|
|||
Часть вторая 5 страница
XVII
От мадемуазель де Шолье к госпоже де л'Эсторад 2 апреля.
Вчера был чудесный день; я оделась как девушка, которая знает, что любима и хочет нравиться. По моей просьбе отец подарил мне самую красивую упряжку во всем Париже: пару серых в яблоках лошадей и наимоднейшую коляску. Я обновила свой экипаж. Под зонтиком, подбитым белым шелком, я была хороша, как цветок. На Елисейских полях я увидела моего абенсерага — он ехал мне навстречу верхом на коне изумительной красоты; мужчины, которые нынче в большинстве своем превратились в барышников, останавливались посмотреть на него, полюбоваться им. Энарес поклонился мне, я дружески и ободряюще кивнула ему, он придержал коня, и я успела сказать: «Не посетуйте, господин барон, что я потребовала обратно мое письмо, вам оно ни к чему... Вы уже превзошли эту программу, — добавила я тихо. — Все смотрят на вашего коня». — «Управляющий моим сардинским имением прислал мне его из гордости — этот арабский скакун родился в моем захолустье». Сегодня утром, дорогая моя, Энарес выехал на каурой английской лошади, тоже очень красивой, но не привлекающей такого внимания: легкой насмешки, прозвучавшей в моих словах, оказалось достаточно. Он поклонился мне, и я едва заметно кивнула в ответ. Герцог Ангулемский пожелал купить лошадь Макюмера. Мой раб понял, что, привлекая к себе внимание ротозеев, выходит из желанной мне безвестности. Мужчина должен выделяться собственными достоинствами, а не достоинствами своей лошади или чем-нибудь подобным. Иметь чересчур красивую лошадь, по-моему, так же смешно, как носить булавку для галстука с крупным брильянтом. Я была в восторге от его промашки, хотя им, возможно, двигало самолюбие, простительное бедному изгнаннику. Это ребячество мне по душе. О рассудительная моя старушка! Радует ли тебя моя любовь так же сильно, как сильно печалит меня твоя мрачная философия? Дорогой Филипп II в юбке[65], нравится ли тебе кататься в моей коляске? Видишь ли ты бархатные глаза этого великого человека, моего раба, гордого своим рабским положением, раба, который всегда носит теперь в бутоньерке красную камелию, меж тем как я не выпускаю из рук белую, видишь ли ты, как он бросает на меня быстрый взгляд, смиренный и проникновенный? Какими зоркими делает нас любовь! Я стала понимать Париж! Теперь мне кажется, что все здесь одухотворено. Да, любовь здесь красивее, величественнее, привлекательнее, чем в любом другом месте. Я доподлинно узнала, что никогда не смогла бы взволновать и заставить страдать глупца, никогда не смогла бы иметь над ним никакой власти. Только высшие натуры понимают нас, и только на них мы можем иметь влияние. О, бедная моя подруга, прости, я забыла о нашем де л'Эстораде; но разве ты не поклялась сделать из него гения? О! я понимаю: ты пестуешь его, чтобы когда-нибудь он смог тебя понять. До свидания, я немножко не в себе и потому кончаю писать.
XVIII
От госпожи де л'Эсторад к Луизе де Шолье Апрель.
