Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть четвертая. 4 страница



Оставались «белые мощи», уцелевшие под спудом красной эпохи. Империя царей, страна монастырей и погостов, Россия святых и подвижников, словно старая фреска, проступала сквозь позднюю запись, где красные самолеты и танки штурмовали мировые столицы, стальные великаны в сияющей красоте и бессмертии, взявшись за руки, вздымали к звездам молот и серп – выкашивали сорняки истории, выковывали новые небо и землю.

Белосельцеву обещали встречу с иеромонахом, доживавшим земную жизнь в Троице‑ Сергиевой обители. И он ехал теперь к нему, дабы услышать из уст старца слова поучения и надежды: станет ли Россия великой, обретет ли осиротелый народ своего вождя и святителя, сможет ли он, Белосельцев, на исходе лет успокоить свой сотрясенный рассудок в лоне примиряющей великой идеи.

Едва он сел в зеленую электричку с желтыми деревянными лавками, едва она отчалила от клокочущего шумливого перрона, оттолкнулась от Площади трех вокзалов с Казанскими белокаменными палатами, Ярославским изразцовым теремом, Петербургским ампирным дворцом, едва зарябили за окном подмосковные поселки и дачи, прозрачные лески и дубравы, как он почувствовал, что его тело, дух подхвачены упорной невидимой силой, которая несет вместе с другими, окружавшими его пассажирами в одну из сторон света, ту, что он выбрал сам, добровольно, из трех возможных, разбегавшихся от придорожного камня с привокзальной площади в три разные дали огромной осенней России.

Перед ним на лавке сидел смиренный попутчик в линялом пиджаке, в долгополом выцветшем подряснике, из‑ под которого выдвигались большие, как кувалды, нечищеные башмаки. Волосы попутчика были связаны в косицу, спрятаны сзади за ворот. Синие глазки под белесыми бровями не смотрели по сторонам, но пристально и радостно вглядывались в горбушку ржаного хлеба, от которой он отщипывал аккуратные ломтики, совал щепотью в рот, тщательно пережевывал, двигая рыжеватыми усиками. Батюшка из далекого прихода, ошарашенный Москвой, оглушенный кликами вокзала, приходил в себя. Поддерживал хлебцем утомленную плоть, стремился через пол‑ России в святую обитель – припасть к серебряной раке Преподобного Сергия, напитать оскудевший дух светом и благодатью для несения долгого бремени, укрепления в пастырском служении. Рядом с ним примостился молодой инвалид в камуфляжной форме, без ноги, с бережно подогнутой, приколотой пятнистой брючиной. На груди его желтели две нашивки за ранения, висел на орденской ленточке крест. Глаза инвалида остекленело застыли, блестели черным слезным ожиданием. Над бровями сложились две крестообразные морщины. Солдат чеченской войны, оставивший крепкую молодую ногу в лазарете под Шатоем, ехал поклониться Святому Сергию. Вымолить у него обратно невесту, работу шофера, силу стопы, когда жал на педали тяжелого грузовика, рвущего синий воздух на бетонном шоссе. Чтобы оставили его боли в несуществующей ноге, из которой, как казалось ему, вырастали кусты огненной, жалящей крапивы.

Белосельцев с робостью и любовью осматривал окружавший его народ. Все они собрались в зеленую электричку, расселись по желтым лавкам, стремятся из необъятного, клокочущего города в северные пределы, где в лесах и туманах золотится старинная Лавра, и Святой Сергий поджидает их всех, смотрит из‑ под елки, как приближается электричка. И все они – богомольцы, все в скорбях и сомнениях, в хворях души и тела стремятся к целителю, и он, Белосельцев, в смирении, одолев гордыню, в непонимании мира, несет святому старцу свою мольбу и надежду.

