|
|||
Часть вторая 6 страница— Вы позволили мне не только служить вам, но и любить вас, — сказал он, трепеща и не сводя с меня глаз, — я получил больше, чем смел желать. — Но, — горячо воскликнула я, — по-моему, ваш удел счастливее моего; я не прочь переменить свою участь, с вашей помощью. — Благодарю вас, — ответил он, — я знаю, как пристало себя вести верному поклоннику. Я должен доказать вам, что достоин вас, и вы вправе испытывать меня сколь угодно долго. Если же я обману ваши надежды, вы можете — о Господи! — прогнать меня. — Я знаю, что вы меня любите, — ответила я. — До сих пор, — я безжалостно подчеркнула эти слова, — я отдавала предпочтение вам, потому-то я и позвала вас сегодня. Тут мы вновь несколько раз прошлись взад-вперед, не прерывая беседы, и должна тебе признаться, что мой осмелевший испанец говорил со мной не страстно, но нежно, выказав при этом подлинное, идущее от сердца красноречие; он сумел изъяснить мне свои чувства с помощью восхитительного сравнения с любовью к Богу. Мелодичный голос его был подобен соловьиному пению; сообщая его тонким мыслям особую красоту, он проникал мне в самую душу. Говорил он негромко, но слова лились торопливо и возбужденно, ибо сердце было переполнено. — Довольно, — сказала я, — иначе я пробуду здесь дольше, чем следует. И я жестом велела ему удалиться. — Вот вы и невеста, — сказала Гриффит. — В Англии — пожалуй, но не во Франции, — небрежно бросила я. — Я хочу выйти замуж по любви и не обмануться — только и всего. Как видишь, дорогая, раз любовь не шла ко мне, я пошла к ней, как Магомет к горе.
Пятница.
Я снова виделась со своим рабом; он стал пуглив, вид у него таинственный, он исполнен благоговения — все это мне по душе; он, кажется, свято уверовал в мое величие и могущество. Но ничто ни в его взгляде, ни в манерах не даст светским вещуньям разглядеть безграничную любовь, ведомую мне одной. При этом, дорогая, я не побеждена, не сломлена, не покорена, напротив, я покоряю, властвую, побеждаю... Словом, я в здравом уме и твердой памяти. Ах, мне, пожалуй, хотелось бы вновь пережить страх перед заворожившим меня учителем-буржуа, которого я считала недостойным своей любви. Любовь бывает разная: та, что повелевает, и та, что повинуется; они не похожи друг на друга и порождают самые несхожие страсти. Быть может, для полноты счастья женщина должна испытать и ту и другую любовь? Могут ли эти две страсти слиться воедино? Способен ли мужчина, который нас любит, пробудить в нас ответное чувство? Станет ли когда-нибудь Фелипе моим повелителем, буду ли я трепетать перед ним, как он трепещет передо мной? Эти вопросы приводят меня в содрогание. Он совершенно слеп! На его месте я нашла бы, что мадемуазель де Шолье вела себя под липами как бессердечная кокетка, чопорная и расчетливая. Нет, это не любовь, это игра с огнем. Фелипе мне по-прежнему нравится, но теперь я обрела спокойствие и непринужденность. Больше нет преград! — какие ужасные слова. Все во мне утихает, остывает, я боюсь углубляться в себя. Напрасно он сдерживал свою страсть — ведь это позволяет мне сохранять самолюбие. Словом, мой проступок не принес мне радости. Да, дорогая, как ни приятно мне вспоминать эти полчаса, проведенные под липами, удовольствию моему не сравниться с волнением, которое я испытывала, решая: пойти или не пойти? писать ему или не писать? Ужели такова судьба всех наших удовольствий? Быть может, предвкушать их приятнее, нежели упиваться ими? Быть может, надежда сладостнее обладания? Быть может, богачи бедны? Не переоценили ли мы с тобою чувства, разукрасив их сверх меры в своем воображении? Бывают мгновения, когда от этой мысли у меня стынет кровь в жилах. Знаешь что? Мне хочется прийти в сад без Гриффит. Но остановлюсь ли я на этом? У воображения нет границ, а радости имеют свой конец. Скажи мне, милый доктор в корсете, как разрешить это противоречие?