Милая моя, ангел мой, вернее сказать, демон, ты ненароком опечалила и, не будь мы одной душой, я бы сказала: ранила меня; но не случается ли людям ранить самих себя? Как хорошо видно, что ты еще ни разу не задумывалась о том, что значит слово «неразрывные» применительно к узам, связующим женщину с мужчиной. Я не хочу спорить ни с философами, ни с законодателями, пусть они спорят между собой, но, дорогая, сделав брак нерушимым и придав ему форму незыблемую и одинаковую для всех, они добились того, что каждый союз совершенно не похож на другие, как не похож один человек на другого; каждая супружеская чета живет по своим внутренним законам: законы деревенского брака, где два существа проводят бок о бок всю жизнь, отличны от законов брака городского, где жизнь скрашивается кое-какими развлечениями, что же касается Парижа, где жизнь бьет ключом, то здесь супругам живется не так, как в провинциальном городе, где жизнь не такая бурная. Условия супружества зависят от места, но еще больше они зависят от характеров. Жене гения остается лишь слепо повиноваться мужу, меж тем как жене глупца, чувствующей себя умнее мужа, приходится брать бразды правления в свои руки, иначе могут произойти величайшие несчастья. Быть может, в конце концов, именно размышления и разум приводят к тому, что зовется испорченностью. Разве не зовем мы так расчетливость в сфере чувств? Если страсть рассудочна, значит, она испорченна; прекрасна страсть только тогда, когда она нечаянна и возвышенные ее порывы чужды всякого эгоизма. Но, дорогая моя, рано или поздно и ты скажешь себе: да, притворство так же необходимо женщине, как корсет, если считать притворством молчание женщины, имеющей смелость молчать, или расчет, от которого зависит будущее. Всякая замужняя женщина на собственном горьком опыте познает законы общества, которые во многом расходятся с законами природы. Рано выйдя замуж, можно успеть народить дюжину детей, но это означало бы совершить дюжину преступлений, увеличить еще на дюжину число несчастных на земле. Разве вправе мы ввергнуть прелестных крошек в нищету и отчаяние? Меж тем двое детей в семье — это два счастья, два благих деяния, два создания, рожденные в согласии с современными правами и установлениями. Законы природы и законы общества — враги, а мы — арена, на которой они сражаются. Ужели ты назовешь испорченностью мудрость супруги, которая печется о том, чтобы не разорить семью? А где один расчет, там и тысяча — для сердца разница невелика. Когда-нибудь и Вы, очаровательная баронесса де Макюмер, став счастливой и гордой женой человека, который Вас обожает, отдадите дань этому жестокому расчету; впрочем, этот великодушный человек скорее всего пощадит Вас и возьмет его на себя. Как видишь, дорогая моя сумасбродка, мы изучили свод законов в его отношении к супружеской любви. Пойми, что мы в ответе только перед собой и перед Богом за то, какие средства употребляем, чтобы упрочить счастье в нашем доме; пойми, что расчет, сулящий покой и блаженство, лучше, чем безрассудная любовь, несущая с собой печаль, ссоры и разлад. Я на своем горьком опыте узнала, что такое роль супруги и матери семейства. Да, милый мой ангел, чтобы достойно исполнять наш долг, мы вынуждены идти на возвышенный обман. Ты обвиняешь меня в притворстве за то, что я открываю себя Луи не вдруг, а постепенно, но разве не оттого во многих семьях царит разлад, что супруги знают друг друга слишком хорошо? Я хочу ради его же собственного блага приискать своему мужу множество занятий, которые отвлекали бы его от меня, а разве такова страсть по расчету? Привязанность безгранична, любовь же имеет свой конец, поэтому мудро распределить ее на всю жизнь — цель каждой уважающей себя женщины. Можешь думать обо мне плохо, но я настаиваю на своих принципах и считаю их очень благородными и великодушными. Добродетель, душенька, есть принцип, который в разной обстановке проявляется по-разному: в Провансе добродетель не та, что в Константинополе, в Лондоне — не та, что в Париже, и тем не менее все это — добродетель. Нити, образующие ткань всякой человеческой жизни, переплетаются самым причудливым образом, но, глядя с некоторой высоты, невозможно отличить один узор от другого. Пожелай я сделать Луи несчастным и порвать с ним, мне следовало во всем идти у него на поводу — только и всего. Мне не выпало счастье, как тебе, встретить мужчину высокоодаренного, но, быть может, мне удастся сделать моего мужа таковым. Назначаю тебе лет через пять свидание в Париже. Вот увидишь, ты не поверишь своим глазам и скажешь мне, что я ошиблась и