На соседней лавке, удобно разместившись сильными, раздобревшими телами, вольно развернув раскормленные плечи, сидели двое бритоголовых, узколобых, с мясистыми щеками. Расстегнули напоказ воротники, блестели кольчатыми золотыми цепями, тяжелыми, как собачьи ошейники. Тонким бисером охватывая могучие шеи, переливались хрупкие цепочки с крестами. Оба играли в карты, шлепали о лавку разноцветную масть, цокали языками. Мытищинские бандиты, побросав свои джипы, отправились на богомолье к Преподобному отмаливать грехи: душегубство, не праведную, беспутную жизнь, готовую оборваться в ночной перестрелке. Доберутся до храма, упадут перед ракой, заморгают мокрыми белесыми ресницами, прося уберечь их от пули, от удавки, от тюрьмы, обещая богатые монастырские вклады, возведение часовни в поминание погибшей братвы, невинно загубленных душ.

Там же, поодаль, сидела молодая женщина в черном платочке с большими умоляющими глазами. Держала за руку худосочного мальчика, свесившего с лавки кривые тонкие ножки. Голова его едва держалась на хрупкой шее. Рот был полуоткрыт, из бледных розовых губ сочилась прозрачная слюнка. Водяные глаза бессмысленно и пусто глядели. Маленький выпуклый лобик был в каплях пота. Мать достала платок, нежно промокнула сыну вспотевший лобик, огладила белесый хохолок. Доберется до святых мощей, упадет лицом на серебряную плащаницу, беззвучно заплачет, моля Преподобного ниспослать исцеление сыну, а тот будет безучастно стоять под негаснущей красной лампадой.

Белосельцев любил их всех, был благодарен, что они приняли его. Всю жизнь он провел в скитаниях, среди других языков и народов. Жертвовал ради них своей жизнью, искал среди них слово истины, и теперь, на скончание дней, вернулся к своим, и они, потеснившись, пустили его на желтую деревянную лавку, и нет слаще, чем быть вместе с ними, искать одну для всех правду. Нестись в одну вместе с ними сторону, в синие еловые дали, где под деревом с красными шишками, опираясь на посох, стоит убеленный старец, смотрит любящими глазами.

Две красотки, озорные, глазастые, зыркали по сторонам, поводили пышными плечиками, лузгали семечки, шевелили румяными губами, к которым пристала подсолнечная шелуха. Хихикая, посматривали на бритых парней с золотыми ошейниками. Крутили туфельками на острых каблучках. Две блудницы, продающие за деньги любовь, две смешливые плясуньи, дарящие кому ни попало жаркие любовные ночки, отправились в обитель. Еще издали, на дальнем расстоянии от Лавры, начнут кланяться, виниться, истово креститься на жаркие кресты. Прижмутся лбом к серебряной раке, забормочут наспех выученную молитву, и вдруг обе разом разрыдаются, услыша тихое слово прощения. С растекшейся по лицу помадой и тушью пойдут из храма, всхлипывая, щедро подавая нищим монеты.

Тут же дремала немолодая крепкая женщина, опершись на огромный, туго набитый куль, перетянутый шпагатами, с биркой самолетного рейса. Возвращалась, утомленная, из челночного рейса, с турецким товаром, который наутро понесет в торговые ряды, предлагая деревенским модницам кожаные куртки, тисненые сумочки, кружевное белье, ловко хватая деньги, подшучивая и подмигивая. Над рынком, сквозь деревья, возвышается зелено‑ белая колокольня с часами. У торговки быстрая благодарная мысль о Святителе, у кого получила напутствие, кто сберег ее в дальнем странствии, сохранил в чужой земле, указал дорогу в родной городок.

Белосельцев прижимался к стеклу, пролетая мимо поселков, деревень, полосатых полей, желтеющих осенних лесов, думая, сколько народу прежде него проделало этот путь, конно и пеше, с обозом или артелью слепых, с царским поездом или патриаршей каретой. Все несли к Преподобному свои нужды и жалобы, просили научить, заступиться, вдохновить на ратное дело, благословить на труды и радения. Теперь и он, с опозданием в целую жизнь, стремится к святому старцу, в надежде на великое поучение.

