Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть четвертая. 2 страница



Дочь снова попыталась подняться, и опять Гречишников опередил ее и сменил кассету.

– Мне не хотелось прокручивать этот кусок, ибо он мерзкий, характеризует этих людей как отвратительных рептилий. Но я прошу вас послушать, и это будет последний мой аргумент.

Кассета зазвучала, послышались звяканья тарелок, стук вилок, звон стеклянных бокалов. Белосельцев уже догадывался, каков будет фрагмент записи, насколько он невыносим и оскорбителен для самонадеянной гордой женщины.

«Но какова Дочь, сука вероломная! » – визгливо возмущался Зарецкий, и Белосельцев представил, как ерзали под столом его ноги и на длинном, беличьем лице обнажались желтые резцы. «Божилась, что поддержит Премьера, а сама за моей спиной снюхалась с Избранником. Неблагодарная сука! И это после всего, что я для нее сделал! »

«Мне показывали виллу в Австрийских Альпах, которую ты для нее построил», – был узнаваем хохоток Астроса, его жизнерадостная интонация. «Говорят, вы уже побывали там вместе? И как прошел ваш медовый месяц?

– Терпел ее свиную похоть, от которой содрогались Альпы.

– Когда ей особенно хорошо, она хватает тебя за ягодицы и старается разорвать надвое.

– Похотливая сука! Ей мало двоих и троих, ей нужен гарем мужчин.

– В самые острые, сладострастные минуты она начинает материться, как дворничиха.

– В постели ей нужны штангисты и тяжелоатлеты. Еще лучше танкисты и бульдозеристы вместе с гусеничными машинами.

– У нее на правом бедре родимое пятно, напоминающее дубовый листок.

– Да ладно притворяться ясновидящим. Твои с ней похождения хорошо известны. У меня есть фотография виллы, которую ты ей построил в Ницце.

– Я вовремя опомнился. Быть ее любовником – слишком большая плата за акции коммуникационных корпораций. Теперь, надеюсь, и к тебе пришло отрезвление.

– Сука продажная!.. »

Пленка умолкла. Дочь встала из кресла, бледная, но спокойная. Она подняла на Гречишникова надменные глаза и, холодно, четко выговаривая слова, произнесла:

– Вам действительно не следовало прокручивать эту пленку. Теперь ее содержание будет всегда ассоциироваться с вами. Мы слышали голоса двух негодяев, грязно говоривших о женщине. Это водится среди мужчин, и не только в казармах. Но все это не дает мне повода дать волю личным чувствам. Интересы власти требуют, чтобы вы оставили этих людей в покое. Будем принимать их такими, какие они есть. Но и такими они остаются полезны для власти. Я вас провожу!

Она выпроваживала их, спускаясь следом по лестнице на солнечную веранду. Собиралась распроститься и уйти в далекую гостиную, где в лучах вечернего солнца светился драгоценный, из узорных стекол, абажур. Но к дому из аллеи вынырнул кортеж лакированных темных машин. Из черного лимузина, поддерживаемый охранниками, тяжко, повисая на их сильных руках, поднялся Президент.

 

Глава 22

 

Истукана под руки ввели на веранду, опустили в плетеное кресло. Нога в мягкой туфле, криво поставленная на пол, причиняла ему неудобство. Долго, напрягая все силы, он сдвигал ее, пока она не заняла естественное положение.

Убедившись, что он плотно уселся и все его грузное тело расплылось по креслу, охранники ушли с веранды. Встали внизу у ступенек, где переливался черной горой стекла и металла президентский лимузин и в хвост ему причалил огромный, словно из черного кварца, фургон реанимационной машины.

Истукан молча сидел в кресле, тяжело дыша. Его губы были в лиловых пятнах распада, обвислые щеки сплошь покрывала красно‑ фиолетовая сетка лопнувших капилляров. Было видно, что он страдает. Боль перекатывалась в нем, как пузыри газа.