господин де л'Эсторад от рождения замечательный человек. Что же касается пылких чувств и волнений, которые я испытываю только благодаря тебе, что касается ночных встреч на балконе при свете звезд, что касается обожания и обожествления нас, женщин, то я поняла, что все это — не для меня. Ты блистаешь в жизни, и свет твой льется далеко окрест, мой же свет ограничен пределами Крампады. И ты упрекаешь меня за предосторожности, которые нужны, чтобы превратить хрупкое, тайное, скудное счастье в блаженство прочное, изобильное и неизъяснимое! Я надеялась, что обрела в положении жены прелесть любовницы, а ты заставила меня едва ли не устыдиться самой себя. Кто из нас прав и кто неправ? Быть может, обе мы и правы и неправы, быть может, общество заставляет нас слишком дорого платить за наши кружева, титулы и детей! У меня тоже есть красные камелии — они у меня на губах, в улыбках, обращенных к этим двум существам — отцу и сыну, — которым я предана, для которых я раба и владычица разом. Но, дорогая, твои последние письма показали мне все, что я потеряла! Благодаря тебе я увидела, скольким жертвует замужняя женщина. Не буду говорить тебе, сколько слез я пролила, узнав из твоих писем о тех дивных диких степях, где ты резвишься, — однако сожаление еще не раскаяние, хотя и несколько сродни ему. Ты сказала мне: замужество делает нас рассудительными. Увы, это неверно: я сполна ощутила это, когда со слезами на глазах следила за тем, как ты кружишься в любовном вихре. Но тут отец принес мне книгу одного из самых глубоких наших писателей, одного из наследников Боссюэ, одного из тех жестоких политиков, чьи слова так повлияли на нынешние нравы. Пока ты читала «Коринну», я читала Бональда[66] — вот и весь секрет моей рассудительности, я поняла, что священная основа всего — крепкая семья. Если верить Бональду, отец твой прав. До свидания, дорогая моя фантазия, подруга моя, моя страсть!
XIX
От Луизы де Шолье к госпоже де л'Эсторад
Ты просто прелесть, моя Рене, и теперь я согласна с тобой, что обманывать — честно; ну как, ты довольна? К тому же мужчины, которые нас любят, в нашей власти, и мы вправе оставить их дураками или произвести в гении, но, между нами говоря, чаще мы оставляем их дураками. Ты намереваешься сделать своего избранника гением и сохранить тайну этого превращения в своей душе — и то и другое превосходно! Ах! ты настоящая мученица, и если бы рая не существовало, для тебя это было бы крайне досадно. Ты хочешь разжечь в нем честолюбие, не утратив его любви! Но, дитя мое, ведь вполне достаточно сохранить его любовь. В какой мере расчет есть добродетель, а добродетель есть расчет, а? Впрочем, не будем спорить, Бональд нас рассудит. Мы добродетельны и хотим остаться таковыми, но сейчас, я полагаю, несмотря на все твои очаровательные плутни, ты ведешь себя лучше меня. Да, я ужасная лицемерка: я люблю Фелипе и имею низость скрывать от него свое чувство. Как бы мне хотелось, чтобы он спрыгнул со своего дерева на стену, окружающую наш сад, а со стены перебрался на мой балкон! — меж тем, если бы он так поступил, я облила бы его презрением. Видишь, какие я тебе делаю страшные признания. Что же останавливает меня? Что за таинственная сила мешает мне сказать дорогому мне человеку, какое счастье для меня его чистая, беззаветная, великая, тайная, безмерная любовь? Госпожа де Мирбель[67] пишет мой портрет — это будет мой ему подарок. Меня с каждым днем все больше поражает, какую значительность придает любовь жизни. Как важен становится каждый час, поступок, каждая мелочь! И как восхитительно перепутываются в настоящем прошлое и будущее! Живешь в трех временах одновременно. Интересно, буду ли я чувствовать все это, познав счастье? О, ответь мне, скажи, что такое счастье — успокаивает оно или возбуждает? Я в смертельной тревоге, я не знаю, как быть; какая-то сила влечет меня к нему наперекор разуму и приличиям. Словом, я понимаю твое любопытство относительно Луи — ты довольна? Счастье, которое испытывает Фелипе от своего добровольного рабства, его любовь на расстоянии и его покорность бесят меня так же, как раздражало меня его глубокое почтение, когда он был всего лишь моим учителем. При встрече с ним мне хочется крикнуть: «Глупец, если ты сгораешь от любви, любуясь мной, как картиной, что сталось бы, если бы ты узнал меня по-настоящему? » Ах, Рене, ты ведь сжигаешь мои письма, не правда ли? А я обещаю сжечь твои. Если бы чужие глаза прочли наши мысли, которые переливаются из сердца в сердце, я приказала бы Фелипе выцарапать эти глаза, а для пущей надежности прикончить их обладателя.