У окна, упершись затылком в стену, закрыв глаза, сидел тощий, вымотанный до предела мужчина, с кожей, посыпанной железной пудрой, с огромными, бессильно лежащими пятернями, на которых синели наколки. Зэк возвращался домой, изъеденный туберкулезом, с погасшей душой, брошенный всеми, не зная, как жить. Отправлялся к Преподобному покаяться в совершенных грехах, просить приюта в обители, последнего перед смертью пристанища, чтобы, задыхаясь от боли, истекая холодным потом, на последнем вздохе увидеть, как сверкнули кресты и с них опустилось к нему белоснежное диво, прижало к груди, поцеловало в омертвевшие губы.

Электричка была ковчегом, где спасался уцелевший от потопа народ, искал желанную сушу. Была космическим кораблем, отчалившим от разоренной планеты, в котором скитальцы и странники искали Божественный Рай.

Одни пассажиры оставались сидеть, терпеливо ожидая конечной станции. Другие входили в вагон, двигались между рядов, и их лица казались знакомыми.

Прошел нищий в слепецких очках, выставив тощий нос. Тыкал клюкой, выпрашивал подаяние певучим жалобным голосом, засовывал в карман монеты и мятые деньги. Прошатался, хватаясь за лавки, пьяный. Блаженно улыбался, заходился дикой песней, останавливался, притоптывая башмаками, куражась, и снова шел, ударяясь о лавки, пропадая в стеклянных дверях. Торговец с бабьим лицом, скопец с седыми косицами, пронес корзину с товаром – бутылки, кренделя, конфеты в цветных обертках. Углядел больного мальчика, подарил леденец в прозрачной бумажке. Прошествовал милиционер, неприступный и грозный, заглядывал в глаза пассажирам, словно кого‑ то искал. Появились контролеры с жестяными бляхами. Белосельцев протянул им билет и посмотрел, как мелькают за окном разноцветные осенние дали.

Электричка стучала на стыках, шелестела в высоте искрящимся проводом. И было неясно, кто машинист. Кто сидит в головной кабине, сжимая штурвал. Усатый вождь в военном парадном кителе. Царь в золоченых ризах. Лихой узкоглазый бандит с монгольским желтым лицом. Пьяный веселый шут, горланящий шальную песню. Или кабина пуста, никто не стоит у штурвала. Дрожат циферблаты приборов, стрелка у красной отметки. И на стыке, в крутом вираже, электричка сойдет с колеи, оттолкнется от лопнувших рельсов и длинной дугой, сбрасывая желтую искру, уйдет в небеса.

Очнулся. Электричка остановилась в Сергиевом Посаде. Люди направились к выходу.

Городок был милый, бестолковый, нарядный, с нелепицей ухабов, горбинами холмов, с малеваньем вывесок, криком пышных, как пионы, торговок, ссорой малиновых от вина мужиков, с фиолетовыми, под стать своим баклажанам, кавказцами, с рябой остроклювой старухой, вцепившейся в сухую клюку, с галками, важно, как чучела, сидящими в желтых деревьях, с бетонной дорогой, по которой с горки на горку катились забавные экипажи. Белосельцев двигался по улочкам, среди домишек, напоминавших резные скворечни, мастерских, наполненных старыми замками и мотоциклами, закусочных, пахнущих жареным луком, среди пешеходов, собак, дуплистых деревьев, странным образом напоминавших друг друга. Радовался этой подмосковной провинции, словно нарисованной на клеенчатом коврике веселым, подвыпившим подмастерьем.

Осенние, напоенные солнцем деревья раздвинулись, и на горе, окруженная каменными стенами, разноцветная, голубая, цветочно‑ алая, словно лукошко с пасхальными яйцами, возникла Лавра. Сказочно‑ неземная, как райский небесный остров, опустившийся на лучах, окруженный прозрачным сиянием золотых кустистых крестов. Белосельцев издалека восхитился, поместил ее в свою распахнувшуюся, наполненную светлым вздохом грудь. Там, в глубине монастыря жил Преподобный Сергий, словно птица, свившая это гнездо посреди лесной осенней России. К этой невидимой тихой птице направил свои стопы Белосельцев, медленно подымаясь на холм.