XXII [72]
От Луизы к Фелипе
Я вами недовольна. Если вы не проливали слез над «Береникой»[73] Расина, если вы не видите в ней печальнейшей из трагедий, нам никогда не понять друг друга: в таком случае расстанемся, не будем больше видеться, забудьте меня, — ибо если ваш ответ не удовлетворит меня, я вас забуду, вы станете для меня господином бароном де Макюмером, то есть никем, и я буду жить так, словно вас никогда не существовало. Вчера вы явились к госпоже д'Эспар с самодовольным видом, который мне чрезвычайно не понравился. Вы, казалось, ничуть не сомневались в том, что любимы. Говоря короче, ваша развязность меня ужаснула, вы были вовсе не похожи на того преданного раба, которым называли себя в первом письме. Вы нимало не поглощены своим чувством, как пристало человеку любящему, вы блещете остроумием. Истинно верующие люди так себя не ведут — они всегда робеют перед лицом божества. Если я для вас не высшее существо, не источник жизни, значит, я только женщина, а по мне — это даже ниже женщины. Вы пробудили во мне недоверие, Фелипе, и голос его так громок, что заглушает голос нежности; когда я вспоминаю наше прошлое, я вижу в нем причины для недоверия. Знайте, господин конституционный министр всяких там Испаний, я много размышляла о жалком положении своего пола. Я не побоялась взять в свои девичьи руки светильник разума. Послушайте же, что сказала мне моя юная опытность. О чем бы ни шла речь, двоедушию, вероломству, обману не удается избегнуть суда, и суд этот выносит свой приговор; исключение составляет лишь любовь: влюбленному приходится быть одновременно жертвой, обвинителем, адвокатом, судьей и палачом, ибо здесь самые коварные измены, самые ужасные преступления остаются нераскрытыми, они совершаются наедине, без свидетелей, и жертвы, конечно, не хотят огласки. Следовательно, у любви свои законы и свои способы мстить: свет здесь не властен. Так вот, я решилась быть безжалостной; в сердечных делах важна каждая мелочь. Вчера у вас был вид человека, который уверен, что его любят. Вы были бы не правы, не имея этой уверенности, но вы сделались бы преступником в моих глазах, если бы лишились простодушной прелести, которую придавали вам прежде сомнения и тревоги любви. Вот моя воля: вы не должны быть ни робким, ни самодовольным, вы не должны дрожать от страха утратить мое расположение, ибо это было бы оскорбительно, но не должны и почивать на лаврах. Вы ни в коем случае не должны чувствовать себя свободнее, чем я. Если вам неведомо, сколь мучительна для души одна лишь тень сомнения, то берегитесь, как бы я не просветила вас на этот счет. Одним-единственным взглядом я открыла вам душу, и вы смогли читать в ней. К вам обращены чувства самые чистые, какие когда-либо рождались в девичьей душе. Рассуждения, раздумья, о которых я вам говорила, обогатили только ум, но оскорбленное сердце спросит у него совета, и тогда, поверьте, юная девушка выкажет всезнание и всемогущество ангела. Клянусь вам, Фелипе, пусть даже ваша любовь ко мне столь велика, как вы меня заверяете, но если вы дадите мне повод заподозрить, что вы уже не так боитесь потерять меня, что вы уже не так покорны, почтительны, терпеливы, как прежде, если я когда-нибудь замечу, что та первая и прекрасная любовь, которая перелилась из вашей души в мою, уменьшилась хоть на малую толику, я ничего не скажу вам, я не стану досаждать вам письмами — ни полными собственного достоинства, гордости и гнева, ни слезными и просительными, ни просто ворчливыми, как это, — я ничего не скажу, Фелипе, я стану тихо угасать, но перед смертью я навлеку на вас самое страшное бесчестье, я самым постыдным образом опозорю ту, кого вы любили, и обреку ваше сердце на вечные муки, ибо стану погибшим созданием в глазах людей и буду навеки проклята за гробом. Не заставляйте же меня ревновать к другой Луизе — счастливой и боготворимой, к Луизе, чья душа расцветала в сиянии безоблачной любви и являла собой, как сказал Данте[74]:
Senza brama, sicura ricchezza[75].