– Вот, дочка, заехал к тебе по пути в больницу… Думаю, вдруг не увидимся… Каждый раз как последний… Хотел на тебя посмотреть… – выговорил он с трудом, выплывая из своей боли, как всплывает на поверхность мертвая рыба.

– Тебя мучают боли. Врачи сказали, что нужно лечь и они снимут боль. – Дочь подошла к нему, приобняла за опавшие плечи, поправила сбившийся воротник. А он поймал ее руку и прижал к своим расплющенным, пятнистым губам.

– Везде больно… В голове, в сердце, в желудке… Грызет меня изнутри… Проточил внутри нору, ходит и грызет в разных местах… Ночью не сплю от боли, слышу, как он хрумкает, сгрызает кости, кишки… Как дикобраз… Говорят, в аду боль адская… Какая же она в аду, если тут, на земле, терпеть ее невозможно…

Они держались за руки, словно хватались один за другого, не замечая присутствия посторонних людей, которые значили для них в минуту расставания не больше, чем окружавшие их предметы. Белосельцев смотрел на больного, обескровленного страданиями человека, ничем не напоминавшего яростного, неукротимого лидера, в своем безудержном стремлении столкнувшегося с невидимой, неодолимой преградой, расплющившей его лицо, разбившей внутренние органы, переломавшей вдребезги кости. Он старался понять, с какой неодолимой стеной произошло столкновение. Отпечаток какого препятствия виден на этом разбитом, сиренево‑ синем, как гематома, лице. Какой ужас поселился в этой яростной бесстрашной душе.

– К тебе стремлюсь, дочь… Ты моя плоть и кровь… Понимаешь меня душой и сердцем… Старшая, сестра твоя, пустяками набита, мишура в ней, все что‑ то выклевывает по‑ мелкому… Мать наша совсем растерялась, квохчет, как клуша над гнездом… Жалко ее… Ты одна мне помощница и советчица… Все твердят – «преемник, преемник»… Ты – мой преемник, тебе бы отдал власть… Ты ее не уронишь, дальше понесешь и возвысишь…

– Ты ее сам понесешь, папа… Подлечат тебя доктора и – опять молодец…

– Сил нет… Устал терпеть… Чуть меня накачают, а на другой день, как из дырявого мяча, воздух выходит… Врачи в смерть не пускают, держат на самом краю… Может, теперь отпустят… Заехал тебя повидать…

Он прижался щекой к ее теплой руке с беззащитностью обиженного ребенка. Белосельцев изумлялся, видя перед собой человека, которого история избрала для своей сокрушительной, жестокой работы. Насадила его, как отточенное острие, на древко, вонзила в горбатую спину усталого кита, и тот истек кровью, вывалился недвижной горой на берег. Огромная эпоха кончилась, умерла. Вместе с убитой эпохой умирает ее убийца, застрял в мертвой туше, как заржавленный гнутый гарпун. А история равнодушно от него отвернулась. Рыщет где‑ то в стороне, среди других народов. Выбирает себе героя, потрясая в небе сверкающим острием. Белосельцев смотрел на того, кого считал исчадием ада, главным виновником постигших страну несчастий. Теперь он испытывал к этому человеку подобие жалости.

– Они все меня ненавидят!.. Я у них отнял власть, а они пальцем не шевельнули, чтобы ее удержать!.. Жалкие, дряхлые, пошлые, погубили страну!.. Вцепились в нее худосочными лапками… Сосали, как комары, сквозь тонкие трубочки!.. А я их смахнул!.. Я спас в Советском Союзе все, что можно было спасти!.. Всю гниль и отбросы отсек!.. Они хотят меня судить за Беловежье, хотят повесить на беловежской сосне… Но если бы не я, нас бы давно разорвали узбеки, заполонили таджики, захватили казахи… В Кремле сидел бы толстобрюхий бай в тюбетейке, в Госплане разлегся бай в чалме, а в Политбюро верховодил шашлычник в кепке… Мы уже шли под откос, распевая песни о торжестве коммунизма, а я отцепил вагоны, в которых сидели подонки… Мы уцелели, а они кувыркаются, и никто из них не спасется… Я один, своими руками, и поэтому руки в крови!.. – Он с трудом поднял свою руку.

