|
|||
Горький Максим 19 страница⇐ ПредыдущаяСтр 19 из 19 Я не пил водки, не путался с девицами, - эти два вида опьянения души мне заменяли книги. Но чем больше я читал, тем более трудно было жить так пусто и ненужно, как, мне казалось, живут люди. Мне только что минуло пятнадцать лет, но иногда я чувствовал себя пожилым человеком; я как-то внутренно разбух и отяжелел от всего, что пережил, прочитал, о чем беспокойно думалось. Заглянув внутрь себя, я находил свое вместилище впечатлений подобным темному чулану, который тесно и кое-как набит разными вещами. Разобраться в них не было ни сил, ни уменья. И все тяжести, несмотря на их обилие, лежали непрочно, качались и пошатывали меня, как вода не крепко стоящий сосуд. Я брезгливо не любил несчастий, болезней, жалоб; когда я видел жестокое, - кровь, побои, даже словесное издевательство над человеком, - это вызывало у меня органическое отвращение; оно быстро перерождалось в какое-то холодное бешенство, и я сам дрался, как зверь, после чего мне становилось стыдно до боли. Иногда так страстно хотелось избить мучителя-человека и я так слепо бросался в драку, что даже теперь вспоминаю об этих припадках отчаяния, рожденного бессилием, со стыдом и тоскою. Во мне жило двое: один, узнав слишком много мерзости и грязи, несколько оробел от этого и, подавленный знанием буднично страшного, начинал относиться к жизни, к людям недоверчиво, подозрительно, с бессильною жалостью ко всем, а также к себе самому. Этот человек мечтал о тихой, одинокой жизни с книгами, без людей, о монастыре, лесной сторожке, железнодорожной будке, о Персии и должности ночного сторожа где-нибудь на окраине города. Поменьше людей, подальше от них... Другой, крещенный святым духом честных и мудрых книг, наблюдая победную силу буднично страшного, чувствовал, как легко эта сила может оторвать ему голову, раздавить сердце грязной ступней, и напряжен но оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки, всегда готовый на всякий спор и бой. Этот любил и жалел деятельно и, как надлежало храброму герою французских романов, по третьему слову, выхватывая шпагу из ножен, становился в боевую позицию. Был у меня в ту пору ядовитый враг, дворник одного из публичных домов Малой Покровской улицы. Я познакомился с ним однажды утром, идя на Ярмарку; он стаскивал у ворот дома с пролетки извозчика бесчувственно пьяную девицу; схватив ее за ноги в сбившихся чулках, обнажив до пояса, он бесстыдно дергал ее, ухая и смеясь, плевал на тело ей, а она, съезжая толчками с пролетки, измятая, слепая, с открытым ртом, закинув за голову мягкие и словно вывихнутые руки, стукалась спиною, затылком и синим лицом о сиденье пролетки, о подножку, наконец упала на мостовую, ударившись головою о камни. Извозчик, хлестнув лошадь, поехал прочь, а дворник впрягся в ноги девицы и, пятясь задом, поволок ее на тротуар, как мертвую. Я обезумел, побежал и, на мое счастье, на бегу, сам бросил или нечаянно уронил саженный ватерпас, что спасло дворника и меня от крупной неприятности. Ударив его с разбегу, я опрокинул дворника, вскочил на крыльцо, отчаянно задергал ручку звонка; выбежали какие-то дикие люди, я не мог ничего объяснить им и ушел, подняв ватерпас. У съезда догнал извозчика; он, поглядев на меня с высоты козел, одобрительно сказал: - Ловко ты его двинул! Я сердито спросил его: как же это он позволил дворнику издеваться над девицей, - он сказал спокойно, брезгливо; - А мне - пес их возьми! Мне господа заплатили, когда сажали ее в пролетку, - какое мне дело, кто кого бьет? - А убили бы ее? - Ну да - скоро убьешь этакую, - сказал извозчик так, как будто он неоднократно пробовал убивать пьяных девиц. С того дня я почти каждое утро видел дворника; иду по улице, а он метет мостовую или сидит на крыльце, как бы поджидая меня. Я подхожу к нему, он встает, засучивая рукава, и предупредительно извещает: - Ну, сейчас я тебя обломаю! Ему было лет за сорок; маленький, кривоногий, с животом беременной женщины, он, усмехаясь, смотрел на меня лучистыми глазами, и было до ужаса странно видеть, что глаза у него - добрые, веселые. Драться он не умел, да и руки у него были короче моих, - после двух-трех схваток он уступал мне, прижимался спиною к воротам и говорил удивленно: - Ну, погоди же, хват!.. Эти сражения надоели мне, и я сказал ему однажды: - Послушай, дурак, отвяжись