Понедельник.
О, Рене, как узнать сердце мужчины? Отец собирается представить мне твоего любимого господина Бональда, и, коль скоро он так учен, я спрошу об этом у него. Хорошо Господу; он может читать в сердцах людей. По-прежнему ли Фелипе считает меня ангелом — вот в чем вопрос. Если когда-нибудь по его жестам, взгляду, тону я пойму, что он уже не испытывает ко мне того почтения, которое выказывал, когда был моим учителем, у меня достанет сил забыть о нем! Откуда вдруг эти громкие слова, эта решительность — спросишь ты. Дело вот в чем. Мой отец, который держит себя со мной как верный рыцарь, заказал, как я тебе уже говорила, госпоже де Мирбель мой миниатюрный портрет. Мне удалось заполучить с него копию, довольно точную; я отдала ее отцу, а оригинал послала вчера Фелипе, сопроводив свой подарок короткой запиской:
«Дон Фелипе, на вашу безграничную преданность я отвечаю слепым доверием: время покажет, не переоценила ли я мужское благородство».
Награда велика, она похожа на обещание, и — как это ни ужасно — на призыв, но — и это еще ужаснее — я сделала это нарочно, я хотела, чтобы в словах моих прозвучали и обещание, и призыв, лишь бы они не казались прямым предложением. Если в ответе он напишет «моя Луиза», или просто «Луиза» — он погиб.
Вторник.
Нет! он не погиб. Этот конституционный министр знает толк в любви. Вот его письмо[68]:
«Все мгновения, которые я проводил вдали от вас, я был занят вами, не замечал ничего вокруг и все мысли мои были прикованы к вашему образу, который никогда не вырисовывался достаточно четко в сумраке вашего дворца — этого прибежища снов, где свет излучаете вы одна. Отныне я могу любоваться этой восхитительной миниатюрой на слоновой кости, ставшей моим талисманом, — ибо когда я смотрю на ваш портрет, он для меня оживает. Я медлил послать вам письмо оттого, что не мог даже на мгновение расстаться с вашим изображением, которому я высказал все, о чем должен молчать. Да, вчера, запершись наедине с вами, я впервые в жизни испытал полное, совершенное, безграничное счастье. Если бы вы знали, как высоко я вознес вас, — так же высоко, как деву Марию и Господа, — вы поняли бы, в каком смятении я провел ночь, но, говоря вам о своих чувствах, я боялся оскорбить вас и наперед просил у вас прощения, ибо для меня нет ничего страшнее, чем увидеть, что ваш взгляд утратил ангельскую доброту, которая дает мне силы жить. О владычица моей жизни и моей души, если бы вы снизошли до меня и подарили мне тысячную долю той любви, которую я питаю к вам! «Если бы», без конца повторяющееся в моей мольбе, надрывало мне душу. Я метался между верой и неверием, между жизнью и смертью, между тьмой и светом. Преступник меньше трепещет, ожидая приговора, чем трепетал я, признаваясь вам в моей дерзости. Улыбка, которая играет на ваших губах, смиряла бури, вызванные страхом рассердить вас. С тех пор как я живу на свете, никто не улыбался мне, даже моя мать. Прекрасная девушка, которую прочили мне в жены, отвергла меня и полюбила моего брата. Мои политические предприятия окончились крахом. В глазах короля я всегда читал одну лишь жажду мести; вражда, разъединившая нас с юных лет, так велика, что он счел величайшим оскорблением поступок кортесов, отдавших власть в мои руки. Какую бы силу вы ни вливали в мою душу, сомнение все же могло в нее закрасться. К тому же я не переоцениваю себя: я знаю, что наружность моя непривлекательна, и понимаю, как трудно разглядеть мое сердце за такой оболочкой. Когда я встретил вас, я уже знал, что