– Я расстрелял Парламент, полил Москву кровью… Но эта малая московская кровь остановила большую, российскую…

Хасбулатов с Руцким хотели гражданской войны… Честолюбцы, предатели хотели раскола армии… Если бы они победили, не было бы больше России… Я дал приказ танкам – и они убили много людей… Они мне снятся, я кричу ночами, прошу у них прощения, а они кидают в меня своими оторванными головами… Но все, что я сделал тогда, сделал не для себя, для России…

Я взял на себя страшный грех, но взял во имя России!..

Я разгромил Чечню, послал на Грозный воздушную армию, разрушил чудесный город. Но Дудаев был наркоторговцем, отрезал головы русским рабам, собирался взорвать Кавказ, и если бы не войска, штурмовавшие в кровавую новогоднюю ночь столицу бандитского государства, то сегодня абрек с Кавказа мог бы зайти в любой русский дом, силой взять дочь и жену, насиловать их на глазах распятого на стене хозяина.

Казалось, болезнь на время оставила Истукана. Глаза расширились, в них загорелся сухой страстный блеск. Дряблые мускулы наполнились сочной силой, и он сумел оторваться от кресла. Стоял, рослый, тяжелый, словно под ним был не пол деревянной веранды, а броня танка, а кругом ревели восхищенные толпы. Он вызывал на поединок весь мир, не выпускал из рук доставшуюся ему однажды власть. И если ему было суждено умереть, он был готов унести с собой под землю весь белый свет – с Кремлем, с Москвой, с Волгой, чтобы они не достались другим.

– Где мои соратники, помощники, верные советники?.. Все оказались дрянью, идиотами, предателями!.. Я их приближал, возвышал, показывал миру как великих реформаторов и творцов, как «птенцов гнезда Петрова», а они один за другим спивались, проворовывались, перебегали к врагам, и я их выкидывал на свалку, где они до сих пор гниют.

Недоучка‑ газетчик, я хотел сделать его рупором великих идей, свидетелем исторических деяний, – он был хорош только в бане, с бутылкой пива и воблой, за что в народе его прозвали «Полторанька». Казуист, теоретик, кому я поручил создать идеологию великого государства, снабдил небывалыми полномочиями – в его рыбьей костяной голове зрели только мелкие интриги и пакости, он вызывал у народа чувство гадливости, за что его сравнивали с венерической болезнью – «Бурбунис». А этот гогочущий жизнерадостный хам, которому я поручил начать реформу промышленности и который украл половину страны, поссорил меня с народом, за что метко был назван «Хамейко». А мой вице‑ президент, что в бане тер мне спину и клялся в вечной любви, а потом предал меня. А вероломный чеченец, кого я сделал вторым человеком в России и кто возомнил себя Сталиным, подражал ему своей жалкой трубкой – он затеял в Москве кровавую свару, хотел, чтобы я унаследовал судьбу Чаушеску. А Главный Охранник, червяк, которого я подобрал на дороге, отмыл, надел на него лампасы, дал ему власть, что не снилась самому Берия, – он, как мелкая шпана, предал меня, ославил в своих холуйских мелкотравчатых записках. Они все ненавидят меня, ждут, когда я уйду. Они выкопают меня из могилы и мой труп кинут на растерзание собакам. Боюсь за тебя! – Он обнял Дочь, прижимая ее к себе, заслоняя от ужаса. – Вся их ненависть падет на тебя. Не верь никому.

