|
|||
Часть вторая Взрослюги 8 страницаНо Леонса то, чем мы занимались, не устраивало, и он уже искал что-то другое. — Это не то, — говорил он, — не настоящая работа. Мы размениваемся по мелочам. На угоне машин не разбогатеешь. Надо бы провернуть одно-единственное, но крупное дело, а там живо слинять. Ну, ты мои планы знаешь. Леонс сильно вытянулся, но был по-прежнему тощим, как гвоздь, сутулился и не знал, куда девать длиннющие, неуклюжие руки и ноги. Он курил без передышки, не успевал докурить одну сигарету, как уже зажигал другую. Глаза его постоянно бегали, шарили по сторонам, словно он чувствовал себя загнанным в угол и искал выход. В этом он начинал смахивать на Вандерпута. А однажды пошутил: — Для настоящего дела подошла бы атомная бомба! Вандерпута наша новая затея приводила в ужас, он считал ее «опасным легкомыслием» и уговаривал нас отказаться от нее. — Подумайте обо мне, — стонал он, — вас не сегодня завтра схватят, вы меня выдадите, и я умру в тюрьме… Господи боже мой! Он как подкошенный валился в кресло, держась за сердце, и глотал лекарство. — Мы не такие, мы вас не выдадим, — успокаивал я его. Но Вандерпут смотрел на меня с жалостью: — Мальчишка! Не знаете вы полиции! Полиция — это страшно, очень страшно! Они будут очень вежливы, будут давить на чувства, и вы сами не заметите, как выдадите меня. И убежденно подытоживал: — Иначе и быть не может! — Откуда вы знаете? — спрашивал Леонс, подозрительно щурясь. — Вам что, уже приходилось кого-нибудь выдавать? Старик сразу замыкался в себе, отводил глаза и принимался сосредоточенно глядеть в пол, словно ждал, не пробежит ли мышь. — Чтобы кого-нибудь выдать, юноша, — медленно говорил он своим гнусавым голосом, — надо иметь друзей… Тогда еще можно было бы о чем-то говорить… Но когда ты один на свете… У него дрожали усы, и он утирал слезы большим клетчатым платком. — Я бедный, несчастный, одинокий старик, меня никто не любит, и мне придется закончить свои дни в тюрьме из-за двух шалопаев, которых я же приютил по доброте душевной. Вы молоды, у вас вся жизнь впереди, вам не страшно провести несколько лет в тюрьме, а я… обо мне вы подумали? Он хватал меня за руку. — Вам, юноша, должно быть стыдно. Вспомните о своем отце… он тоже рисковал понапрасну, и чем это кончилось! И вообще, если в шестнадцать лет вы угоняете машины, то что из вас получится, когда вы повзрослеете! Убийцей станете, вот что, убийцей! Может, меня же первого и убьете. Испуганно взглянув на нас, старик судорожно стягивал концы своего шотландского пледа, убегал из гостиной и запирался на два оборота. Он давно приготовил себе чемоданчик с «самым необходимым» и умолял нас предупреждать его о наших «преступных деяниях» хотя бы за день, чтобы он успел принять меры предосторожности. Жизнь его превратилась в кошмар. Стоило кому-нибудь позвонить в дверь, как лицо его серело, он хватался за сердце и глотал таблетку. — Полиция! — шептал он. — Нутром чую, это полиция! Я пропал. Иногда я заходил к Жозетте, садился на ее кровать и, сам себе удивляясь, говорил: — Вот, я еще одну машину угнал. Это ведь все для тебя. Что еще мне было подарить ей? Жозетта трепала меня по волосам: — Да, дурачок, я понимаю. — Я еще не Хамфри Богарт, но, как знать, может, со временем и стану! Пока простительно — мне всего шестнадцать лет. Но скоро, если повезет, я кого-нибудь прикончу, как в голливудском фильме. — Конечно, дурачок. Жозетта говорила тихим, еле слышным голосом. Теперь она все время хрипела, зябла, куталась в платок и лежала в своей комнате. Вокруг валялись коробочки из-под лекарств, которые иногда собирал Вандерпут. Шторы были задернуты даже днем, и всегда горела лампа. Вставала Жозетта только к вечеру, шла в кино и возвращалась поздно, когда кончался последний сеанс. — Девочка ведет нездоровый образ жизни, — внушительно говорил Вандерпут. — Она должна лечиться, заняться голосом. Ей нужно солнце, воздух, не понимаю, как можно так вот жить, если, конечно… тебя не вынуждают к этому не зависящие от твоей воли обстоятельства. Однажды вечером Мамиль довез меня до дома на своей машине. Я простился с ним и стал