Знайте, что я перерыла весь «Ад» в поисках самой мучительной пытки, самой страшной нравственной кары, на которую я обреку вас в ожидании вечного возмездия Божьего. Итак, вчерашним своим поведением вы вонзили мне в сердце холодное и безжалостное лезвие подозрения. Вы понимаете? Я усомнилась в вас и так страдала, что хочу рассеять сомнения. Если оковы рабства стали вам в тягость, сбросьте их, я нимало не рассержусь. Я и так знаю, что вы человек остроумный, берегите же все сокровища вашей души для меня, пусть глаза ваши погаснут для света; не гонитесь за лестью, похвалами и комплиментами. Приходите ко мне удрученный ненавистью, измученный наветами и презрением, говорите мне, что женщины вас не понимают, проходят мимо, не замечая вас, что ни одна из них не могла бы вас полюбить; тогда вы узнаете, сколько нежности таится в сердце и в любви Луизы. Наши сокровища должны быть похоронены так глубоко в нашей душе, чтобы целый мир мог попирать их ногами, даже не подозревая об их существовании. Будь вы красавцем, я, верно, никогда не обратила бы на вас ни малейшего внимания и не открыла бы в вас множества свойств, достойных любви; хотя о причинах зарождения любви мы знаем так же мало, как о том, почему распускаются под солнцем цветы и зреют фрукты, все же одна из этих причин мне известна, и она пленяет меня. Для меня одной ваши благородные черты обладают своим особенным характером, особенным языком, особенным выражением. В целом мире я одна властна преобразить вас, сделать очаровательнейшим из мужчин, и потому я не желаю терять власть над вашим умом: перед посторонними ум ваш должен быть так же нем, как немы глаза, уста и черты. Только я одна вправе зажигать светоч вашего ума и воспламенять ваши взоры. Оставайтесь таким же мрачным и холодным, таким же угрюмым и надменным испанским грандом, каким были прежде. Вы были разрушенной крепостью, в развалины которой никто не отваживался вступить, вас созерцали издали, и вдруг вам вздумалось облегчить всем кому попало доступ к вам, так что вы, того и гляди, превратитесь в любезного парижанина. Вы уже забыли мою программу? Ваша веселость слишком ясно говорила, что вы любите. Если бы я не остановила вас взглядом, вы, чего доброго, дали бы понять самой проницательной, самой насмешливой, самой остроумной гостиной Парижа, что ваши шутки вдохновлены Армандой Луизой Марией де Шолье. Я слишком высоко ценю вас и считаю не способным примешивать к любви малейшую дипломатическую хитрость, но, не будь вы со мной простодушны, как дитя, участь ваша была бы жалка; впрочем, несмотря на эту первую провинность, вы по-прежнему вызываете глубокое восхищение
Луизы де Шолье.
XXIII
От Фелипе к Луизе[76]
Господь видит наши грехи, но он видит и наше раскаяние; вы правы, дорогая моя повелительница. Я почувствовал, что прогневил вас, но не мог постигнуть причину вашего недовольства; вы объяснили мне ее и дали новый повод обожать вас. Ваша ревность, ревность Бога Израиля, преисполнила меня счастьем. Нет ничего святее и священнее ревности. О мой прекрасный ангел-хранитель, ревность — бдительный страж, она для любви то же, что болезнь для человека, — предостережение. Ревнуйте же вашего слугу, Луиза: чем сильнее будете вы его бить, тем радостнее этот покорный, смиренный и несчастный раб будет лизать палку, удары которой говорят ему о том, что вы им дорожите. Но увы, дорогая, коль скоро вы не заметили, как старался я побороть свою робость, обуздать те чувства, которые вы сочли слабыми, кто же воздаст мне за мои старания — разве что Господь? Да, я совершил над собой насилие, чтобы вы увидели меня таким, каким я был до того, как полюбил вас. В Мадриде меня считали довольно приятным собеседником, и я вознамерился показать вам, чего я стою. Если это тщеславие, то вы сурово покарали меня за него. Ваш последний взгляд привел меня в трепет, какого я не испытывал никогда, даже когда французские войска подошли к Кадису и мой король одной лицемерной фразой осудил меня на смерть. Я искал причину вашего недовольства, но не мог ее найти и приходил в отчаяние от разладицы наших душ — ведь мне необходимо исполнять вашу волю, мыслить вашими мыслями, видеть вашими глазами, радоваться вашей радостью и чувствовать вашу боль так же, как я чувствую холод или жару. Для меня преступным и ужасным было то, что сердца наши впервые