глазам видать было. Ну-ка, покличьте суда немца Видероса… Может, хоть немецкая харя маленько устрашит злодея – пошлем к Стеньке. Снарядите стрельцов с им и – с богом. Хоть перед государем малое оправдание будет. Пусть немец скажет: получена, мол, гумага от царя – царь все знает теперь, велит тебе, Стенька, поганец, уняться с разбоем. – Стрельцов-то порубили, а!.. – тихо, с жалостью воскликнул старый митрополит. – Что же он себе думает, злодей? – С ногайцами сговаривается… – Большой разбой затевает, – сказал Алексеев. – Надо все, все государю отписать, все без утайки… Пушки не отдал, казаков не распускает, всех с собой подбивает, воронежцам за припас отдал и снова их в долю берет, за новый… Куда наметился с такой силой?
*** Видерос и с ним восемь стрельцов, все о двуконь, гнали день и ночь из Астрахани в междуречье. Догнали Разина на Дону. Капитан с ходу изложил атаману свои соображения по поводу опасности, которой он, Разин, продолжая своевольничать, подвергает себя и своих товарищей. Высокий князь (царь) может разгневаться – будет плохо. Неужели умный атаман не понимает этого? Степан уставился на немца, долго молчал… Он не понимал, почему – немец? – Все? – спросил он, больше изумленный, чем встревоженный. – Если ты последофать сфой некороши самисли, то будет потребофать фосфращать фcе подданый царя, а ф слючай сопротифлений, нет болше царская милость и нет пощада. Надо пить очшень разумный шеловэк… Разговор случился в присутствии есаулов и нескольких сотников, которые наблюдали за переправой. Войско Разина переправлялось на правый берег Дона. Пушки сплавляли на саликах (узких, в пять-шесть бревен, плотах), конные переплывали, стоя на лошадях. Степан, заговоривший сперва спокойно, скоро утратил спокойствие и, чем дальше, тем больше распалялся. Разозлила опять бумага, и в придачу к ней – тупой казенный немец. – Как ты явился ко мне, образина? – спросил он. – На конь, – ответил немец. – Калеп! – Ты не подумал, что оставишь здесь голову? А ну, покажь твою храбрость!.. – Степан выхватил саблю и занес над головой немца. Тот присел в ужасе, закрылся руками. – Как ты посмел явиться ко мне, змеиный ты выползок, такой мне позор советовать: чтоб я предал товарищей моих! Это где так делают?! Кто тебя научил так думать, прихвостень воеводин? Воеводы? Отсеку вот язык-то, чтоб не молотил больше… – Степан вложил саблю в ножны. Капитан молчал. – Что? Хватило настырности явиться, да нет духу ответ держать! Ступай, гнида… милую тебя. Придешь, откуда послали, скажи: дул я вилюжками с высокой колокольни и на господ твоих, и на царя. И скажи господину своему: я с ним стренусь. Я приду раньше, чем он думает. И накажу его за дерзость. Скажи всем князьям: я князь от роду вольный, и все воеводы мне в подметки не годятся. Пускай помнют. А забудут, я приду – напомнить. – Степан резко отвернулся и пошел прочь. – Ларька, проводи немца в степь, – сказал на ходу Ларьке Тимофееву. Капитану подвели коня… Он вдел трясущуюся ногу в стремя, сел в седло. Иван Черноярец огрел его коня саблей в ножнах. Конь прыгнул и понес; капитан чудом не вылетел из седла. Казаки засмеялись. – Смех смехом, – сказал раздумчиво Фрол Минаев, когда немец ускакал, – а царю-то уж донесли. Про все. Так что… посмеемся, да задумаемся. Иван Черноярец внимательно посмотрел на него: – Ты к чему? – Ни к чему! Сразу – «к чему». Так – думаю. Нашим-то, Ларьке-то с Мишкой, несдобровать будет в Москве, когда поедут: они царю одно, а тот уж все знает. – Экие тебя думы нехорошие одолели, – засмеялся Иван. – Пойдем-ка выпьем. Мы теперь – дома. – Дома, так теперь и думать не надо? – Думать – это надо голову крепкую, а моя едва винишко дюжит, и то кружится… Пошли! Не обмирай раньше время, что будет, то и будь. – Иди пей. – Фрол стегнул плетью подпрыгнувший к его ногам легкий ком перекати-поля. – Тоже, вишь, думать не хочет: катается туда-сюда. Но этой голове хоть не больно… – Фрол еще разок стегнул ветвястый шар и пнул его – катиться дальше. – А наши, Ваня, так закружутся, что и… отлетят вовсе. Не ерепенься шибко-то, тут наскоком