для меня разделенное чувство — только мечта. Поэтому, полюбив вас, я понял, что искупить свою дерзость могу лишь безграничной преданностью. Но пока я созерцал ваш портрет, вглядывался в вашу улыбку, полную божественных обещаний, надежда, которую прежде я не позволял себе питать, забрезжила в моей душе. Однако я страшусь, что радость моя может оскорбить вас, и мрак сомнений постоянно затмевает свет надежды. Нет, вы еще не можете любить меня, я чувствую это, но, быть может, когда вы испытаете силу, постоянство и глубину моей неисчерпаемой любви, в сердце вашем найдется для нее уголок. Если желание мое для вас оскорбительно, скажите мне об этом без гнева, и я вернусь к прежней роли, но если бы вы попытались полюбить меня, не сообщайте об этом без тщательных предосторожностей тому, для кого самое великое счастье в жизни — служение вам».
Дорогая моя, я читала эти строки, и мне казалось, будто я вижу перед собой его лицо, бледное, как в тот вечер, когда я взяла в руки камелию в знак того, что я принимаю его преданность. Я почувствовала, что его смиренные речи — не просто цветы красноречия, и ощутила в душе сильное волнение... это было дыхание счастья. Погода отвратительная, я не могла поехать в Булонский лес, не вызвав подозрений, ибо даже матушка, которая часто выезжает в дождь, осталась дома.
Среда, вечер.
Сегодня в Опере я видела его. Дорогая, он стал другим человеком: сардинский посол привел его в нашу ложу и представил нам. Когда он прочел в моих глазах, что его дерзость нимало меня не рассердила, он совсем потерялся, не знал, куда девать руки, и назвал маркизу д'Эспар[69] «мадемуазель». Глаза его горели ярче люстр. В конце концов он ушел, словно боясь допустить серьезную оплошность. «Барон де Макюмер влюблен», — сказала госпожа де Мофриньез[70] матушке. «Это тем более странно, что он бывший министр», — заметила матушка. У меня достало сил посмотреть на госпожу д'Эспар, госпожу де Мофриньез и матушку с любопытством человека, который слышит разговор иноземцев и силится угадать, о чем идет речь, но душа моя была полна до краев дивной радостью. Восторг — вот что я чувствовала, и никаким другим словом этого не передать. Фелипе так любит меня, что я нахожу его достойным любви. Я воистину источник его жизни и держу в руках нить, которая направляет его мысли. Наконец, если быть до конца откровенной, мне очень хочется, чтобы он преодолел все преграды и пришел ко мне просить моей руки у меня самой, мне хочется узнать, смогу ли я одним взглядом смирить его неистовую страсть. Ах, дорогая, я оторвалась от письма и вся дрожу. С улицы донесся легкий шум. Я поднялась и увидела в окно, как он взбирается на стену ограды, рискуя упасть и разбиться. Я подошла к окну и сделала ему один-единственный знак — он спрыгнул со стены высотой десять футов и отбежал подальше, чтобы я могла видеть, что он цел и невредим. Эта предупредительность в момент, когда он был, наверно, еще оглушен падением, так растрогала меня, что я, сама не знаю отчего, заплакала. Бедный урод! зачем он приходил? что хотел мне сказать? Я не смею доверить свои чувства бумаге и ложусь спать счастливая, перебирая в мыслях все, что сказали бы мы с тобой друг другу, если бы ты была рядом. Прощай, милая моя молчунья. У меня нет времени бранить тебя за то, что ты мне не пишешь, но я уже больше месяца не получала от тебя вестей. Быть может, ты теперь счастлива? Не утратила ли ты часом свободу воли, которой так гордилась и которая чуть было не покинула меня сегодня вечером?