Он приблизился к стенам, где толпилась, мельтешила торговля, подстерегавшая богомольцев, туристов, иностранных зевак, наплывавших под монастырские стены в стеклянных автобусах, дипломатических лимузинах и джипах. На лотках лежали потемнелые иконы из деревенских киотов, новописанные образа в латунных окладах, крестики, цепочки, ладанки, четки, пасхальные, выточенные из дерева, яйца, расписные матрешки, цветастые платки, к которым расторопные торговки подзывали прохожих.

Подходя к воротам, Белосельцев почувствовал, как трепетал у входа в монастырь прозрачный воздух и свет. Над воротами, бледная, голубая и розовая, светилась Троица. Голубые ангелы безмолвно запрещали, требуя от входящего им одним ведомого знака. Входящий осенял себя крестным знамением, троекратно, после каждого преклоняя голову, на которую ангелы набрасывали незримый покров. Человек преображался, становился воздушней, прозрачней.

Белосельцев, повторяя движения худощавой, в долгополой юбке женщины, осенил себя крестом. Почувствовал, как осыпался, опал с него поверхностный, разноперый слой переживаний, рассеянных мыслей, мерцающих ощущений, и душа вдруг выросла и заострилась, как бутон, в котором плотно, сочно стиснулись лепестки еще невидимого цветка.

«Господи, спаси и сохрани! » – повторил он сладкие слова, которые множество раз повторял в счастливые и худые минуты, в мгновения смертельной опасности, в ожидании взрыва и выстрела, в остром чувстве совершенного греха и проступка, в последние секунды между явью и сном, отпуская от себя прожитый день. «Спаси и помилуй»! – повторил он, чувствуя, как губам хорошо и сладостно от произносимых слов.

Местом, которое указал келейник иеромонаха, где должен был поджидать его Белосельцев, было подножие колокольни, стройно взлетающей вверх, ярус за ярусом, словно огромное, нежно‑ зеленое дерево с золотой вершиной. В колокольне, под самым солнцем, были часы. До встречи еще оставалось время. И пользуясь этим, Белосельцев обратился к Троицкому собору, в котором укрывалась рака Святого.

Белокаменный собор был цвета домотканого холста, с нежным узорным пояском, круглыми, как белые печеные хлебы, абсидами, одинокой золотой головой, делавшей его похожим на человека в шлеме, в белых, вольно спадавших одеждах. Это человекоподобное диво смотрело на него спокойными золотыми глазами. Он поклонился собору и вместе с ним золотоголовому в белых ризах существу, и невидимой усыпальнице Преподобного, и хранимой в соборе рублевской «Троице», и Андрею Рублеву, и Дмитрию Донскому, и бессчетным, как духи, богомольцам, прозрачно и невесомо, подобно птицам, парившим над кровлей собора. Перекрестился и ступил внутрь.

В соборе царил коричневый, бархатный сумрак, в котором глаза не сразу различали тусклые фрески на столпах и на стенах, едва окрашенные, потемнелые иконы, притихших вдоль стен богомольцев. Эта темнота и коричневый сумрак были таинственно‑ волшебные и чарующие, как сумрак праздничной новогодней ночи, с мерцаниями, тихими огнями, сладостными предчувствиями, детскими наивными ожиданиями чуда. Нечто серебряное, торжественное и ветвистое, окруженное лампадами, пылающими свечами, напоминало убранство новогодней елки. Располагалось в углу, у алтаря, источая чуть слышные волны тепла и прозрачного света. То была серебряная рака Святого, узорный ларец, в котором покоились нетленные мощи. Витые колонны с шатром были увешаны алыми, зелеными, золотыми лампадами, которые, словно тихие цветы, отражались в серебре. Смиренный монах перед ракой читал акафист Преподобному Сергию. Женский хор, невидимый, словно поднятый к высоким куполам, тонкими чистыми голосами сопровождал службу. Через храм к раке, как по извилистой тропке, тянулась вереница людей. Подходили под лампады, припадали губами к стопам и лицу Преподобного, отходили, растворясь в коричневой тьме. Белосельцев встал в отдалении и весь отдался терпеливому ожиданию, не смея торопить предстоящее чудо. Время тянулось, свивалось в повители, в серебряные завитки, в нити женских голосов, в рокочущие переливы монашеского чтения. И было сладко, и тревожно, и чудно, и душа, присмирев, не звала, не вопрошала, а терпеливо ждала, когда ее позовут и спросят, и она ответит, что любит.