подниматься по лестнице. Открыл дверь ключом — в квартире была темнота, вдруг кто-то прошмыгнул по стенке и приглушенно вскрикнул. — Кто тут? — спросил я. Оказалось, это Вандерпут. Он стоял посреди прихожей с чемоданчиком в руке. В пальто, картузе, намотанном на шею теплом шарфе и с зонтиком под мышкой. Бледный как смерть, он со страхом глядел на меня и часто мигал. — Что случилось? — спросил я. — Я ухожу, ухожу! — пролепетал он и трусливо покосился на дверь в гостиную. — Жозетта! — Господи, что с ней? — У нее случился приступ. Несчастье… кровотечение. Она упала, я ее поднял. И вдруг он закричал испуганно, плаксиво: — Несчастье! Я так и знал, что-то должно было случиться! Давно уже чуял! У меня нюх на несчастья. И он никогда не подводит. Ну и вот — я ухожу. Скрываюсь. Бегу куда подальше. Я схватил его за горло и стал трясти: — Где она? — В своей комнате… Отпустите меня! Что вы делаете! Я ни при чем, это несчастье, злая судьба. Если мы останемся тут, она обрушится и на нас. Надо как можно скорее бежать. Несчастье — это очень заразно! Я запихнул старика в его комнату, запер дверь и помчался к Жозетте. Она лежала на кровати с закрытыми глазами и землистым лицом. Изо рта сочилась тонкая струйка крови. — Жозетта! Она открыла глаза: — Пустяки… Это все из-за голоса… — Не разговаривай, лежи тихо, я сейчас кого-нибудь позову. Но кого я мог позвать, мы же ни с кем не общались. — Не бойся, дурачок. Я не умру. Так просто не умирают. Это долгая морока. Я бросился будить консьержку. Она посоветовала мне врача, который лечил ее двадцать пять лет. Доктор оказался пожилым, с трясущимися руками и дряблой кожей на лице и на шее, что было особенно заметно по контрасту с жестко накрахмаленным воротничком. — Думаешь, он соображает? — спросил я Леонса. — Не знаю. Но наверно — не зря же у него Почетный легион в петлице. По словам доктора, положение было очень серьезным, он считал, что Жозетту нужно срочно госпитализировать, и сказал, что знает одну больницу с умеренными ценами. — Не надо нам такой, — перебил его Леонс. — Пусть будет самая лучшая. Деньги у нас есть. В карете «скорой помощи» мы ехали вместе с Жозеттой. По дороге она вдруг озабоченно спросила: — Лаки! — Йеп? — Что сейчас идет в кино? — Да ничего особенного. Ты ничего не теряешь. Жозетта успокоилась и закрыла глаза. Мы с Леонсом остались в больнице. Так что наконец доктор, удивленный, что мы все еще тут торчим, сказал: — Нельзя же сидеть в больнице сутками. Вы всем мешаете. Кроме того, это негигиенично. — Мы платим, — коротко ответил Леонс. Доктора это, кажется, покоробило, но возражать он не стал. И мы по-прежнему сидели, молча жевали резинку — курить запрещалось — и неотрывно смотрели на дверь палаты. Иногда ненадолго засыпали, свернувшись калачиком в кресле и укрывшись пальто. — Это просто невероятно, — сказал доктор, наткнувшись на нас утром. — Что вы тут делаете? У вас родители есть? — Они в Америке, — ответил Леонс. — Но дальше так не пойдет. Это может затянуться надолго. После обхода сиделка впустила нас в палату. Жозетта лежала в той же позе, вытянувшись на спине и сложив руки поверх одеяла, на чистой, как-то даже слишком чистой и аккуратной постели. Лицо ее утопало в пышном венке рыжих волос, глаза напряженно смотрели в потолок. Когда мы вошли, она повернула голову и улыбнулась. — Тебе что-нибудь нужно? — спросил Леонс. — Нет, ничего. — Значит, все нормально? — Да. Мы сходили перекусить и выпить горячего кофе, а потом вернулись обратно. И снова стали ждать. Говорили мало — что тут скажешь… Жозетте вроде становилось лучше. Она уже не лежала неподвижно, да и голос окреп. — Лаки! — Йеп? — Когда будут показывать «Унесенные ветром»? — Скоро, — сказал я, — скоро! — Не хочется пропускать. — И не пропустишь. С чего бы? — Так не хочется пропускать, Лаки! Я сжал ее влажную лапку. — Выходим, выходим, — гнала нас сиделка, — не будем утомлять больную. Ей надо отдохнуть. Мы выходили, опять забирались в кресла и укрывались своими пальто. — Ей, кажется, получше, верно? — говорил Леонс. — Йеп. Иногда забегал Крысенок узнать, как дела. Он прожужжал нам все уши рассказами