XX
От Рене де л'Эсторад к Луизе де Шолье Май
Если мир живет любовью, то почему же суровые философы изгоняют ее из брака? Почему Общество считает необходимым приносить Женщину в жертву Семье, неизбежно порождая тем самым в лоне супружества глухую борьбу, которую само Общество почитает такой опасной, что наделяет мужчин законной властью над нами, ибо подозревает, что при желании мы можем восстать и добиться своего либо силой любви, либо мощью затаенной ненависти. Я вижу в современном браке две противоборствующие силы, которые законодателю следовало бы примирить; когда же они примирятся? — вот о чем спрашивала я себя, читая твои письма. О, дорогая, каждое из них до основания разрушает здание, построенное великим писателем из Авейрона[71], — здание, где я нашла было тихий и покойный приют. Законы писаны стариками, и женщины это видят; старики весьма разумно порешили, что супружеская любовь, лишенная страсти, ничуть нас не унижает и что женщина должна отдаваться без любви тому мужчине, который назвал ее своей на законном основании. Думая только о семье, законодатели взяли за образец природу, пекущуюся единственно о сохранении вида. Раньше я была человеком, а теперь я вещь! Много раз я глотала слезы в одиночестве, вдали от всех, мечтая увидеть в ответ улыбку утешения. Почему у нас с тобой такая разная судьба? Тебе выпала на долю любовь, в которой нет ничего недозволенного и которая возвышает твою душу. Тебе добродетелью станет наслаждение. Страдать ты будешь только по собственной вине. Если ты выйдешь замуж за Фелипе, долг станет для тебя самым отрадным, самым могучим чувством. Будущее многое разъяснит нам, и я жду его с тревогой и любопытством. Ты любишь, тебя обожают. О, дорогая, предайся всецело этой прекрасной поэме, о которой мы столько грезили. Женская красота в тебе так тонка и одухотворенна. Бог создал тебя, чтобы ты пленяла и нравилась; положись на него. Да, мой ангел, храни свою любовь в большой тайне и подвергай Фелипе хитроумным испытаниям, которые мы изобретали, чтобы узнать, достоин ли нас воображаемый возлюбленный. Прежде всего постарайся понять, любишь ли ты его, и уж потом — любит ли он тебя, ибо нет ничего обманчивее иллюзий, которые рождают в нашей душе любопытство, желание, веру в счастье. Дорогая, из нас двоих ты одна осталась свободной — умоляю тебя, не вступай в опасную сделку, именуемую замужеством, не получив задатка: возврата не будет. Порой одно движение, одно слово, один взгляд в разговоре наедине, когда души сбрасывают покровы светского лицемерия, освещает бездну. У тебя достанет благородства и уверенности в себе, чтобы смело пойти по тропам, где другие заплутались бы. Ты представить себе не можешь, с какой тревогой я слежу за тобой. Хотя ты далеко, я вижу тебя, разделяю твои чувства. Поэтому пиши мне чаще, описывай все в подробностях! Благодаря твоим письмам в мое тихое, спокойное существование, унылое, как дорога в пасмурный день, врываются пылкие страсти. Моя жизнь, дорогая, — нескончаемая борьба с собой, но не будем пока о ней говорить; оставим эту тему до другого раза. Я то даю себе волю, то с мрачным упорством сдерживаю себя, я перехожу от тоски к надежде. Быть может, я ждала от жизни большего счастья, чем мы заслуживаем. В молодости нам свойственно желать, чтобы идеал совпадал с действительностью! Мои размышления — а размышляю я теперь в одиночестве, сидя у подножия скалы в моем парке, — привели меня к заключению, что любовь в браке — случайность, и основать на ней всеобщий закон невозможно. Мой авейронский философ прав, рассматривая семью как