перестали биться созвучно, и жизнь моя сразу утратила ту прелесть, которую обрела благодаря вам. Прогневить ее! — твердил я, как безумный. Моя благородная и прекрасная Луиза, если бы что-либо могло увеличить мою беззаветную преданность вам и мою неколебимую веру в вашу святость, так это ваш урок, который озарил мое сердце новым светом. Вы объяснили мне мои собственные чувства, растолковали то, что смутно брезжило в моем сознании. О! если вы так караете, то что же вы называете наградой? Вы позволили мне быть вашим слугой — это для меня высшее счастье. Благодаря вам жизнь моя обрела смысл: я всецело посвятил себя вам, я недаром дышу, сила моя находит себе применение, и я готов на все, даже на то, чтобы страдать за вас. Я уже говорил вам и повторяю: я всегда останусь таким, как в тот день, когда просил вас видеть во мне смиренного и скромного слугу! О, вы грозите мне, что опозорите и погубите себя, — но случись это, моя любовь лишь возросла бы от этих добровольных несчастий! Я врачевал бы ваши раны, заживлял их, я умолил бы Господа поверить, что вы невинны и что в проступках ваших виноваты другие... Разве не говорил я вам, что готов стать вам отцом, матерью, сестрой, братом, что я для вас прежде всего — семья, все или ничего, как вам будет угодно. Разве не вы сами заключили в сердце возлюбленного столько сердец? Поэтому простите мне, если порой я чувствую себя не столько отцом и братом, сколько влюбленным, и помните, что за спиной влюбленного всегда стоят брат и отец. Если бы вы могли читать в моем сердце и знали, что я испытываю, когда вы, прекрасная и сияющая, спокойная и восхитительная, проезжаете в карете по Елисейским полям или сидите в своей ложе в театре!.. Ах! если бы вы знали, сколь чужда самодовольства гордость, преисполняющая меня, когда я слышу похвалы вашему лицу и стану, если бы вы знали, как я люблю прохожих, которые восхищаются вами! Когда вы ненароком одаряете меня приветным взглядом, я возвращаюсь домой смиренный и гордый, словно получив благословение Господне, я радуюсь, и блаженство мое оставляет в моей душе долгий светящийся след; он сверкает в кольцах дыма от моей папиросы и лишний раз подтверждает мне, что кровь, которая струится в моих жилах, вся до капли принадлежит вам. Неужели вы не знаете, как я вас люблю? Полюбовавшись вами в свете, я возвращаюсь в свой кабинет, и стоит мне нажать пружину, скрывающую от чужих глаз ваш портрет, как он является моему взору, затмевая всю сарацинскую роскошь убранства, и я погружаюсь в нескончаемое созерцание: перед моим внутренним взором проплывают целые поэмы — поэмы счастья. С высоты небес я постигаю течение той жизни, о которой смею мечтать! Случалось ли вам когда-нибудь в ночной тиши или в вихре бала услышать вашим прелестным ушком мой голос? Знаете ли вы о тысячах молитв, обращенных к вам? Созерцая в молчании ваш портрет, я в конце концов постиг источник вашей прелести: он заключается в гармонии ваших пленительных черт и совершенств вашей души; глядя на ваше изображение, я сочиняю по-испански сонеты о согласии прекрасной наружности и прекрасной души, — сонеты, которых вы не знаете, ибо стихи мои настолько ниже вдохновившего их предмета, что я не решаюсь вам их послать. Сердце мое всецело поглощено вами, и я не могу прожить ни минуты, не думая о вас; если бы вы перестали одушевлять мое существование, страдания мои были бы безмерны. Теперь вы понимаете, Луиза, как мне больно, что я ненароком вызвал ваше недовольство и не смог угадать его причину? Сердце мое обдало холодом, ибо оно ощутило, что уже не бьется созвучно с вашим. Не в силах понять этого разлада, я в конце концов решил, что вы меня разлюбили; с бесконечной грустью, но все еще счастливый, вернулся я к обязанностям слуги, когда пришло ваше письмо и преисполнило меня радости. О! всегда браните меня так! Упавший ребенок, вставая, говорит матери: «Прости! »; он скрывает от нее, что ушибся. Да, он просит прощенья за то, что огорчил ее. Я как этот ребенок: я не переменился и с прежней рабской покорностью вручаю вам ключ от моего сердца, но, дорогая Луиза, теперь я уже не совершу ошибки. Постарайтесь, чтобы цепь, приковывающая меня к вам, всегда была туго натянута; вы держите ее конец в своих руках, и малейшее ваше движение будет передавать даже самые ничтожные ваши желания вашему верному рабу.