Зарецкий и Астрос первыми тебя предадут, взвалят на тебя все мои прегрешения. Нужен заступник, защитник. Тот, кому бы я мог передать не только власть, но заботу о тебе и о матери. Кто мог бы заставить всю сволочь сидеть по углам. Есть такой человек, ты знаешь. Я ему верю, вижу его душой. На него положись…

Белосельцев, услышав тоскующую безнадежную исповедь Истукана, не испытал к нему ненависти, но лишь странное, мучительное сострадание. Перед ним стоял человек, обреченный на Ад. Расставался с земным бытием, с травой, синим небом, с цветущей душистой клумбой, с женой и дочкой, с земными деяниями. Через минуту охрана поведет его к черной машине, которая, как катафалк, помчит его в морг, где его уложат на холодный мраморный стол, молчаливые хирурги вонзят ножи, вырвут из остывшего трупа черную изрытую печень, фиолетовое, в рубцах и кавернах, сердце, станут возиться и хлюпать, проникая руками в резиновых перчатках во все углы его мертвого тела.

– Давай я тебя поцелую… Прости меня, дочка. – Они обнялись, стоя на солнечной веранде, и было видно, как по щекам Истукана бегут слезы.

Охранники бережно взяли его под руки, свели по ступеням, осторожно посадили в машину. Кортеж, мерцая темными стеклами, объехал клумбу и удалился в аллею, мигая рубиновыми хвостовыми огнями.

Дочь вернулась на веранду.

– Я согласна с вашими предложениями. Даю согласие на устранение Астроса и Зарецкого. Держите меня в курсе дела.

– Каждый шаг буду с вами сверять, – скромно ответил Гречишников, целуя протянутую на прощание руку.

Они выехали из усадьбы. Помчались по голубому вечернему шоссе. Навстречу с шелестом мелькнул лимузин. Остановился перед узорными воротами усадьбы. Медленно въехал под деревья.

– Избранник, – сказал Гречишников, и глаза его торжествующе сверкнули.

Белосельцев устал от обилия невероятных впечатлений. Хотелось уединиться, закрыть глаза. Он попросил Гречишникова доставить его домой, но тот произнес:

– Все великое делается молниеносно. Ты мог сегодня увидеть, каким темпом развиваются события. «Проект Суахили» обретает дополнительное ускорение. Сейчас ты пересядешь в машину Астроса, и вы навестите Граммофончика. Он уже ждет вас.

У Триумфальной арки их «мерседес» остановился, но не прождал и минуты, как к нему причалил высокий короб джипа. Дверь тяжелой машины растворилась, и Белосельцев нырнул в темную бархатную глубину. На велюровых сиденьях сидел Астрос. Дружелюбно усмехнулся, сунул пухлую теплую руку.

– Граммофончик пригласил нас к себе. Я предложил ресторан, но жена пришила его к подолу и, как собачку, выводит два раза в день погулять. Что ж, посмотрим его новое жилище. Говорят, он собрал в запасниках Эрмитажа и Русского музея отличную коллекцию живописи.

Купив по дороге букет белых роз – «для мадам», как выразился Астрос, – они нырнули в старые переулки, где в окружении особняков, уютных храмов, милых московских двориков, властно отодвинув их в сторону, окружив очищенное пространство высокой чугунной оградой, высился блистающий дом, заостренный, со множеством куполов и башен, драгоценно застекленный, похожий на ледяной кристалл, победно вонзивший в небо отточенную вершину. В этом доме, презревшем робкую архитектуру старой Москвы, утверждая победу агрессивного стиля, поселилась новая победившая аристократия.