единственную основу общества и подчиняя ей женщину, как это было испокон веков. Разрешением этой великой, едва ли не трагической для нас, женщин, задачи становится наш первый ребенок. Поэтому я хотела бы стать матерью, хотя бы ради того, чтобы дать пищу моей ненасытной душе. Луи по-прежнему мил и добр ко мне, любовь его деятельна, а моя нежность отвлеченна; он счастлив, он один срывает цветы, не заботясь о том, каких усилий стоит земле их взрастить. Счастливый эгоизм! Чего бы мне это ни стоило, я продлеваю его иллюзии — так, наверное, мать разбивается в лепешку, чтобы принести радость своему ребенку. Блаженство Луи так велико, что ослепляет его и бросает свой отблеск даже на меня. Я обманываю его улыбкой или взглядом, полными довольства, которое происходит от уверенности, что я подарила ему счастье. Поэтому наедине я ласково зову его «дитя мое». Все эти жертвы, о которых будут знать только ты, я и Бог, должны принести плод. Я сделала огромную ставку на материнство и так много жду от него, что боюсь остаться внакладе: ведь оно должно утолить мою жажду, возвысить мое сердце, вознаградить меня за все жертвы безграничными радостями. Господи, только бы мне не обмануться! От этого зависит мое будущее, и — страшно подумать — будущее моей добродетели,
XXI
От Луизы де Шолье к Рене де л'Эсторад Июнь.
Дорогая замужняя козочка, твое письмо пришло кстати и оправдало в моих глазах дерзкий поступок, о котором я мечтаю день и ночь. У меня прямо какая-то мучительная жажда неизведанного или, если угодно, запретного; видно, во мне происходит борьба между законами света и законами природы. Оттого ли, что голос природы заглушает в моей душе голос общества, или по какой-либо другой причине, но я ловлю себя на том, что пытаюсь примирить эти могущественные силы. Словом, не буду темнить: мне захотелось поговорить с Фелипе наедине, ночью, под липами в дальнем конце нашего сада. Несомненно, такое желание могло появиться только у особы, которая заслуживает имени бедовой девчонки, как в шутку называет меня матушка, а вслед за ней и отец. Однако, по-моему, проступок этот полон осмотрительности и благоразумия. Я хочу вознаградить Фелипе за все ночи, проведенные у меня под окнами, и заодно узнать, как он посмотрит на мою выходку и как будет себя вести: если мое сумасбродство будет встречено благоговейно, я отдам ему свою руку, если же он будет менее почтителен и робок, чем когда кланяется мне на Елисейских полях, он меня больше не увидит. Что же до света, то такое свидание менее опасно для моей репутации, чем улыбка в гостиной госпожи де Мофриньез или старой маркизы де Босеан, где на нас теперь устремлено множество глаз — ведь один Бог знает, какие взгляды преследуют девушку, заподозренную в симпатии к такому чудовищу, как Макюмер. О, если бы ты знала, как я волновалась, обдумывая свой план, как старалась все предусмотреть. Жалко, что тебя не было рядом, мы поболтали бы всласть, блуждая в лабиринтах неизвестности и заранее переживая все хорошее и дурное, что несет с собой первое свидание в ночной тиши, под старыми липами дома Шолье, мерцающими в лунном свете. Я трепетала в одиночестве, повторяя: «Где ты, моя Рене? » Таким образом, письмо твое подлило масла в огонь и последние мои сомнения рассеялись. Я подошла к окну и бросила своему изумленному поклоннику точный рисунок ключа от дальней калитки и записку:
«Довольно вам творить безумства. Сломав себе шею, вы скомпрометируете особу, которую, по вашим словам, любите. Достойны ли вы нового доказательства уважения и заслуживаете ли разговора с вашей повелительницей в час, когда липы в конце сада не освещены луной? »