ты от меня, пожалуйста! - А ты зачем бьешься? - спросил он укоризненно. Я тоже спросил его, зачем он так гадко издевался над девицей. - А тебе что? Жалко ее? - Жалко, конечно. Он помолчал, вытер губы и спросил: - А кошку жалко тебе? - Ну, и кошку жалко... Тогда он сказал мне: - Ты сам дурак, жулик! Погоди, я те покажу... Я не мог не ходить по этой улице - это был самый краткий путь. Но я стал вставать раньше, чтобы не встречаться с этим человеком, и все-таки через несколько дней увидел его - он сидел на крыльце и гладил дымчатую кошку, лежавшую на коленях у него, а когда я подошел к нему шага на три, он, вскочив, схватил кошку за ноги и с размаху ударил ее головой о тумбу, так что на меня брызнуло теплым, - ударил, бросил кошку под ноги мне и встал в калитку, спрашивая: - Что? Ну, что же тут делать! Мы катались по двору, как два пса; а потом, сидя в бурьяне съезда, обезумев от невыразимой тоски, я кусал губы, чтобы не реветь, не орать. Вот вспоминаешь об этом и, содрогаясь в мучительном отвращении, удивляешься - как я не сошел с ума, не убил никого? Зачем я рассказываю эти мерзости? А чтобы вы знали, милостивые государи, - это ведь не прошло, не прошло! Вам нравятся страхи выдуманные, нравятся ужасы, красиво рассказанные, фантастически страшное приятно волнует вас. А я вот знаю действительно страшное, буднично ужасное, и за мною неотрицаемое право неприятно волновать вас рассказами о нем, дабы вы вспомнили, как живете и в чем живете. Подлой и грязной жизнью живем все мы, вот в чем дело! Я очень люблю людей и не хотел бы никого мучить, но нельзя быть сентиментальным и нельзя скрывать грозную правду в пестрых словечках красивенькой лжи. К жизни, к жизни! Надо растворить в ней всё, что есть хорошего, человечьего в наших сердцах и мозгах. ... Меня особенно сводило с ума отношение к женщине; начитавшись романов, я смотрел на женщину как на самое лучшее и значительное в жизни. В этом утверждали меня бабушка, ее рассказы о богородице и Василисе Премудрой, несчастная прачка Наталья и те сотни, тысячи замеченных мною взглядов, улыбок, которыми женщины, матери жизни, украшают ее, эту жизнь, бедную радостями, бедную любовью. Славу женщине пели книги Тургенева, и всем, что я знал хорошего о женщинах, я украшал памятный мне образ Королевы - Гейне и Тургенев особенно много давали драгоценностей для этого. Возвращаясь вечером с Ярмарки, я останавливался на горе, у стены кремля, и смотрел, как за Волгой опускается солнце, текут в небесах огненные реки, багровеет и синеет земная, любимая река. Иногда в такие минуты вся земля казалась огромной арестантской баржей; она похожа на свинью, и ее лениво тащит куда-то невидимый пароход. Но чаще думалось о величине земли, о городах, известных мне по книгам, о чужих странах, где живут иначе. В книгах иноземных писателей жизнь рисовалась чище, милее, менее трудной, чем та, которая медленно и однообразно кипела вокруг меня. Это успокаивало мою тревогу, возбуждая упрямые мечты о возможности другой жизни. И всё казалось, что вот я встречу какого-то простого, мудрого человека, который выведет меня на широкий, ясный путь. Однажды, когда я сидел на скамье под стеною кремля, рядом со мною очутился дядя Яков. Я не заметил, как он подошел, и не сразу узнал его; хотя в течение нескольких лет мы жили в одном городе, но встречались редко, случайно и мельком. - Эк тебя вытянуло, - шутливо сказал он, толкнув меня, и мы стали разговаривать, как чужие, но давно знакомые люди. По рассказам бабушки я знал, что за эти годы дядя Яков окончательно разорился, всё прожил, прогулял, служил помощником смотрителя на этапном дворе, но служба кончилась плохо, смотритель заболел, а дядя Яков начал устраивать в квартире у себя веселые пиры для арестантов. Это стало известно, его лишили места и отдали под суд, обвиняя в том, что он выпускал арестантов по ночам в город " погулять". Никто из арестантов не убежал, но один был пойман как раз в ту минуту, когда он усердно душил какого-то дьякона. Долго тянулось следствие, однако до суда дело не дошло, - арестанты и надзиратели сумели выгородить доброго дядю из этой истории. Теперь он жил без работы, на средства сына, который пел в церковном хоре Рукавишникова, знаменитом в то время. О сыне он говорил странно: - Он у меня серьезный стал, важный! Солист. Не успеешь вовремя самовар подать