Целый этаж занимал лидер преступной группировки, контролирующий московские вещевые рынки. Несколько соединенных вместе квартир выходили сразу на все четыре стороны света, и оттуда властный хозяин мог созерцать Кремль, Академию наук, Останкинскую башню и Дом Правительства. Еще один этаж занимал архиепископ, которого прочили в Патриархи и который, приезжая домой на черном «кадиллаке», протягивал шоферу для поцелуя пышную, усыпанную перстнями руку. Огромную квартиру подарил своей любовнице известный банкир, устроив ей спальню из янтаря, ванную из родосского мрамора и зимний тропический сад, в котором летали живые бабочки. Женщина жила уединенно, но иногда ее видели ночью – без одежды стоящую на балконе, будто собиравшуюся полететь к рубиновым звездам Кремля. Тут же поселился богатый азербайджанец, о ком поговаривали, что он – торговец наркотиками. К подъезду его провожал взвод русского спецназа, короткими перебежками прочесывая маршрут, по которому быстро проходил маленький черный человечек на кривых ногах, с огромными, как собачьи хвосты, бровями. Рядом обитал Министр труда, чья родня переселилась в Америку, и он жил одиноко, изредка устраивая празднества, куда съезжались прелестные длинноногие женщины, похожие на манекенщиц Юдашкина. Среди этих вельможных персон жил Граммофончик, занимая не полный этаж, но лишь ту его часть, что смотрела поверх железных крыш и церковных куполов в туманную московскую даль с останкинским шприцем, который, наполнясь ночью голубоватым раствором, вонзался в больную набухшую вену Москвы.

– Можно навестить великого отшельника и мудреца? – спросил сквозь кожано‑ стальную дверь Астрос, когда звонок, мелодичный как клавесин, воспроизвел мелодию Скарлатти и в отворившуюся дверь глянуло лицо хозяйки, молодящееся, сочное от целебных примочек, млечно‑ румяное от искусного грима, с пикантной родинкой над смешливой губой.

– Здесь чертог уединенных грез и размышлений? – переступил порог Астрос, вручая хозяйке пышный букет роз, удостаиваясь обворожительной улыбки, судя по которой его здесь любили и ждали.

– Он слегка нездоров и расстроен, – шепотом, указывая глазами на длинный коридор с далекой светящейся гостиной, произнесла хозяйка, слегка приоткрывая слабо застегнутую блузку, в которой едва умещалась свободная, не стесненная грудь. – Мы постараемся его не утомлять, верно?

– Не слушайте ее! – раздался издалека громкий, знакомо‑ трескучий голос Граммофончика, нетерпеливо требовавшего к себе гостей. – Она мучает меня своими таблетками, охраняет, как овчарка!

Эти последние слова он произнес, когда гости переступали порог гостиной. Протягивал им длинные, с трепещущими пальцами руки.

– Мы пришли навестить вас, засвидетельствовать наше почтение. Ваш уход из общественной жизни ощущается нами как утрата. Нам не хватает вас, не хватает вашей кипучей энергии, вашего неутомимого интеллекта. Без вашего романтизма общественная жизнь стала черствей, эгоистичней, бедней. Мы пришли окропить себя «живой водой» ваших мыслей и чувств. – Все это Астрос произнес, не выпуская из рук трепещущие персты Граммофончика, и тот, полузакрыв глаза, благосклонно внимал, и было видно, что он испытывает наслаждение.

– Всему свое время, свои сроки, – печально улыбнулся он, – новые времена, новые герои, новые гимны. Этика мудреца и стареющего политика, этика утомленного жизнью патриция состоит в том, чтобы вовремя отступить, уехать из многошумного Рима, уединиться на вилле, провести остаток лет в благословенном одиночестве, в размышлениях, среди любимых статуй и свитков, разглядывая трофеи галльских походов. Уходить надо величественно и спокойно, как уходит вечернее солнце, оставляя после себя долгий закат. – Он закрыл глаза и тихо понурил голову.

– Вы блестящий трибун и ритор. Без ваших речей нынешний сенат косноязычен и глух. Без ваших деяний политика напоминает бронзовый, позеленевший подсвечник, с которого убрали свечу. – Астрос тонко уловил стиль разговора, поддерживая образ опального изгнанника, которого играл хозяин. – Но поверьте, вы не забыты. Оставленное вами место ждет вас. Никто не сможет заменить вас. Мы, ваши друзья, вернем вас в сенат, вернем вас России.

Они сидели за круглым, красного дерева, столом, на который хозяйка поставила золоченые чашечки музейного сервиза, угощала их душистым чаем и легким печеньем.