Ему вдруг захотелось встать на колени. Тихонько, чтобы не заметили его побуждения, таясь в темноте, он опустился на прохладный каменный пол. И тут же почувствовал, как изменилось все вокруг. Он стал меньше стоящей рядом поникшей старухи, меньше костлявого бородатого старика в поношенном пиджаке, стал вровень с маленькой черноглазой девочкой, печально склонившей бледное личико. И это умаление было сладостным, слагало с него бремя гордыни, превосходства, неуемного дерзания. Он стал слабее, беззащитнее. Фрески на столпах, иконы в окладах взлетели ввысь, и в высоком куполе, где тонко горело оконце, обнаружился прекрасный и суровый лик, взиравший на него, преклонившего колени. Чувство приближения радости, медленно подступавшей благодати переполняло его. Боясь спугнуть это чувство, он был открыт для теплых, неслышных дуновений, которые вот‑ вот коснутся его лба и груди. Растворяя свое сердце, ожидая благодатной теплоты, он стал молиться. Бессловесно, ни о чем не прося, а лишь поминая ушедших, любимых и близких, одним поминанием желая им блага. Так, вызывая из прошлого их образы, он представил маму и бабушку, своего погибшего отца, дядюшек и тетушек, всю исчезнувшую далекую родню, бережно извлекая из сердца, помещая в сумрак храма, среди нарисованных ангелов, святых и пророков. Он вспомнил своих боевых товарищей, тех, которых потерял на войне и которые канули в водоворотах смутного времени. Вспомнил афганца Саида Исмаила, с которым летели в осажденный Кандагар.

Вспомнил кампучийца Сом Кыта, с которым сидели под голубой туманной луной. Сандиниста Сесара Кортеса, с которым пробирались в болотах Пуэрто‑ Кабесас. Мозамбикского разведчика Соломао, с кем плыли по желтой реке Лимпопо.

Намибийского учителя Питера, с которым мчались по трансафриканскому шоссе. Воспоминание о них должно было ускорить приход благодати, как отклик на его благоговейную к ним любовь. Но благодать не являлась. Так назревший бутон, хранящий в себе цветок, не в силах раскрыться, напрягая лепестками сдерживающую их оболочку.

Это печалило, изумляло. Узорная рака, где покоились мощи, не источала желанного отклика, не высылала навстречу невидимую чудотворную силу. И желая уловить ее, поймать ее в самой серебряной усыпальнице, Белосельцев поднялся с колен, встал в медленную, колеблемую вереницу, шаг за шагом приближающуюся к раке. Монах монотонно читал акафист. Хор негромко и сладостно пел. Чеканная риза старца отливала туманной белизной. Белосельцев нес к раке свое просветленное ожидание, как несут наполненную до краев чашу. Но в чаше была едва заметная трещина, и его благостное светлое чувство вытекало. Он сжимал чашу пальцами, стараясь удержать чудную влагу, но светлые капли одна за одной протекали сквозь пальцы, и чаша мелела. Он горевал, взывал к самым потаенным глубинам сердца, где притаился глубинный ключ смирения и любви. Но ключ оставался под спудом. Бутон, готовый расцвести, уменьшался, пропадал, терял в своей глубине цветок. И это удаление благодати ощущалось им как боль.