али одежду вычистить - сердится! Аккуратный парень. И чистоплотен... Сам дядя сильно постарел, весь загрязнился, облез и обмяк. Его веселые кудри сильно поредели, уши оттопырились, на белках глаз и в сафьяновой коже бритых щек явилась густая сеть красных жилок. Говорил он шутливо, но казалось, что во рту у него что-то лежит и мешает языку, хотя зубы его были целы. Я обрадовался возможности поговорить с человеком, который умел жить весело, много видел и много должен знать. Мне ярко вспомнились его бойкие, смешные песни, и прозвучали в памяти дедовы слова о нем: " По песням - царь Давид, а по делам - Авессалом ядовит! " По бульвару мимо нас ходила чистая публика: пышные барыни, чиновники, офицеры; дядя был одет в потертое осеннее пальто, измятый картуз, рыженькие сапоги и ежился, видимо, стесняясь своим костюмом. Мы ушли в один из трактиров Почаинского оврага и заняли место у окна, открытого на рынок. - Помните, как вы пели: Нищий вывесил онучи сушить, А другой нищий онучи украл... Когда я произнес слова песни, я вдруг и впервые почувствовал ее насмешливый смысл, и мне показалось, что веселый дядя зол и умен. Но он, наливая водку в рюмку, задумчиво сказал: - Да, пожил я, почудил, а - мало! Песня эта - не моя, ее составил один учитель семинарии, как, бишь, его звали, покойника? Забыл. Жили мы с ним приятелями. Холостой. Спился и - помер, обморозился. Сколько народу спилось на моей памяти - сосчитать трудно! Ты не пьешь? Не пей, погоди. Дедушку часто видишь? Невеселый старичок. С ума будто сходит. Выпив, он оживился, расправился, помолодел и стал говорить бойчее. Я спросил его про историю с арестантами. - Ты слышал? - осведомился он, оглянувшись, и, понизив голос, заговорил: - Что ж, арестанты? Я ведь не судья им. Вижу - люди, как люди, и говорю: братцы, давайте жить дружно, давайте весело жить; есть, говорю, такая песня: Судьба веселью не помеха! Пускай она в дугу нас гнет, Мы будем жить для ради смеха, Дурак, кто иначе живет!.. Он засмеялся, взглянул в окно на потемневший овраг, уставленный по дну торговыми ларями, и продолжал, поправляя усы: - Они, конешно, рады, скучно в тюрьме-то. Ну, вот, кончим проверку, сейчас - ко мне; водка, закуска; когда - от меня, когда - от них, и закачалась, заиграла матушка Русь! Я люблю песни, пляску, а между ними отличные певцы и плясуны, до удивления! Иной - в кандалах; ну, а в них не спляшешь, так я разрешал снимать кандалы, это правда. Они, положим, сами умеют снять, без кузнеца, ловкий народ, до удивления' А что я их в город на грабеж выпускал - ерунда, это даже не доказано осталось... Он замолчал и посмотрел в окно, в овраг, где старьевщики запирали свои лари; там гремело железо засовов, визжали ржавые петли, падали какие-то доски, гулко хлопая. Потом, весело подмигнув мне, негромко продолжал: - Если правду говорить, так один действительно уходил по ночам, только это не кандальник, а просто вор здешний, нижегородский; у него неподалеку, на Печор-ке, любовница жила. Да и с дьяконом случилась история по ошибке: за купца приняли дьякона. Дело было зимой, ночь, вьюга, все люди - в шубах, разбери-ка второпях-то, кто купец, кто дьякон? Это мне показалось смешным, он тоже засмеялся, говоря: - Да ей-богу! Чёрт их разберет... Тут дядя неожиданно и странно легко рассердился, оттолкнул тарелку с закуской, брезгливо сморщил лицо и, закурив папиросу, пробормотал глухо: - Воруют друг у друга, потом друг друга ловят, в тюрьмы прячут, в Сибирь, в каторгу, ну, а я тут при чем? Наплевать мне на всех... У меня своя душа! Предо мною встал мохнатый кочегар - он тоже часто говорил " наплевать". И звали его Яковом. - Ты о чем думаешь? - мягко спросил дядя. - Жалко вам было арестантов? - Их легко пожалеть, такие есть ребята, до удивления! Иногда смотришь и думаешь: а ведь я ему в подметки не гожусь, хоть и начальник над ним! Умные, черти, ловкие... Вино и воспоминания снова приятно возбудили его; облокотясь о подоконник, помахивая желтой рукою с окурком между пальцев, он оживленно заговорил: - Один, кривой, гравер и часовых дел мастер, за фальшивые деньги судился и бежал, так послушал бы ты, как он говорил! Огонь! Просто поет, как солист. Объясните, говорит, почему казна может печатать деньги, а я не могу? Объясните! Никто не может объяснить ему это. Никто, и я тоже не могу. А я - начальник над ним! Другой - знаменитый