Фелипе.
XXIV
От Луизы де Шолье к Рене де л'Эсторад Октябрь 1824 г.
Дорогая подруга, твоя судьба решилась в два месяца: ты стала матерью своему бедному страдальцу-мужу, поэтому не знаешь ужасных подробностей драмы, разыгрывающейся в глубине сердец и именуемой любовью, драмы, мгновенно оборачивающейся трагедией, где один нечаянный взгляд, один необдуманный ответ несет с собой смерть. Я придумала для Фелипе страшное, но решающее испытание — оно будет последним. Я захотела узнать, любима ли я несмотря ни на что[77], как прекрасно и достойно говорят роялисты (а почему бы и не католики? ). Всю ночь мы гуляли с ним под липами в нашем саду, и в душе его не закралось ни тени сомнения. Назавтра он любил меня еще сильнее и видел во мне столь же чистую, величавую и целомудренную деву, что и накануне: он и в мыслях не имел воспользоваться этой прогулкой. Ах! он настоящий испанец, настоящий абенсераг. Он взобрался на стену, окружающую сад, чтобы поцеловать мне руку, которую я протянула ему в темноте с балкона; он чуть не разбился — много ли найдется молодых людей, способных на такое? Что ж, христиане ведь терпят страшные муки, чтобы попасть на небо. Третьего дня под вечер я отвела в сторону будущего посла при испанском дворе, моего почтенного батюшку, и с улыбкой сказала ему: «Сударь, в узком кругу друзей стало известно, что вы выдаете вашу милую Арманду за племянника одного посла: посол давно желал этого союза и долго просил ее руки; в брачном контракте он обязуется оставить племяннику все свое огромное состояние, а покуда дарит новобрачным сто тысяч ливров ренты и признает за невестой восемьдесят тысяч франков приданого. Дочь ваша плачет, но не смеет ослушаться родителей. Злые языки утверждают, что под слезами ее прячется корыстолюбивая и тщеславная душа. Вечером мы едем в оперу: нам заказаны места в дворянской ложе, там будет и барон де Макюмер». — «Выходит, дело не сладилось? » — ответил мне отец с улыбкой: он решил, что я и вправду мечу в посланницы. «Вы думаете, я ветрена, как Фигаро, а я постоянна, как Кларисса Гарлоу[78]! — воскликнула я, бросив на отца презрительно-насмешливый взгляд. — Когда вы увидите, что я сняла перчатку с правой руки, опровергните этот дерзкий слух и дайте понять, что он для вас оскорбителен». — «Я не могу не тревожиться за твою судьбу: у Жанны д'Арк было неженское сердце, а у тебя неженский ум. Ты будешь счастлива, никого не любя, но лишь позволяя себя любить! » На сей раз я разразилась смехом. «Что с тобой, маленькая кокетка? » — спросил отец. «Меня беспокоит судьба Франции... — и, видя что он не понял, я добавила: — Если она будет решаться в Мадриде! » — «Вы не можете себе представить, до чего переменилась за год эта монастырка: она дерзит своему отцу», — сказал он герцогине. «Арманда вообще очень дерзкая и бесстрашная особа», — заметила матушка, взглянув на меня. «Что вы хотите этим сказать? » — спросила я. «Вы не боитесь даже ночной сырости, а ведь она ведет к ревматизму», — ответила матушка, бросив на меня новый взгляд. «Зато по утрам так тепло! » — воскликнула я. Герцогиня опустила глаза. «Ей пора замуж, — сказал отец. — Надеюсь, это произойдет до моего отъезда». — «Да, если вам угодно», — просто ответила я. Два часа спустя мы с матушкой, герцогиня де Мофриньез и госпожа д'Эспар красовались, словно четыре розы, в первом ряду ложи. Я села сбоку, вполоборота к залу, что позволяло мне наблюдать, не