Он подошел к раке, дождавшись, пока стоящая перед ним женщина наклонила к застекленному серебру большие, полные слез глаза и страстно, истово припала выцветшими губами сначала к стопам, потом к груди, а затем к невидимому лику Святого. Отошла, сгибаясь в гибких поклонах. Белосельцев, повторяя ее поцелуи, коснулся затуманенного стекла, которое оставалось прохладным, бездушным, не откликнулось на его поцелуи. Опечаленный, отвергнутый, отошел в глубину храма, издалека наблюдая, как недвижно, словно вмороженные в темный лед ягоды, горят разноцветные лампады. Благодать не исходила от раки, словно усыпальница была пуста. Старец ушел из нее. Поднялся, невидимый, и, опираясь на посох, растворился в окрестных борах.

Келейник отца Паисия поджидал его у подножия колокольни.

– Батюшке с утра было худо. Думали, Богу душу отдаст, но к обеду полегчало. Велел звать вас, – келейник с белым, словно не ведающим солнца, лицом не смотрел на Белосельцева выцветшими нежно‑ голубыми глазами, опускал их в землю. Легким мановением руки пригласил за собой, заволновал подолом серенькой рясы.

Они ушли от монастырских соборов в глубину переходов и стен, где, розовые, обветшалые, располагались братские кельи. По дощатой галерее, по выщербленным полам, мимо прикрытых, одинаковых дверей проследовали в глубину помещения. Келейник без стука отворил деревянную дверь, из‑ за которой пахнуло больницей, старостью, теплым воском и чем‑ то еще, напоминавшим запах старинных сундуков, из которых после смерти хозяина извлекают лежалую рухлядь.

Старец лежал на подушках, утонул, как в мягком гнезде, выглядывая сухим остроносым лицом. Его белая легкая борода шевелилась от дыхания. На животе были сложены костлявые пятерни. Глазки, спрятанные в тенистые впадины, влажно мерцали, нацелились на вошедшего Белосельцева. Тот поклонился, сел на подставленный келейником стул. Неподробно, вскользь осмотрел келью. В одно окно, узкая, с крестовидным сводом, она вся была увешана и уставлена образами, подсвечниками, наполнена огоньками горящих свечей. Под лампадами, напоминавшими разноцветные светила, лежал иеромонах и молчал. Пристально смотрел, вздымая пепельно‑ белую бороду. Белосельцев не решался начать разговор, тоже молчал, окруженный разноцветными иконами. Так они сидели минуту, другую.

Белосельцеву казалось, монах проницает его потаенную суть, угадывает мысли. Прочитывает их строка за строкой, приближая к остроносому лицу раскрытую книгу его, Белосельцева, жизни.

– Пришел спросить, как жить дальше? Что станет с Россией? Как тебе в ней быть и как побороть нерусь и нехристь? – Голос монаха был надтреснут, и в нем дребезжали печальные звуки расщепленной длинной лучины. – Много скитался, много искал, да не нашел. Теперь ко мне явился, думаешь, я укажу. А я тебе скажу не в утешение, а в огорчение. Не ты один горюешь. Гляди, кругом тебя образа плачут. – Он медленно повел глазами, выглядывая из темных вмятин, и было видно, что движение глаз причиняет ему страдание.

Белосельцев проследил его взгляд, остановился на выпуклом коричневом Спасе, чьи волосы были расчесаны на прямой пробор, маленькие губы, окруженные русыми волосами, были похожи на лиловые лепестки, и с изумлением заметил – в подглазье, в коричневых ободах, из которых глядело огромное строго‑ печальное око, сочилась смолка. Блестела липкой струйкой, словно из слезной желёзки. Повисла золотистой каплей.

– Последние православные уходят с Руси, оттого иконы плачут. Малая горстка осталась. Немного по монастырям задержались, кое‑ где по скитам. В миру совсем нету. Благодать оставляет Россию, оттого мироточат…

Белосельцев осматривал иконы. Знамение Богородицы напоминало произведение русских кубистов, где Святая Дева восседала на троне среди треугольников, ромбов, секущих друг друга пространств. На ней, сотканной из голубых спектральных лучей, алых и зеленых лоскутьев, вытопленная из доски неведомым жаром, сочилась слеза.