московский вор, тихонький такой, щеголь, чистюля - тот вежливо говорил: люди, говорит, работают до отупения, а я этого не хочу. Я, говорит, это испытал: работаешь, работаешь, станешь с устатку дураком, на грош напьешься, семишник в карты проиграешь, пятачок бабе за ласку, потом - снова голоден, беден. Нет, говорит, я в эту игру не играю... Дядя Яков наклонился к столу и продолжал, покраснев до макушки, возбужденный так, что даже его маленькие уши вздрагивали: - Они, брат, не дураки, они правильно судят! Ну ее к чёрту, всю эту канитель. Например: как я жил? Вспомнить стыдно - всё урывками, украдкой, горе - свое, а веселье - краденое! То отец кричит - не смей, то жена - не моги, то, бывало, сам боишься целковому голову свернуть. Вот и прозевал жизнь, а на старости лет сыну своему лакеем служу. Что скрывать? Служу, брат, смирненько, а он на меня покрикивает барином этаким. Говорит - отец, а я слышу - лакей! Что же я, для этого родился, для этого мотался, чтобы сыну служить? Да хоть бы и не было этого, - зачем жил, много ли удовольствия получено мною? Я слушал его невнимательно. Неохотно и не надеясь на ответ, все-таки сказал: - Я вот тоже не знаю, как мне жить... Он усмехнулся. - Ну... Кто это знает? Не видал я таких, чтобы знали! Так, живут люди, кто к чему привык... И снова заговорил обиженно и сердито: - Был у меня, за насилие, один человек из Орла, дворянин, отличнейший плясун, так он, бывало, всех смешил, пел про Ваньку: Ходит Ванька по погосту Это - очень просто! Ах ты, Ванька, высунь нос-то Подальше погоста!.. Так я думаю, что это вовсе не смешно, а - правда! Как ни вертись, дальше погоста не заглянешь. А тогда - мне всё равно: арестантом жить али смотрителем над арестантами... Он устал говорить, выпил водку и заглянул по-птичьи, одним глазом, в пустой графин, молча закурил еще папиросу, пуская дым в усы. " Как ни бейся, на что ни надейся, а гроба да погоста никому не миновать стать", - нередко говаривал каменщик Петр совершенно непохожий на дядю Якова. Сколько уже знал я таких и подобных поговорок! Больше ни о чем не хотелось спрашивать дядю. Грустно было с ним, и жалко было его; всё вспоминались бойкие песни и этот звон гитары, сочившийся радостью сквозь мягкую грусть. Не забыл я и веселого Цыгана, не забыл и, глядя на измятую фигуру дяди Якова, думал невольно: " Помнит ли он, как задавили Цыгана крестом? " Не хотелось спросить об этом. Я смотрел в овраг, до краев налитый сыроватой августовской тьмою. Из оврага поднимался запах яблок и дынь. По узкому въезду в город вспыхивали фонари, всё было насквозь знакомо. Вот сейчас загудит пароход на Рыбинск и другой - в Пермь... - Однако надо идти, - сказал дядя. У двери трактира, встряхивая мою руку, он шутливо посоветовал: - Ты не хандри; ты как будто хандришь, а? Плюнь! Ты молоденький еще. Главное, помни: " Судьба - веселью не помеха"! Ну, прощай, мне - к Успенью! Веселый дядя ушел, оставив меня еще более запутанным его речами. Я поднялся в город, вышел в поле. Было полнолуние, по небу плыли тяжелые облака, стирая с земли черными тенями мою тень. Обойдя город полем, я пришел к Волге, на Откос, лег там на пыльную траву и долго смотрел за реку, в луга, на эту неподвижную землю. Через Волгу медленно тащились тени облаков; перевалив в луга, они становятся светлее, точно омылись водою реки. Всё вокруг полуспит, всё так приглушено, всё движется как-то неохотно, по тяжкой необходимости, а не по пламенной любви к движению, к жизни. И так хочется дать хороший пинок всей земле и себе самому, чтобы всё и сам я - завертелось радостным вихрем, праздничной пляской людей, влюбленных друг в друга, в эту жизнь, начатую ради другой жизни - красивой, бодрой, честной... Думалось: " Надобно что-нибудь делать с собой, а то - пропаду... " Хмурыми осенними днями, когда не только не видишь, но и не чувствуешь солнца, забываешь о нем, - осенними днями не однажды случалось плутать в лесу. Собьешься с дороги, потеряешь все тропы, наконец, устав искать их, стиснешь зубы и пойдешь прямо чащей, по гнилому валежнику, по зыбким кочкам болота - в конце концов всегда выйдешь на дорогу! Так я и решил. Осенью этого года я уехал в Казань, тайно надеясь, что, может быть, пристроюсь там учиться. 1915-1916 гг.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib. ru Оставить отзыв о книге Все книги автора
|
|||
|