Белосельцев всматривался в знакомое, тысячекратно повторенное на телеэкранах и журнальных обложках лицо Граммофончика. Его быстрые, бегающие глаза, в которых светились ум, подозрительность, хитрость. Его скошенные подвижные губы, готовые к неутомимому говорению, бурному извержению громогласных, трескучих слов. Его выступавший, смещенный подбородок, который он научился гордо выпячивать. Белосельцеву было странно видеть это лицо вблизи, выхваченное из атмосферы митингов, съездов, триумфальных речей, блистательных восхождений по лестнице власти. Постаревшее, выцветшее, покрытое мельчайшей голубоватой пудрой, оно казалось посмертной маской, которую сняли с исчезнувшего, умертвленного времени, перенесли, как музейный экспонат, в эту фешенебельную московскую квартиру.

– Все это мои фетиши, свидетели моего триумфа и моего изгнания, – печально улыбнулся Граммофончик, заметив взгляд Белосельцева, блуждающий по развешанным картинам и стоящим на столике фотографиям. – Мои собеседники, мои молчаливые друзья, кому поверяю самые заповедные мысли. Моя коллекция картин не велика, но все они напоминают мне о Париже, о городе вечной красоты, вечной музы. О городе моего изгнания, куда я укрылся от не праведных гонений. Матисс, Ренуар, Дега, несравненный Шагал, невообразимый Пикассо, упоительный Моне, как розовый воздух моего детства! – утомленным и печальным жестом он указал на картины. Они были первоклассны, стоили несметных денег. Парижское изгнание, в которое удалился Граммофончик после того, как его обвинили в расхищении государственной казны, сделало его утонченным коллекционером.

– А это величайшие люди двадцатого века, с кем мне довелось дружить, преображать мир, делать историю. – Он повел бледной усталой кистью в сторону ампирного столика, на котором в строгих рамках стояли фотографии, запечатлевшие Граммофончика в обществе известнейших персон. Академик Сахаров и Граммофончик. Горбачев и Граммофончик. Маргарет Тэтчер и Граммофончик. Президент Буш и неизменный Граммофончик. Наследник Российского престола и все тот же обаятельный, сдержанно‑ приветливый Граммофончик.

– А это, вы можете улыбнуться, маленький музей русской демократической революции, в которой мне довелось принять посильное участие, – он указал на застекленную полку, где были разложены странные предметы. – Моя фетровая шляпа, в которой попал под дождь в Тбилиси, когда расследовал зверства военных, порубивших саперными лопатками грузинских детей и женщин…. Мои разбитые очки, которые я уронил от волнения, когда на Съезде народных депутатов требовал ареста ГКЧП…

Ручка «Паркер», которой я подписал указ о возвращении моему любимому городу имени Санкт‑ Петербург… Замшевая перчатка Галины Старовойтовой, которая до сих пор чуть слышно благоухает ее духами… Католический крестик Глеба Якунина, подаренный мне нашим демократическим Аввакумом… Сухая роза того букета, что мне преподнесли восторженные студенты Колумбийского университета…

Белосельцев видел сквозь стекло собрание вещиц, сохраняемых для потомства честолюбивым хозяином, и каждая из них был памятным знаком его, Белосельцева, несчастий.

– Это бесценная коллекция, – тонко польстил Астрос. – На аукционе «Сотбис» вы получите за нее несметные деньги.

– После моей смерти, – со светлой печалью произнес Граммофончик. – Ей ведь нужно на что‑ нибудь жить, – указал он, понизив голос, на соседнюю комнату, где мелькала тень хозяйки.

– Ваша меланхолия разрывает мне сердце, – пылко возразил Астрос. – Мы пришли, чтобы сказать, как вы нужны, как мы ждем вашего возвращения.