– Говорят, жиды царя убили. Да ведь русские попустили. Все от царя отвернулись. Генералы, министры, солдаты. Все его на казнь проводили. Тогда в России ровно половина православных пропала. Господь за царя отнял веру…

Под красной лампадой стоял образ Царя‑ Новомученика, в торжественных ризах, в шапке Мономаха, окруженный нимбом, сжимающий в руках державу и скипетр. На его бороде, как кусочек розовой слюды, блестела слезинка. Казалась капелькой крови, просочившейся сквозь малую ранку.

– Когда комиссары колокольни взрывали и иереев расстреливали, где был русский народ? Я мальчиком видел, как солдаты копали ров, понагнали арестованных батюшек, выстроили на краю: «Отрекитесь от Христа, жить будете! » Ни один не отрекся. Солдаты в них пули пускали и штыками кололи. Протоиерей со штыком в груди благословлял убийцу, а тот ему глубже штык засовывал. Тогда Господь еще у половины веру отнял, вдвое православных убавил…

Иконы обступали старца, и Белосельцеву казалось, что у каждой из крохотного родничка пробивается таинственная влага. У Николая Угодника, поднявшего стеблевидные персты над раскрытой книгой. У Серафима Саровского, стоящего на коленях под елкой. У архангела Михаила с мечом. Иконы со слезами прощались с православной Россией, где в церквах гасили лампады, навешивали на врата тяжелые замки, разбредались, чтобы больше не сходиться на Пасху, Благовещение, Троицу, жить в тусклых трудах и заботах, в неведении истины, не видя над собой небесной лазури.

– Сатана наслал на Россию Гитлера, потому что в ней вера иссякла и она ослабела. Гитлер пол‑ России забрал, пока не встали на молитву заступники и предстоятели, которых еще оставалось по тюрьмам и лагерям. Тогда они, сговорившись, совершили общую молитву о спасении России и велели Сталину открыть Успенский собор и помолиться об одолении немцев. Я тогда воевал под Истрой. У нас полков не осталось, по одному патрону на солдата. А немец, как хотел, мимо нас ездил на вездеходах, к Москве подбирался. К нам в полк приехал священник, и обнес иконой строй, и дал поцеловать командиру. И тут такая метель поднялась, такое солнце, что всех ослепило. И мы увидали, как по снегам идет Богородица. Командир, верующий, сын священника, скомандовал: «Вперед! », и мы пошли на немца по полю. Богородица нас заслоняет, ему не видать нас, а нам удобно стрелять. Так в Истру и вошли с Богородицей. Тогда Господь пятую часть православных на Русь вернул. Потому и в войне победили…

Белосельцев слушал монаха, объяснявшего ему в числах простую арифметику, соединявшую небо и землю. Иконы обступали его, оплакивали, жалели за то, что он был не в силах понять этих простых исчислений.

– Хрущев действовал по наущению дьявола, когда церкви закрывал и иконы сжигал. И мало кто восстал. Я в КГБ сидел, меня босиком на морозе в ледяную купель ставили: «Крестим тебя не огнем, а льдом. Где же твой Христос‑ заступник? » Я в барак шел, куски льда на ногах тащил, и ноги, по молитве моей, не отмерзли. После Хрущева православных куда меньше стало. В Сибири всего сто человек, а дальше ни единого…

Монах, похожий на старую птицу, лежал в ладье, и она отплывала, покидала Россию, чтобы больше никогда не вернуться. А он, Белосельцев, оставался на осиротелом берегу, откуда, как осенние птицы, улетали святые и ангелы.