про одного знакомого, который лечит все болезни наложением рук. Называется йога, в Америке придумали. Пару раз заходил Кюль. Этот не говорил ни слова, усаживался в кресло, сочувственно хмыкал, потом уходил. Крысенок сказал, что Вандерпут куда-то уехал, «пока все не рассосется». На четвертый день нам не разрешили зайти к Жозетте. С утра приходил врач, он был свежевыбрит и на нас посмотрел очень хмуро. — Сегодня к ней нельзя, — сказала сиделка. — У нее опять был небольшой приступ. Я обнаружил, что если передвинуть кресло в самый угол, то, когда сиделка открывает или закрывает дверь в палату, видна рыжая копна Жозетты на подушке. И я остался сидеть в углу. Лица было не разглядеть, только волосы. Они не шевелились. Все вдруг сильно к нам подобрели. Предложили поставить в соседней палате две кровати — «раз уж вы не хотите уходить». Даже врач, выходя из палаты, удостаивал нас короткими репликами: — Который из вас брат? — Я, — встал Леонс. — А вы? — Друг. — Ну хорошо. Мы делаем все, что можем. Потом нам разрешили курить. Врач теперь приходил несколько раз в день. С нами больше не заговаривал, делал вид, что вовсе нас не видит, — отворачивался и проходил с важным видом. Я сидел в кресле с ногами, замотавшись шарфом и засунув руки в рукава пальто, меня трясло. — Леонс! — Что? — Как ты думаешь, на свете правда есть люди? — Ох, отстань! Но где же, где они, эти самые люди, о которых столько говорил мой отец и все вокруг все время говорят? Иногда я слезал с кресла, подходил к окну и смотрел на них. Они шагали по тротуару, покупали газеты, садились в автобус, одинокие пылинки, которые приветствуют и избегают друг друга, пустынные островки, которые не верят в существование материков, — отец солгал, нет никаких людей, и то, что я вижу на улице, — не люди, а только их одежки, обноски, лохмотья; весь мир — один большой жестар-фелюш с пустыми рукавами, и братской руки мне никто не протянет. На улице толпились пиджаки и брюки, шляпы и ботинки — то была огромная заброшенная барахолка, которая стремилась всех одурачить, присвоить себе имена, адреса, идеи. Напрасно я прижимал пылающий лоб к стеклу и искал тех, ради кого умер мой отец, — я видел только жалкую барахолку и тысячи личин, злых пародий на человеческие лица. Кровь отца пробуждалась во мне, стучала в висках, заставляла искать смысл того, что со мной происходит, и некому было сказать мне, что от жизни не требуют смысла, что его в нее вкладывают, что пустота вокруг возникает тогда, когда мы ее не заполняем, что жизнь встречает нас с пустыми руками и нужно приложить все силы, чтобы от этой встречи она обогатилась и изменилась. Я был крысенком, бедным крысенком, попавшим в узкую щель эпохи, которая скукожилась до границ видимого и осязаемого, и некому было открыть крышку, выпустить меня на волю и просто-напросто сказать: не в том трагедия человека, что он страдает и умирает, а в том, что он не видит ничего, кроме собственных страданий и собственной смерти… Прошел еще один день, мы сидели, закутавшись в свои широченные пальто, смолили одну за другой сигареты, не успевая потушить окурок, смотрели, как открывается и закрывается дверь, как все быстрее входят и выходят доктора, как пробегает через коридор сестра. — Они ведь ничего такого не устроят? Ведь правда… а? — повторял Леонс. Но вот вышел доктор, снял свои очки. За ним сестра и ассистенты. — Мы больше ничего не можем сделать, — сказал доктор. И сердито прибавил: — Девочку привезли слишком поздно. У нее запущенный туберкулез, она болела много лет. Я встал. Вошел в палату, подошел к постели. Взял руку Жозетты. Мне показалось, что она мне улыбнулась. А может быть, улыбка была на лице еще раньше, не знаю. Глаза были открыты, это точно. Смотрели прямо в потолок, как будто бы уперлись в крышку. Дальше у меня в голове все смешалось. Помню только, что я несколько часов просидел, держа ее за руку, и эту неподвижную улыбку, и застывшие глаза. Мне что-то говорили, меня куда-то тянули… И еще помню свой голос, голос крысенка, который горько всхлипывал и бормотал в мокрый шарф: — Йеп. Йеп. Йеп.
Часть вторая Взрослюги
|
|||
|