привлекая ничьего внимания в этой просторной ложе, находящейся в одной из двух ниш в глубине зала, между колоннами. Появился Макюмер; он встал поодаль и приставил к глазам бинокль, чтобы всласть насмотреться на меня. В первом антракте в ложе появился женоподобный молодой человек, которого я зову Королем повес, граф Анри де Марсе. В глазах у него была эпиграмма, на губах улыбка, на лице веселье. Он поклонился матушке, госпоже д'Эспар, герцогине де Мофриньез, графу д'Эгриньону и господину де Каналису, а потом обратился ко мне: «Вероятно, я не первый поздравляю вас с событием, которое скоро сделает вас предметом всеобщей зависти». — «А, вы имеете в виду свадьбу, — отвечала я. — Не мне, вчерашней монастырке, объяснять вам, что союзы, о которых много говорят, никогда не заключаются». Господин де Марсе наклонился к уху Макюмера, и по движению его губ я прекрасно поняла, что он говорит Фелипе: «Барон, вы, чего доброго, влюблены в маленькую кокетку, которая играла вами; но тут речь идет о браке, а не о страсти, поэтому не мешает выяснить, что происходит». Макюмер метнул на услужливого сплетника такой взгляд, который, по-моему, стоит целой поэмы, и ответил что-то вроде: «Я не люблю никакой маленькой кокетки! » с таким видом, что я пришла в полное восхищение и, увидев отца, тут же сняла перчатку. Фелипе не выказал ни малейшего страха ни малейшего подозрения. Он полностью оправдал все мои ожидания: он верит мне одной, свет с его выдумками ему безразличен. Абенсераг даже бровью не повел, его голубая кровь не бросилась ему в лицо. Оба молодых графа вышли. Тогда я со смехом сказала Макюмеру: «Господин де Марсе сказал вам эпиграмму на мой счет? » — «Даже не эпиграмму, — ответил он, — а эпиталаму». — «Ваши греческие слова для меня китайская грамота», — сказала я, вознаграждая его улыбкой и взглядом, от которого он всегда теряется. «Надеюсь! — воскликнул мой отец, обращаясь к госпоже де Мофриньез. — Кто-то распускает о моей дочери грязные слухи. Стоит юной особе появиться в свете, как все уже жаждут выдать ее замуж и наперебой изобретают нелепости. Я ни за что не выдам Арманду замуж против ее воли. Пойду прогуляюсь по фойе, иначе кто-нибудь может решить, что я хочу подсказать послу мысль об этом браке; жена Цезаря должна быть вне подозрений, а дочь — тем паче». Герцогиня де Мофриньез и госпожа д'Эспар бросили сначала на матушку, а затем на барона игривый и лукавый взгляд, полный невысказанного любопытства. Эти хитрые бестии в конце концов что-то почуяли. Из всех тайн любовь — самая явная; у женщины она, мне кажется, написана на лице. Скрыть ее может только чудовище! Глаза наши еще красноречивее, чем язык. Когда я вдоволь насладилась великодушием Фелипе, оправдавшего все мои надежды, мне, естественно, стало этого мало, и я подала ему знак, чтобы он пришел ко мне под окно известным тебе опасным путем. Через несколько часов я увидела его: он застыл, словно статуя, прижавшись к стене и держась рукой за выступ моего балкона, и следил глазами за мерцанием свечей в моих комнатах. «Милый Фелипе, — сказала я ему, — сегодня вечером вы вели себя прекрасно; если бы мне сказали, что вы женитесь, я приняла бы эту весть точно так же». — «Я подумал, что прежде других вы уведомили бы об этом меня», — ответил он. «А какое у вас право на эту привилегию? » — «Право преданного слуги». — «Вы и вправду мой преданный слуга? » — «Да, — сказал он, — и