– В девяносто первом, когда коммунисты рассеялись, яко пыль на ветру, на Россию напали несметные сатанинские полчища. Солнца было не видно, как они тучей шли. Мы с братией вышли и считали, сколько их к Москве пролетело. На дворе август, а у нас святая вода замерзла. С куполов позолота сошла. В небе две луны и два солнца горели. Они Москву приступом взяли, в каждый дом, в каждую церковь вселились. С тех пор Москва их. Мы трое суток на молитве сражались, и с нами Преподобный Сергий. Лавру от них отстояли…

Белосельцев внимал с мучительным чувством, что от него отрекаются, не берут с собой в плаванье, не пускают в уплывающую ладью. И некого было умолять, не к кому было воззвать. Ибо лежащий перед ним отшельник был всего лишь пассажир, а не кормчий. Взошел на ладью без пожиток, произнеся заветное слово. А он, Белосельцев, обремененный земными страстями, с пожитками любовей, с воспоминаниями о любимых и близких, с не отпускавшими его упованиями, останется на пристани среди страждущего, покинутого поводырями народа.

– В девяносто третьем, когда Ельцин‑ Сатана стрелял из пушек в Москве и множество православных погибло, у нас в храме ночью сами лампады зажглись, а в купели вода стала как кровь. Патриарх хотел из Кремля с иконой Владимирской выйти, запретить избиение, но ему сатана не велел. С тех пор Патриарх черной сыпью покрылся, и у него, как у роженицы, живот растет. А кого родит, тот с копытами и с хвостом. Народ смотрел, как дом горит на Москве‑ реке, и никто не пришел на помощь. С того года Господь последних православных с Руси прибрал. Кое‑ где напоследок остались, чтобы свечки задуть… Голова старца удобно утонула в подушках. Нос, как строгий клюв, выглядывал из гнезда. Плачущие иконы являли несомненное чудо, но оно не коснулось его, Белосельцева, не озарило его душу любовью, не открыло ему смысла бытия, а лишь затуманило новой печалью. «Белые мощи», к которым он торопился после посещения «красных», не одарили его благодатью. Были для него горсткой праха. Преподобный, к которому он торопился в зеленой электричке вместе с верующим православным народом, не принял его. Узнав о его приближении, встал и покинул раку. Выставил вместо себя умирающего монаха, который строго объяснял, почему ему, Белосельцеву, оставаться на земле неприкаянным, доживать свои дни в помрачении, без веры, смысла и подвига.

– Теперь на Москве Сатана. Всех людей метит своим числом. Священники руку Сатане протянули, и он ставит «число зверя». Подметного царя схоронили, вместо него в могилу кости содомита подсунули, и все люди молятся за Царя‑ Содомита. Патриарх с жидами одну службу служит, не поминает Христа Распятого. Православных на Руси не осталось, а значит, не осталось народа. Которые русскими назывались, теперь просто люд, от слова «лютый». Вся Русь Православная на небесах собралась, и мне пора собираться. Второй день голубь на окно прилетает. Богородица за мной гонца шлет. Завтра к утру помру…

Старец умолк, сомкнул глаза. Они погасли, утонули в темных яминах, словно в них кинули могильную землю. В тишине было слышно, как на оконном карнизе воркует, постукивает коготками голубь.

– Пойдемте, – сказал келейник, опустив глаза долу. Вывел Белосельцева из палат на монастырское подворье, где на колокольне, под золотой короной, тонко прозвенели часы, возвещая о скончании времен.

Белосельцев вернулся на станцию, сел в отходящую на Москву электричку. Она была пуста, без единого пассажира.

 

Глава 25

 

Паломничество к «красным» и «белым» мощам не наделило его светом и силой. Еще острее он ощущал свое одиночество, как потерявшийся в Космосе астронавт, чьи приборы утратили из вида Землю, чей поврежденный корабль ушел с траектории и без топлива, без навигации, с молчащими передатчиками мчался в ледяной пустоте, среди разноцветных светил, мертвых, как полярные льды. Однако это не разрушило, не подавило его, но странным образом укрепило в одиноком и безнадежном стоицизме. Исполненный мессианства, один, он упрямо и, казалось, бессмысленно продолжал борьбу, имевшую смысл не в победе, не в одолении могущественного врага, а в своем собственном одиноком стоянии, среди ненавистных врагов, перед лицом гибнущего народа.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.