– Увы, невозможно дважды ступить в одну реку, как говаривали древние, – умудренно ответил Граммофончик, снисходительно, с высоты своего горького опыта взирая на пылкого Астроса. – Людям свойственна неблагодарность. Им свойственно забывать первопроходцев. Мы, демократы первой волны, беззаветно и жертвенно бросились на штыки КГБ, на атомные бомбы и ракеты красной империи, на беспощадный аппарат партийного подавления. И мы победили. Мы, рыцари свободы, романтики демократии, прогнали красного дракона. Рисковали жизнями, готовы были идти в тюрьму, не устрашились яда и пуль. Помню, как мы с Сахаровым пришли к Горбачеву, сказали ему: «Решайтесь! Либо вы войдете в историю как великий гуманист и преобразователь, либо вас бесславно погребут под обломками рухнувшего коммунизма». Мы предупреждали его о возможности путча. Он раздумывал, мучился, решился. Где они теперь, беззаветные герои демократической революции? Апостолы свободы? Сахаров не выдержал величайшего напряжения и был умертвлен этим агрессивно‑ послушным, желавшим его смерти большинством. Галю Старовойтову жестоко убили в подъезде, ее, бескорыстную, святую, предсказавшую свою трагическую гибель. Я оклеветан, попран, мое доброе имя на устах неблагодарной толпы, которую я освободил из плена самой жестокой в мире диктатуры, вывел из тьмы на свет. Вместо нас пришли циничные люди, прикрытые тогой демократии. Дельцы, махинаторы, переодетые коммунисты, тайные фашисты. Они делают все, чтобы нас забыли, вычеркнули из учебников, стерли наши имена со скрижалей демократии. Чтобы никто не положил на нашу могилу розу признательности… – Граммофончик побледнел, прижал к сердцу руку. В его глазах заблестели слезы, и он на время умолк, не в силах справиться с горьким волнением.

– Вы правы, – Астрос бережно коснулся его побледневшей руки, – фашисты и коммунисты, сплоченные ненавистью к нам, демократам, хотят взять реванш. Просачиваются во власть, в губернаторы, в министры, протаптывают тропинку в Кремль. Грядет ползучий переворот, организуемый тайными агентами КГБ, внедренными во все сферы жизни. Именно оно, тайное подполье Дзержинского, возводит к вершинам власти недавно назначенного премьера. Вы знаете его хорошо, он вместе с вами работал. Вы дали ему прибежище, дали старт его новой карьере. Кто он такой, тот, которого некоторые называют Избранником?

Граммофончик совладал с волнением. Оставил без ответа вопрос Астроса, продолжая свою печальную исповедь:

– В Париже, куда я укрылся от гонителей, я жил в чудесном старинном доме, на бульваре Капуцинов. Я любил выходить на балкон, в голубые весенние сумерки, смотреть, как бегут подо мной непрерывные огни автомобилей, мерцают проблески реклам, и в легком дожде, как белые свечи, цветут каштаны, совсем как на картинах Писсарро. Я держал в руках рюмку моего любимого коньяка «Камю», делал маленькие глотки и думал о России. О ее страстном стремлении в Европу. Она похожа на белую лебедь, вырывающуюся из каменного монолита. Мой Петербург, так похожий на Париж, звал меня. Я писал стихи о Париже и Петербурге. Набросал эскиз памятника первым демократам России, который когда‑ нибудь возведут на Марсовом поле. Я решил вернуться на родину, где меня, быть может, ждали тюрьма и поругание. Моим хулителям я мысленно читал стихи Бальмонта: «Тише, тише совлекайте с прежних идолов покровы. Слишком долго вы молились, не померкнет прежний свет…» – Граммофончик мечтательно закрыл глаза, покачивая головой, словно снова стоял на парижском балконе, смотрел на вечерний бульвар Капуцинов и видел блистающий Невский проспект, золотую иглу Адмиралтейства.

В глубине синих выпуклых глаз Астроса мерцало тонкое золото, похожее на блесну.

– Я знаю, вернувшись в Россию, вы пришли к нему. Предложили ему свои услуги. Просили дать вам должность Министра юстиции, на которой вы бы могли продолжить служение родине. Используя свой огромный юридический опыт, свой авторитет в демократических кругах, строить правовое государство. И вы получили сухой, оскорбительный отказ. Вот она, благодарность за все благодеяния, которые вы для него совершили.