навсегда». — «Ну, а если бы этот брак был необходим, и я покорилась... » В нежном свете луны сверкнули его глаза: он взглянул сначала на меня, а потом на разделявшую нас пропасть. Казалось, он спрашивал себя, можем ли мы броситься вниз и умереть вместе, но, молнией промелькнув на его лице и блеснув в его глазах, страстный этот порыв был подавлен силой более могучей. «Араб никогда не нарушает своего слова, — сказал он глухо. — Я ваш слуга и принадлежу вам: это на всю жизнь». Мне показалось, что рука, державшаяся за выступ балкона, дрогнула, я положила на нее свою руку и сказала: «Фелипе, друг мой, с этой минуты я ваша жена. Приходите завтра к отцу просить моей руки. Он хочет, чтобы мое состояние перешло к брату; обещайте признать в брачном контракте, что получили за мной приданое, и согласие его вам обеспечено. Я больше не Арманда де Шолье; спускайтесь скорее вниз, Луиза де Макюмер не желает совершать ни малейшей неосторожности». Он побледнел, пошатнулся и спрыгнул вниз со стены высотою десять футов, чем страшно испугал меня, но он совсем не ушибся — он помахал мне рукой и скрылся. Меня любят, как никто никогда никого не любил, подумала я, и заснула счастливая, как дитя. Судьба моя решилась. Назавтра около двух часов пополудни отец пригласил меня в свой кабинет, где меня уже ждали герцогиня и Макюмер. Они прекрасно поладили. Я ответила просто, что если господин Энарес пришел к согласию с моим отцом, у меня нет причин противиться их обоюдному желанию. Матушка пригласила барона отобедать с нами; после обеда мы все вчетвером отправились в Булонский лес. По дороге мы встретили господина де Марсе, он заметил Макюмера и моего отца на переднем сиденье, и я посмотрела на него с нескрываемой насмешкой. Мой восхитительный Фелипе переделал свои визитные карточки, и теперь они выглядят так:
ЭНАРЕС ИЗ РОДА ГЕРЦОГОВ СОРИА, БАРОН ДЕ МАКЮМЕР
Каждое утро он самолично приносит мне роскошный букет, среди цветов всегда спрятано письмо, а в нем — воспевающий меня испанский сонет, который он сочинил накануне ночью. Чтобы письмо не вышло слишком уж толстым, посылаю тебе первый и последний из них в моем дословном переводе.
Сонет первый
Не раз, в тонкой шелковой сорочке обнажив шпагу, я с недрогнувшим сердцем ждал нападения разъяренного быка и удара его рогов, более острых, чем полумесяц Фебы[79].
Я взбирался, напевая андалузскую сегидилью, на вершину редута под градом пуль, я бросал свою жизнь на зеленое сукно случая и вовсе не дорожил ею.
Я мог голыми руками вынуть ядро из жерла пушки, но теперь я, кажется, становлюсь боязливее робкого зайца, пугливее ребенка, которому за занавеской мерещится призрак.
Ибо, когда ты смотришь на меня своими кроткими глазами, на лбу моем выступает холодный пот, ноги у меня подкашиваются, я дрожу, я отступаю, храбрость мне изменяет.
Сонет второй
Этой ночью я хотел заснуть, чтоб увидеть тебя во сне, но ревнивый сон бежал моих вежд, я подошел к окну и взглянул на небо, думая о тебе, я всегда возвожу очи горе.
Странность, причиной которой может быть только любовь, свод небесный утратил свой сапфировый цвет, алмазные звезды в золотой оправе погасли и бросали на землю безжизненные взгляды.
Луна, лишившись серебра и лилей, грустно плыла по хмурому небосклону, ибо ты отняла у неба все его великолепие.
Твое прелестное чело сияет лунной белизной, глаза твои впитали всю небесную лазурь ресницы расходятся звездными лучами.