не много возьмешь… да храбростью. Тут и подумать не грех. – Ну-ка, ну-ка, – всерьез заинтересовался Иван, взял Фрола за руку, повел в сторонку, подальше от других. – Чего это ты такое носишь? Скажи мне… Фрол охотно отошел с Иваном, они присели на берегу на жесткую колючую травку. – Ну? – спросил Иван. – Не дело он затевает, – сразу сказал Фрол. – Не токмо не дело, а тут нам всем и каюк будет. Неужель ты-то не понимаешь? – Не понимаешь… – повторил задумчиво Иван. – Можеть, и понимаешь, да… А чего ты советуешь? – Давайте сберемся вместях – прижмем его к стенке: пускай выложит, чего задумал… – Да он и так выкладает, чего прижимать-то? – Он не все говорит! Как он думает царя одолеть, какой силой? Говорил он тебе? Вон с этими, – Фрол кивнул на ту сторону Дона, – которые рот разинули – ждут не дождутся, как пожрать да попить даром? Они? Они побегут сломя голову, как только им из Москвы пальцем погрозят. На кого же надежа-то? Иван молчал. – «Гадов повывесть» – это легко сказать. С кем ты их повыведешь? – Ну, и чего ты надумал? – спросил Иван. – Ничего! Чего я-то надумаю? Давай спросим его: чего он надумал? Чего он разошелся – обрадовался, персов тряхнул? Не он первый тряхнул… Все на Москву и метились после того? Кто это? – Васька Ус вон… ходил же к Москве. – Васька, как пришел туда, так и ушел, не ушел, а – на крыльях летел… Васька. Грозить он шел, Васька-то? Он хлеба просить шел… – Ну, это уж там как вышло бы, – нехотя возразил Иван. – Так уж вышло. А повернись дело другим боком, не просить бы стал, а так взял. Я, Фрол, одно не пойму: ты страху нагоняешь, чтоб посмелей отвалить от нас, или правда тебя смутные думы одолели? Фрол помолчал несколько… И сказал с обидой, сердито: – Да идите вы, господи!.. Идите, куда душа велит, кто вас держит-то. Но уж… смотреть на вас да большие глаза делать от дива великого – какие вы смелые, – это уж вы тоже… силком не заставляйте, пошли вы к такой-то матери. – А чего ты осердился-то? – просто сказал Иван. – Мне правда понять охота: по робости ты или… – По робости, по робости. – Ну-у… зря осердился-то. – Да чего тут сердиться? – Фрол резко крутнулся на месте – к Ивану. – На баранов рази обижаются, когда они дуром прут? Их бичами стараются направить… – Да нет, ты с бичами-то погоди маленько, погоди, – ощетинился Иван. – Бич, он тоже об двух концах… – Да мне жалко вас! – чуть не закричал Фрол. – Усеете головами своими степь вон за Волгой, и все. Чего больше-то? – Ну, и усеем! Хоть за дело… – Какое дело? Не перевариваю дураков!.. Долбит одно: за дело, за дело… За какое за дело-то? За какое? – Боярство унять… – Тьфу!.. – Фрол встал, постоял – хотел, видно, что-то еще сказать, но невтерпеж стало с дубоватым Иваном – ушел, широко отмеряя шаги. Иван еще посидел маленько… Поогляделся на переправу… И встал тоже и пошел заниматься привычными войсковыми делами. Тут он все знал и понимал до тонкости.
*** – А вот скажи, Семка, – говорил Степан с Семкой-скоморохом, глядя на родимую реку и на облепивших ее казаков, – ты же много бывал по монастырям разным… Семка покивал головой – много. – Был я в Соловцах, – продолжал Степан, будто с неким слабым изумлением вслушиваясь в себя; в голове еще не утих скрип колесный, еще теплая пыль в горле чувствовалась, а через все это, через разноголосицу и скрип, через пыль и пот конский, через кровь стрелецкую, через тошный гул попоек, через все пробился в груди, под сердцем, живой родничок – и звенит, и щекочет: не поймешь, что такое хочет вспомнить душа, но что-то дорогое, родное… Дом, что ли, рядом, оттого вещует сердце. – И там, в Соловцах, видал я одну икону Божьей Матери с дитем, – рассказывал Степан. – Перед этой иконой все на коленки опускаются, и я опустился… Гляжу на ее, а она – смеется. Правда! Не совсем смеется, а улыбается, в глазу такая усмешка. Вроде горько ей, а вот перемогла себя и думает: «Ничего». Такая непонятная икона! Больше всех мне поглянулась. Я до-олго стоял возле… смотрю и смотрю, и все охота смотреть. Сам тоже думаю: «Ничего! » Как это так? Рази так можно? Не по-божьи как-то…
|
|||
|