Белосельцев видел, как гибнет Граммофончик. Самовлюбленный, ослепленный своим величием, не способный слышать тихих рокотов приближающейся беды, уловить легкую тень пронесшейся смертельной опасности, он был обречен. Белосельцеву не было его жаль, ибо этот экзальтированный баловень, напоминавший трескучий и негреющий бенгальский огонь, был причиной неисчислимых несчастий, постигших Родину.

– Избранник, как вы его называете, обыкновенный мелкий карьерист и проныра! – Хозяйка стояла в дверях, пылкая, негодующая. – Мы приняли его на работу, подобрали на улице, когда по ней бегали разъяренные толпы и вылавливали агентов КГБ. Мы дали ему стол и кров, впустили его в наш круг, доверяли ему, прощали ошибки, закрывали глаза на его сомнительные проделки. Мы были вправе рассчитывать на благодарность. Теперь, когда его вознесла судьба, а мы поскользнулись и больно упали, он не поднял нас, не поспешил на помощь, не кинулся спасать своего благодетеля. Когда мы обратились к нему за поддержкой, он отказал с высокомерным равнодушием. Это откликнется ему страшной бедой. Нельзя предавать благодетелей. Мой муж – великий человек. Он принадлежит русской истории, как Эрмитаж, Медный всадник, как само имя Санкт‑ Петербург. Многие считают за честь пожать ему руку. Когда‑ нибудь ему поставят монумент, и благодарные соотечественники станут приносить к его подножью цветы. А этот мелкий временщик исчезнет, как пылинка с пиджака моего великого мужа! – Она пылко повела плечами, отчего грудь ее распахнулась еще шире, и темная родинка стала еще заметней над порозовевшей, разгневанной губкой.

– Ну уж ты, милая, судишь его слишком строго. – Граммофончик был благодарен жене за этот монолог.

– А правда ли говорят, что он участвовал в незаконном перемещении валюты через финскую границу? – осторожно продолжил допрос Астрос.

– Я не стал бы этого опровергать. – Граммофончику казалось, что он произнес это уклончивым языком дипломата, коим всегда себя полагал.

– А правда ли, что на нем лежит вина в расхищении запасников Эрмитажа, откуда многие драгоценные экспонаты попали в частные коллекции Германии?

– Не стану это опровергать.

– В кругах питерской интеллигенции ходят слухи о возможном его причастии к устранению Галины Старовойтовой, которая знала о его неблаговидных деяниях. Возможно такое?

– Не стану опровергать, – все более ожесточался Граммофончик, укрепляясь в ненависти к неблагодарному обидчику.

– Вы должны нам помочь. – Астрос изобразил выражение высшей восторженности и веры в праведность сидящего перед ним рыцаря демократии. – Мы должны остановить «Избранника». От него исходит угроза всем нашим завоеваниям и свободам.

Вслед за ним во власть рвутся недобитые чекисты, исполненные жажды реванша коммунисты, яростные русские фашисты, перед которыми нацистские штурмовики выглядят защитниками прав человека. Мы должны помочь Мэру стать Президентом. Должны оттеснить этого «Избранника». Смогли бы вы повторить публично то, что я услышал от вас сейчас? Смогли бы вы совершить еще один нравственный подвиг в добавление к тем, что уже совершили? – Астрос с обожанием глядел в глаза Граммофончика.

– Я сделаю это. Только не говорите моей жене. Она мне не позволит. Я должен это сделать во имя свободы и демократии. Так бы поступил Сахаров. Я действую, исходя из его заветов.

– Вы великий человек. Выше Солженицына. Вы духовный лидер России. Я говорил о вас с Мэром. Он сказал, что никто, кроме вас, не достоин поста Министра юстиции. У нас нет сегодня ни Сахарова, ни Лихачева, но, слава богу, у нас есть вы!

– О чем это вы? – Миловидная хозяйка вновь появилась на пороге, подозрительно оглядывая возбужденного мужа. – Тебе нельзя волноваться, у тебя же сердце!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.