Возможно ли более изящно доказать девушке, что человек только ею и занят? Что ты скажешь о моем возлюбленном, который осыпает меня цветами ума и цветами земли? Вот уже дней десять, как я знаю, что такое испанская галантность, знаменитая в былые времена. Кстати, милая моя, а что происходит в Крампаде, где я частенько гуляю, любуясь нашими земледельческими достижениями? Неужели тебе нечего рассказать мне о наших тутовых деревьях, о наших прошлогодних посадках? Все ли получается так, как тебе хотелось? Распустились ли цветы в твоем сердце тогда же, когда они расцвели в наших садах — я не смею сказать: на наших клумбах? По-прежнему ли Луи расточает тебе комплименты? Живете ли вы в добром согласии? По-прежнему ли ты находишь, что тихий шепот супружеской нежности приятнее, нежели грохот водопада страсти? Мой милый доктор в юбке рассердился? Быть этого не может, а если бы так случилось, я послала бы Фелипе гонцом, чтобы он пал тебе в ноги и привез мне либо твою голову, либо твое прощение. Я на седьмом небе от счастья и хочу знать, как живешь ты в своем Провансе? Наша семья выросла — в ней появился испанец, желтый, как гаванская сигара, и я жду твоих поздравлений. Право, моя прекрасная Рене, я тревожусь: я боюсь, что ты скрываешь от меня какие-то свои огорчения, потому что боишься омрачить мою радость, негодница! Напиши мне поскорее длинное письмо и изобрази свою жизнь во всех подробностях; скажи, по-прежнему ли ты тверда и как обстоят дела с твоей свободной волей — сохранила ты ее, потеряла или, может быть, укрепила — а это уже не шутка. Неужели ты полагаешь, что мне нет дела до твоей семейной жизни? Порой я вспоминаю твои письма и погружаюсь в глубокую задумчивость. Не раз в Опере, делая вид, что любуюсь пируэтами танцовщиц, я говорила себе: «Сейчас половина десятого, что она делает — быть может, ложится спать? Счастлива ли она? Неужели она коротает дни наедине со своей свободной волей? Или ее свободная воля уже там, где находят приют все свободные воли, в которых отпала нужда?.. » Целую тебя тысячу раз.
XXV
От Рене де л'Эсторад к Луизе де Шолье Октябрь.
Несносная девчонка, с какой стати мне писать тебе? Что мне тебе сказать? Пока ты ведешь жизнь, полную празднеств, тревог любви, ее бурь и лавров, — жизнь, которую ты мне описываешь и на которую я смотрю, как на хорошо разыгранное театральное представление, я живу тихо и размеренно, как в монастыре. Ложимся мы всегда в девять, встаем на рассвете. Мы едим всегда в одно и то же время, с удручающей точностью. Никаких неожиданностей. Я привыкла к этому распорядку без большого труда. Наверно, это естественно: чем была бы жизнь без подчинения незыблемым законам и правилам, которые, по мнению астрономов и по словам Луи, правят мирами? Порядок не надоедает. По утрам я совершаю полный туалет — на это уходит у меня все время до завтрака; я непременно стараюсь исполнить свой долг жены и выйти к завтраку очаровательной; это доставляет радость мне самой и — паче того — доброму старику и Луи. После завтрака мы идем гулять. Когда приносят газеты, я исчезаю, чтобы отдать распоряжения по хозяйству, а потом читаю — читаю я очень много — либо пишу тебе. Я снова появляюсь в гостиной за час до обеда; после еды мы играем в карты, принимаем гостей либо сами едем в гости. Так проходят мои дни — в обществе счастливого старика, дожившего до исполнения всех своих желаний, и мужа, для которого все счастье — во мне. Луи блаженствует, и радость его греет мне душу. Видно, нам суждено такое счастье, которое обходится без удовольствий. Иногда по вечерам, когда я не нужна за карточным столом и могу спокойно отдохнуть в кресле, я мысленно переношусь к тебе в Париж; тогда я с головой окунаюсь в твою жизнь, такую полную, разнообразную, кипучую, и спрашиваю себя, куда заведут тебя эти бурные предисловия — не убьют ли они самое книгу? Ты, дорогая душенька, еще можешь предаваться любовным грезам, я же поглощена хозяйством. Да, твои любовные похождения кажутся мне грезой! Поэтому мне трудно понять, зачем тебе весь этот романтизм. Ты хочешь, чтобы у твоего избранника душа преобладала над здравым смыслом, величие и добродетель — над любовью; ты хочешь, чтобы то, о чем мечтают юные девушки на пороге жизни, обрело плоть; ты требуешь жертв, чтобы их вознаградить; ты подвергаешь своего Фелипе испытаниям, чтобы узнать, прочны ли живущие в его душе желание, надежда, любопытство. Но, дитя, за этими фантастическими декорациями тебя ждут алтарь и вечные узы. Сразу после свадьбы ужасная действительность, превращающая девушку в женщину, а возлюбленного в мужа, может разрушить твои воздушные замки, несмотря на все предосторожности. Узнай же наконец, что и двое влюбленных, и двое людей, вступивших в брак, как мы с Луи, познают в супружестве не столько радости, сколько, как говорил Рабле, «великое может быть»[80]!
|
|||
|