Вчера в час ночи, когда Гриффит уже собиралась ложиться спать, я сказала ей: «Возьмите шаль и проводите меня, моя милая, я хочу спуститься в сад; помните, что это должно остаться в тайне! » Она безропотно пошла за мной следом. Сколько волнений, дорогая Рене! Я пришла раньше его и ждала, испытывая приятное стеснение в груди; но вот наконец я увидела, как он тенью проскользнул в калитку. Уже в саду я сказала Гриффит: «Не удивляйтесь, нас ждет барон де Макюмер, потому я и взяла вас с собой». Она ничего не ответила. — Что вам угодно? — спросил Фелипе дрогнувшим голосом: заслышав шуршанье наших платьев в ночной тиши и легкий шум наших шагов по песку, он совсем потерял голову. — Мне угодно сказать вам то, чего я не могла написать, — ответила я. Гриффит отошла на несколько шагов. Стояла теплая, напитанная благоуханьем цветов ночь; внезапно я почувствовала пьянящее блаженство от сознания, что я с ним почти наедине в густой тени лип, особенно темной по сравнению с остальными деревьями, сверкавшими тем ярче, что белая стена нашего дома отражала лунный свет. Этот контраст казался мне символом нашей тайной любви, которой предстоит выйти на свет Божий, завершившись браком. Когда мы оба насладились этой новой и удивительной для нас обоих обстановкой, ко мне вернулся дар речи. — Хотя я не боюсь клеветы, я не хочу, чтобы вы взбирались ни на это дерево, — я указала на вяз, — ни на эту стену. Вы не школяр, а я не пансионерка: будем же достойны наших чувств. Если бы вы разбились насмерть, спрыгнув со стены, я умерла бы обесчещенной... — Я взглянула на него: он побледнел. — А если бы кто-нибудь заметил вас, то на меня или на мою матушку пало бы подозрение. — Простите меня, — сказал он упавшим голосом. — Гуляйте по бульвару, я буду слышать ваши шаги, и когда захочу вас видеть, отворю окно; но я не хочу подвергать вас и себя опасности без серьезной причины. Своей неосторожностью вы принуждаете меня совершать ответную неосторожность и ронять свое достоинство в ваших глазах, к чему это? Слезы в его глазах были мне лучшим ответом. — Вы, должно быть, считаете, — сказала я с улыбкой, — что мой поступок — верх легкомыслия... Он промолчал и только после того, как мы сделали несколько кругов под деревьями, заговорил. — Вы, верно, считаете меня глупцом, а я так упоен счастьем, что потерял и силы и рассудок, но знайте, по крайней мере, что любой ваш поступок для меня свят уже потому, что совершили его вы. Я поклоняюсь вам, как Богу. К тому же вы пришли не одна: здесь мисс Гриффит. — Она здесь для других, но не для нас, Фелипе, — горячо возразила я. Дорогая, этот человек понял меня. — Я знаю, — продолжал он, бросив на меня взгляд, полный смирения, — что, не будь ее с нами, ничего не изменилось бы: ведь когда нас не видят люди, нас видит Бог, и наше собственное уважение так же необходимо нам, как и уважение света. — Благодарю вас Фелипе, — сказала я, протянув ему руку жестом, который надо было видеть. — Всякая женщина — а я прошу вас видеть во мне женщину — может полюбить мужчину, который ее понимает. Может, не больше, — продолжала я, прикладывая палец к губам. — Я не хочу внушать вам слишком большие надежды. Я отдам свое сердце только тому мужчине, который сумеет читать в нем и хорошо его узнает. Наши чувства, не будучи совершенно одинаковыми, должны быть одинаково сильными и одинаково возвышенными. Я не хочу превозносить себя, ибо в том, что я считаю своими достоинствами, вероятно, немало недостатков, но, не будь их у меня, я пришла бы в отчаяние.
|
|||
|